355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Висенте Бласко » Обнаженная Маха » Текст книги (страница 16)
Обнаженная Маха
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 22:39

Текст книги "Обнаженная Маха"


Автор книги: Висенте Бласко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 21 страниц)

Время шло, и надо было искать ордена. Реновалес, уже привыкнув к квартире, открыл шкаф, надеясь найти их там.

Заскрипели, отворились деревянные дверцы, и сразу же потекли ароматы, похожие на те, что разливались в соседней комнате. Только здесь они были еще тоньше, еще неуловимее и какие-то далекие-далекие.

Реновалес подумал, что чутье обманывает его. Но нет; оно струилось из глубины шкафа и словно прозрачным незримым дымом окутывало его и, казалось, нежно ласкало. Здесь не было одежды, и художник сразу заметил на полке футляры, которые так долго искал. Но даже не протянул руки, чтобы их взять – стоял и не шевелился; он смотрел на тысячи безделушек, которые принадлежали Хосефине, и, казалось, забыл обо всем на свете.

Жена снова предстала перед ним, как живая, еще заметнее, чем в гардеробной, среди своей старой одежды. Ее перчатки будто берегли тепло и очертания пальцев, которые когда-то ласково ерошили густую шевелюру художника. Ее воротники напомнили ему о нежной, словно выточенной из слоновой кости шее: на ней были едва заметные ямочки, которые он любил щекотать губами.

С мучительным интересом он касался то той вещи, то другой. Вот старый, аккуратно свернутый веер – но как он взволновал его! На протертых складках виднелись потускневшие краски – голова, которую он нарисовал по просьбе сеньориты де Торреальта, еще когда они были только друзьями. В одной коробке таинственным блеском мерцали две огромные жемчужины в оправе, украшенной бриллиантами: миланская драгоценность, первый по-настоящему ценный подарок, который он купил Хосефине на площади перед собором Святого Марка. Он тогда как раз получил почтовый перевод от своего римского поверенного и все деньги сразу же потратил на эту дорогую вещицу, которую его жена приняла, радостно покраснев и посмотрев на него глубоко благодарным взглядом.

Пальцы взволнованного художника рыскали среди всяких коробочек, лент, платков и перчаток, и то и дело перед его глазами вставало какое-то воспоминание, так или иначе связанное с ними. Бедная покойница жила для него, только для него, будто ее собственная жизнь ничего не стоила, будто она приобретала значимость только в сочетании с его жизнью. Среди лент и картонных коробочек, словно святые реликвии, хранились фотографии, сделанные в местах, где проходила его юность: руины античного Рима, горы этой древней священной страны, каналы Венеции – достопримечательности из прошлого, которые были для нее, безусловно, очень дорогие, потому что напоминали о муже. А между фотографиями он увидел сплющенные хрупкие лепестки: там были и пышные розы, и скромные полевые цветы – целый гербарий неизвестных Реновалесу и будто лишенных содержания воспоминаний. Но он чувствовал, что за каждым лепестком скрывается нечто очень важное, что они напоминали Хосефине о каких-то счастливых минутах их жизни, минутах, давно стертых из его памяти.

Портреты художника – и совсем юного, и уже в зрелом возрасте – лежали везде: они были обвиты лентами и погребены под кипами тонких платков. Затем художник обнаружил несколько пачек старых писем – чернила от давности утратили цвет, а почерк вызвал у Реновалеса какую-то волнующую тревогу. Что-то в нем было знакомо, смутно связано с прошлым, как лицо человека, чье имя никак не удается вспомнить. Вот дурак!.. Да это же его собственный почерк, кривой и корявый почерк человека, ловко орудовавшего только кистью. На этих пожелтевших свернутых листах хранилось целое жизнеописание, они были свидетелями его интеллектуальных усилий высказываться «красиво», как те, кто пишет романы. Ни одно из его писем не было утеряно: здесь хранились и написанные сразу после того, как они с Хосефиной обручились и поверяли бумаге то, чего еще не решались произнести уста; и письма с итальянскими марками, пестревшие высокопарными заверениями в любви – тоненькие листочки, которые он посылал ей, когда в обществе друзей-художников отправлялся на несколько дней осмотреть Неаполь или какой-то мертвый город в папских владениях; и письма из Парижа, приходившие в старинный венецианский дворец, в которых он с тревогой спрашивал о здоровье маленькой Милито.

Он еще раз проверил – да, его письма были здесь все до одного. Полные любви, перевязанные ленточками, они хранились, как святые реликвии, как чья-то мумифицированная жизнь – пропитанная бальзамом и перевитая бинтами. Письма Хосефины имели другую судьбу. Ее любовь, доверенная бумаге, давно развеялась, превратилось в ничто; какие-то письма еще остались в карманах его старых костюмов, иные сгорели в пламени гостиничных каминов, третьи, возможно, попали в чужие руки, и чужие люди жестоко смеялись над их наивными и нежными словами его жены. Реновалес сохранял лишь несколько писем, и те были от другой женщины и, подумав об этом, он почувствовал жгучие угрызения совести, глубокое раскаяние человека, который осознает, что поступил очень плохо.

Он разворачивал пожелтевшие листы и прочитывал по несколько строк из каждого: читал с удивлением и простодушным восторгом, будто те письма писал не он, а кто-то другой. Сколько в них страсти! Даже не верится, что он мог так высказываться, так любить свою Хосефину!.. Просто невероятно, что такая пылкая нежность угасла и в последние годы они совсем охладели друг к другу. Реновалес уже не вспоминал, какие неприятности отравляли их супружескую жизнь и снова видел свою жену юной и привлекательной: она ласково улыбалась и смотрела на него влюбленными глазами.

Он читал и читал, письмо за письмом, и никак не мог оторваться от них. Восхищался сам собой, удивлялся, что среди буйства плотской страсти прожил молодость так целомудренно; да, он любил только свою жену, его чувство к ней всегда было невинным и чистым. И Реновалес чувствовал теперь острую радость, пронизанную легкой грустью, словно старик, смотрящий на свой ​​давний портрет и вспоминающий весну своей жизни. Вот каким он, оказывается, был! И ему показалось, что из глубины души возник укоризненный голос: «Да, когда-то ты был добрым и честным».

Он так погрузился в чтение, что забыл о времени. Вдруг в ближнем коридоре затопали шаги, зашуршало платье, и прозвучал голос дочери, а на улице раздался автомобильный гудок: то Реновалеса торопил его зять. Художник испуганно вздрогнул – он не хотел, чтобы дочь поймала его с поличным; поспешно вытащил из футляров ордена и ленты и закрыл шкаф.

Академическая церемония кончилась для Реновалеса почти провалом. Графини он показался очень значительным – бледный от волнения, на груди – созвездие ценных звезд, белая манишка пересечена несколькими цветными полосами. Среди всеобщего внимания он встал и, держа в руке тетрадь, начал читать свою речь. Но вскоре в зале поднялся ропот, в конечном итоге почти заглушивший его голос. Читал он глухо, с поспешностью школьника, что стремится как можно скорее произнести урок, не задумываясь о смысле слов. Казалось, он бормочет монотонную и скучную молитву. Будто и не было долгих тренировок в мастерской, когда он так добивался выразительности звучания и тщательно отрабатывал эффектные театральные жесты! Видимо, его мысли витали где-то еще, далеко, очень далеко от этой торжественной церемонии, а его глаза не видели ничего, кроме букв. Элегантная публика разошлась, удовлетворенная тем, что был повод собраться лишний раз. Над речью нового академика смеялось много уст, скрывающихся за газовыми веерами – дамы радовались, что хоть так могут досадить своей любимой подруге графине де Альберка.

– Просто ужас, голубушка! Как же скучно он бубнил!

II

Проснувшись на следующее утро, маэстро Реновалес почувствовал настойчивое желание подышать свежим воздухом, оказаться на свету, на просторе, и вышел из дому прогуляться. Не останавливаясь, прошел по проспекту Кастельяна до безлесных холмов, которые начинались за выставочным дворцом.

Вчера вечером он обедал в доме де Альберка, где в честь его поступления в академию устроили небольшой пир. На нем присутствовали почти все важные сеньоры, постоянные гости графини. Хозяйка дома сияла радостью, словно праздновала свой ​​триумф. Граф проявлял к славному маэстро знаки глубокого уважения, ведь тот только что сделал самый большой шаг к вершинам художнической славы. Чувствуя глубокое уважение ко всяким отличиям, граф умильно смотрел на медаль академика, пожалуй, единственную, какой он никогда не смог бы присоединить к своей коллекции наград.

Спал Реновалес ночью очень плохо. Шампанское, выпитое на банкете у графини, не развеселило его, – наоборот, он стал еще печальнее. Вернулся домой с каким-то страхом, словно там его ждало что-то необычное, что-то такое, чего он не мог понять своим растревоженным умом. Сбросил праздничный костюм, в котором промучился несколько часов, и лег в постель, удивляясь, откуда могло взяться то смутное чувство страха, что беспокоило его по дороге домой. Ничего удивительного у себя он не увидел, комната имела такой же вид, как и вчера или позавчера. Утомленный после академической церемонии, отупевший и размякший от съеденного и выпитого на банкете, художник спал крепко и за всю ночь ни разу не проснулся; но сон был тяжелым, длился целую вечность и часто прерывался кошмарами.

Уже поздно утром его разбудили шаги слуги, убирающего в соседней комнате. Увидев разбросанную и смятую постель, почувствовав капли холодного пота на лбу и слабость во всем теле, он понял, что спал плохо и всю ночь ворочался с боку на бок.

Голова его была тяжелая, и он никак не мог вспомнить, что же ему приснилось. Знал только, что сон был печальный, и, может, даже во сне он плакал. Помнил, что из темноты, которая клубилась на грани подсознательного, снова и снова всплывало чье-то бледное лицо. Это была не Хосефина; лицо будто бы ее, но светилось оно каким-то неземным выражением.

Но пока Реновалес умывался, одевался, пока слуга помогал ему надеть пальто, в голове у него понемногу прояснилось, и, приложив немало усилий, он даже собрал ночные воспоминания вместе и решил, что это могла быть и она... Да, пожалуй, она. Теперь ему ясно вспомнилось, что и во сне он чувствовал запах, тот же, что окутывали его со вчерашнего дня, что полетел за ним в академию и сбивал его там, когда он читал речь, а потом понесся за ним на банкет и завис густым туманом между ним и Кончи, поэтому он хоть и смотрел на нее, но не видел.

Утренний воздух освежил голову художника, а необозримый пейзаж, открывающийся с холмов за Выставкой, мигом стер из его памяти ночные видения.

Над небольшим плато вблизи ипподрома завывал ветер, срывающийся с горных вершин. Реновалес шел против ветра, и ему чудился шум далекого моря. На горизонте, над крышами красных домиков и над верхушками голых, как веники, зимних тополей, четко выделялась на синем небе блестящая гряда Гвадаррамських гор; над заснеженными гребнями поднимались высокие вершины, издали похожие на гигантские кристаллы соли. С противоположной стороны, в глубокой котловине, темнел шатер Мадрида; между черными крышами и зубчатыми башнями мерцала дымка, в которой далекие здания казались синими, как горы на горизонте.

Покрытое тщедушной редкой растительностью, испещренное оврагами с твердыми окаменелыми склонами, плато кое-где ярко сверкало в лучах солнца. Обломки изразцов, битая посуда, консервные банки мерцали и переливались, как драгоценные камни, рассыпанные между черными круглыми бусинками, устилающими землю там, где прошли стада овец.

Реновалес теперь стоял за выставочным дворцом и некоторое время наблюдал за ним. Желтые стены с красным кирпичным орнаментом вверху едва виднелись из-за холмов, плоская цинковая крыша блестела, как поверхность спокойного озера, а посредине поднимала в небо свое черное брюхо огромная выпуклая баня, похожая на готовый взлететь аэростат. От одного крыла дворца доносилась духовая музыка, ритмичная мелодия, наподобие звучащей в цокоте лошадиных копыт, когда строем скачут кавалеристы, поднимающие облака пыли. Перед некоторыми дверями дворца поблескивали на сопке сабли и лакированные треугольные шляпы.

Художник улыбнулся. Построен этот дворец для художников, а поселились в нем жандармы. Искусство входило туда только раз в два года, вытесняя на какое-то время блюстителей порядка и их лошадей. Статуи выставлялись в залах, где пахло ячменем и солдатскими ботинками. Но это продолжалось недолго; вскоре маневры европейской культуры заканчивались, незваного гостя выгоняли, и в выставочном дворце оставалось только настоящее, только национальное: охранники данной богом власти со своими росинантами {57} , которые ежедневно появлялись на улицах Мадрида, охраняя священный покой этой клоаки.

Маэстро перевел взгляд на черный купол, и в его воображении возникли дни, когда во дворце проходила выставка. Он увидел столпотворение косматых и шумных юношей – безобидных и подобострастных, раздраженных и непримиримых, – которые съезжаются сюда со всех городов Испании, прихватив свои картины и лелея смелые честолюбивые мечты. Художник улыбнулся, вспомнив, сколько огорчений пришлось ему вытерпеть под этой крышей, как иногда трудно удавалось вырываться из окружения мятежного плебса от искусства, что не давал ему проходу, восхваляя его не столько за картины, сколько за положение влиятельного члена жюри. В глазах этой молодежи, что смотрела на Реновалеса со страхом и надеждой, он был тем, кто распределяет призы. В тот день, когда выносилось решение, весть о появлении Реновалеса вызвала необычное оживление, навстречу ему выбегали целыми толпами, толкались в галереях, приветствуя его с подчеркнутой почтительностью. На глазах у многих выступали слезы – так хотелось им понравиться большому маэстро. Некоторые шли впереди него, и, делая вид, что не видят его, громко выкрикивали: «Реновалес? Но это же самый знаменитый художник всех времен! После Веласкеса...» А вечером, когда в ротонде вывешивали на колоннах два листа со списками премированных, маэстро осмотрительно исчезал, зная, чем все это закончится. В душе каждого художника есть что-то детское, и поэтому молодые «гении» не могли спокойно пережить крушения своих надежд. Теперь уже никто не притворялся, каждый проявлял себя таким, каким он был на самом деле. Одни прятались где-то за статуями, растерянные, подавленные, и плакали, растирая кулаком слезы. Думали, что придется возвращаться в свою глушь, что зря столько вытерпели и выстрадали в надежде, что так и не сбылась. Другие, с красными ушами и побелевшими губами, выглядели задиристыми петухами, они гневным взглядом смотрели на двери выставочного дворца, словно надеялись увидеть сквозь них некий претенциозный особняк у Ретиро с греческим фасадом и золотыми буквами наверху. «Мошенник!.. Какой позор, что судьбу талантливой молодежи вручили этой бездарности, этом шуту, который давно себя исчерпал». Увы! Отсюда начинались все неприятности, все огорчения, случавшиеся в творческой жизни маэстро. Каждый раз, когда он узнавал о какой-то несправедливой обиде, грубом выпаде или жестокой и несправедливой статье на страницах той или другой мелкой газетенки, чихвостящей его на чем свет стоит, он вспоминал о ротонде Выставки, о возмущенном реве живописной толпы молодых художников, стоящих перед двумя листами, где был написан их приговор. С удивлением и сочувствием думал Реновалес о слепоте тех юношей, которые теряли веру в жизнь из-за одной неудачи и готовы были пожертвовать радостями, беззаботностью, отдать здоровье за сомнительную славу своей картины, славу еще более недолговечную, чем непрочное полотно. Каждая медаль была для них ступенькой вверх, а призы – чем-то вроде военных погон... И сам он когда-то был молодым! И тоже потерял лучшие годы жизни в этих битвах инфузорий, отчаянно воюющих в капле воды, полагающих, что подчиняют себе необозримый мир!.. Какое отношение к вечной красоте имеет честолюбие молодых людей, что мечтают получить себе офицерскую нашивку и претендуют быть судьями его творчества!?

Маэстро вернулся домой. Прогулка помогла ему забыть о ночных видениях. Расслабленное и вялое тело, казалось, ожило и почувствовало мощный прилив энергии. В ногах приятно щекотало, кровь пульсировала в висках, и по всему телу разливалась волна тепла. Он радовался, что чувствует себя так бодро и весело, что организм его работает безотказно и слаженно.

Идя своим садом, Реновалес тихо напевал. Улыбнулся привратнице, когда она открыла ему калитку, и несимпатичному оживленному песику, что подбежал с радостным скулением и лизнул его ногу. Открыл стеклянные двери и из шумного внешнего мира попал в привычную глубокую тишину. Ноги вязли в мягких коврах: здесь не слышалось ничего кроме таинственного шороха картин, которые украшали стены от пола до потолка, хруста невидимого древоточца в рамах и едва слышимого шелеста сквозняков. Здесь, на нижнем этаже, висели все этюды, когда-либо нарисованные художником, рисунки, выполненные под влиянием мимолетного вдохновения, – завершенные и незавершенные, – а также картины и эскизы некоторых его друзей – известных художников или любимых учеников. Милито, когда была девочкой, любила играть среди этих декораций, тянущихся далеко вглубь темных коридоров.

Повесив шляпу на вешалку и поставив палку, маэстро вдруг впился взглядом в акварель, висевшую неподалеку и почему-то будто отличавшуюся от других картин. И сильно удивился, почему это вдруг он обратил на нее внимание, ведь до сих пор всегда проходил мимо, не замечая ее. Рисунок был неплохой, но сделан недостаточно уверенно, явно неопытной рукой. Кто же автор? Наверное, Сольдевилья. Но, подойдя совсем близко и рассмотрев акварель, художник улыбнулся... Но это же его собственный рисунок! Много с тех пор утекло воды!.. Он попытался вспомнить, когда и где нарисовал эту вещь. Чтобы помочь своей памяти, неотрывно смотрел на изображенную на акварели волшебную женскую головку с глазами, подернутыми мечтательной дымкой. Кто же ему тогда позировал?

Неожиданно на лицо художнику набежала тень. Он почувствовал смущение и стыд. Вот дурак! Ведь это его жена в юности, Хосефина, которой он так часто любовался и которую с радостью рисовал!

Он почему-то обвинил в своей невнимательности Милито и решил, что прикажет убрать отсюда этот этюд. Портрету его жены не место в прихожей, у вешалки.

После завтрака он сказал слуге, чтобы тот снял акварель и повесил ее в одном из салонов. Тот посмотрел на него с удивлением.

– Но портретов сеньоры в доме так много!.. Вы столько раз ее рисовали!

Реновалес раздраженно перебил слугу. Столько раз! Если бы он знал, сколько раз рисовал ее... Охваченный неожиданным интересом, художник не сразу пошел в мастерскую, а сначала заглянул в гостиную, где когда-то Хосефина принимала гостей. Он знал, что там, на почетном месте, висит большой портрет жены, который он нарисовал в Риме: хорошенькая женщина в кружевной мантилье, в черной юбке с тройным воланом, а в руке – черепаховый веер. Настоящий Гойя. Мгновение он смотрел на привлекательное личико, затененное черным кружевом: бледный аристократический лоб, темные, охваченные восточной истомой глаза. Какой красивой была тогда Хосефина!

Дабы лучше разглядеть портрет, художник поднял штору. Свет разлился по темно-красным стенам, засверкал на рамах других, меньших по размерам картин.

И тогда художник с удивлением увидел, что гойеподобный портрет здесь не один – были и другие. Лицо жены возникало во всех уголках гостиной, смотрело на него с каждой стены. Оно проступало на маленьких этюдах, изображавших простолюдинок или знатных дам XVIII века; на акварельных портретах мавританок; в гречанках с застывшими суровыми лицами, будто перенесенными с картин на архаические сюжеты Альма Тадемы {58} . Все, что висело в гостиной, все, что он нарисовал, во всем была Хосефина, было ее лицо или воспроизводились ее черты в нечетких линиях воспоминаний.

Он перешел в салон напротив, и оттуда тоже выплыло навстречу лицо жены между лицами многих его друзей.

Но когда он все это создал? Не мог вспомнить и удивлялся, что так много написал вполне бессознательно. Казалось, всю жизнь он только и делал, что писал Хосефину.

Художник прошел всеми коридорами, побывал в каждой зале, в каждой комнате, где висели картины, и везде видел жену, в самых разных образах: и мрачную, и улыбающуюся, и красивую, и с печальным болезненным лицом. Видел ее на эскизах, на простых рисунках углем, замечал наброски ее головы в уголках незавершенных полотен; и с каждого рисунка она смотрела на него пристальным и неотрывным взглядом, обозначенным то печальной нежностью, то выражением горького упрека. Где же были его глаза? Он жил среди всего этого и ничего не замечал; ежедневно видел Хосефину и не обращал на нее внимания. Теперь жена будто воскресла; теперь она садится с ним за стол, ложится в постель, ходит по дому, и он всегда будет чувствовать на себе взгляд глаз, которые когда-то проникали ему в душу.

Покойница не умерла; она воскрешена его рукой, она смотрела на него со всех сторон. Куда он шел, куда возвращался – везде видел ее лицо; она приветствовала его чуть ли не у каждой двери, звала из глубины комнат.

В трех мастерских ждало его еще больше неожиданностей. Здесь было все, что он рисовал под наплывом вдохновения, только для себя, а не для продажи, и все это напоминало о покойнице. Картины, которые должны были поражать воображение гостей, были ниже, на уровне человеческого роста. Они стояли на мольбертах или висели на стенах между роскошной мебелью. А выше до самого потолка тянулись ряды старых этюдов, полотен без рам, давних и забытых картин; и с первого же взгляда Реновалес увидел, как из этой мешанины работ всплывает то самое загадочное лицо.

Привыкнув ко всему, что его окружало, он жил до сих пор, не поднимая глаз вверх, рассеянно скользя по стенам взглядом и ничего не видя, не всматриваясь в этих внешне непохожих женщин, смотревших на него с одинаковым выражением. Не раз приходила сюда вечером и графиня, привлеченная интимной атмосферой мастерской. Но даже персидская ширма, висевшая на стояках перед глубоким диваном, не могла скрыть любовников от грустных и зорких глаз, что, казалось, умножались на стенах под потолком!..

Чтобы заглушить в себе голос совести, он принялся считать картины, из которых смотрело привлекательное личико жены. Их было очень много: в них отразилась вся жизнь художника. Переводя взгляд на новую картину, он всегда старался вспомнить, где и когда нарисовал ее. В ту пору, когда жена еще была горячо им любима, он постоянно испытывал потребность и желание изображать на холсте то, чем любовался с глубокой нежностью и страстью. Впоследствии он стремился польстить ей, окутать ее ласковым обманом, убедить, что она – единственный предмет его художественного поклонения, и рисовал ее лишь туманно похожей на себя, окутывал ее черты, уже тронутые разрушительной печатью болезни, легкой дымкой идеальности. Жить – для него означало рисовать, и, как у большинства художников, натурой ему служили те, кто всегда был рядом с ним. Дочь забрала в свой новый дом кучу полотен: все картины, эскизы, рисунки и акварели, изображавшие ее и в том возрасте, когда она еще играла с котом, одевая его в тряпочки, словно в пеленки, и уже гордой девушкой, за которой ухаживали Сольдевилья и ее нынешний муж.

Мать же осталась дома, и вот теперь, после смерти, ее многоликий образ неожиданно окутал художника, как густой туман. Все даже незначительные события жизни становились для Реновалеса сюжетами картин и рисунков. Он вспоминал, как каждый раз радовался, когда видел жену в новом наряде. Цвет менял ее, и она становилась для него совсем другой женщиной; когда он взволнованно говорил ей об этом, жена воспринимала его слова как проявление восторга, а на самом деле это была только радость видеть перед собой новую натуру.

Вся жизнь Хосефины была воссоздана кистью мужа. На одном полотне она шла по лугу, в белом платье, мечтательная и рассеянная, как Офелия {59} ; на другом – стояла в широкополой шляпке с перьями и вся в драгоценностях – похожая на богатую и самодовольную мещаночку. Черная ширма служила фоном ее декольтированного бюста с едва заметными черточками ключиц над кружевной кромкой и гордо выпученными персами, маленькими и округлыми, словно яблоки любви. Еще на другом полотне она была в блузке с короткими рукавами, в длинном, до земли, белом фартуке, нахмуренный лоб прорезала тоненькая морщинка озабоченности и усталости, и весь облик этой женщины свидетельствовал о том, что ей некогда заботиться о своей внешности. Нарисованный во времена, когда им жилось трудно, этот портрет был образом заботливой хозяйки, мужественной подруги, которая, не имея служанки, все делала сама, своими нежными руками, стремясь, чтобы художник ни в чем не знал недостатка на их печальном чердаке, чтобы его не одолевали мелкие неприятности, пока он прилагает отчаянные усилия, пытаясь пробить себе дорогу.

Этот портрет тронул Реновалеса и глубоко огорчил. Такую печаль человек чувствует, когда среди роскоши и достатка вдруг вспоминает, как тяжело ему когда-то жилось. Благодарность к верной подруге вновь разбудила в нем угрызения совести.

«О Хосефина! Бедная моя Хосефина».

Когда пришел Котонер, он увидел, что маэстро лежит внизу на диване, обхватив голову руками, будто спит. Старый художник попытался расшевелить друга, заговорив о вчерашней церемонии. Большой успех. Все газеты пишут о нем и о его речи, признают за ним настоящий литературный талант и утверждают, что в литературе он мог бы достичь не меньших высот, чем в живописи. Читал ли он об этом или нет?..

Реновалес в ответ лишь грустно взмахнул рукой. Выходя утром на прогулку, он пересмотрел газеты на столе, где лежала почта. Увидел свой портрет между узкими полосами речи, но читать восхваление не стал – отложил на потом. Все это мало его интересует. Он думает о другом... грустно ему.

На встревоженные расспросы Котонера, который подумал, что товарищ заболел, тихо сказал:

– Со мной все в порядке. Это просто меланхолия, скука от безделья. Хочу работать, а силы почему-то нет.

Неожиданно он замолчал и показал рукой на портреты Хосефины, будто бы они были новые, только что нарисованные им картины.

Котонер удивился... Ведь они здесь висят неизвестно с каких времен. Он что, впервые их видит?

Маэстро поделился с другом своим недавним открытием. Он жил среди этих портретов и вовсе не замечал их: только два часа назад разглядел, что они здесь.

– Ты немного не в себе, Мариано. Живешь, ничего вокруг себя не видя. Даже не знаешь, что Сольдевилья женился на очень богатой девушкой. Бедный парень знаешь как расстроился, что учитель не пришел к нему на свадьбу.

Реновалес пожал плечами. Что ему до всего этого? Наступило долгое молчание, маэстро был задумчивый и печальный. Вдруг он порывисто поднял голову.

– Что ты скажешь об этих портретах, Пепе? – встревоженно спросил он. – Это она? Я не ошибался, когда писал ее? Может, я видел ее не такой, какой она была в жизни?..

Котонер засмеялся. А действительно маэстро не в себе. Такое спрашивать! Ведь эти портреты – просто чудо, как и все остальное, что он рисует. Но Реновалес, охваченный сомнением, говорил о своем. Он же не о том спрашивает – он говорит о сходстве! Хочет знать, такая ли была Хосефина в жизни, как на этих рисунках!

– Точнехонько такая, – ответил старый художник. – Да твои портреты, мой друг, тем и поражают, что люди на них, как живые.

Котонер говорил уверенно, хотя в душе его шевелилось сомнение. Да, это Хосефина, но какая-то не совсем обычная, идеализированная. Черты лица ее, но они словно светятся внутренним светом, отчего кажутся более красивыми. Этот недостаток портретов Хосефины Котонер заметил давно, но молчал.

– А какой Хосефина тебе казалась? – продолжал маэстро. – Привлекательной ли она была? Нравилась тебе как женщина? Скажи мне, Пепе, откровенно... от души. Чудеса, да и только – но я не могу вспомнить, какой она была.

Котонер растерялся от этих расспросов и отвечал немного смущенно. Что это на него вдруг нашло? Хосефина была просто великолепна. Не жена – ангел, он всегда будет вспоминать ее с глубокой благодарностью. Он плакал по ней, как по родной матери, хотя она почти годилась ему в дочери. Ведь покойница так любила бедного богемного друга, так искренне заботилась о нем.

– Да я не об этом, – прервал его маэстро. – Я спрашиваю, какой Хосефина тебе казалась. Она действительно была красива?

– Да, мой друг, – решительно ответил Котонер. – Она была красивой... вернее, симпатичной. Только перед смертью немножко изменилась... Проклятущая болезнь. А вообще, она была ангелом.

Успокоенный этими словами, маэстро долго смотрел на свои произведения.

– Да, она была хороша, – сказал он, растягивая слова и не отводя взгляда от портретов. – Теперь я вижу это и понимаю. Какая странность, Пепе; кажется мне, я сегодня встретил Хосефину, вернувшись из путешествия. Забыв о ней за это время, я уже не помнил как следует ее лицо.

Наступила долгая пауза, а потом маэстро спросил у друга с тревогой в голосе:

– А как она относилась ко мне?.. Любила ли? Ты думаешь, это от любви она иногда вела себя... так странно?

На этот вопрос Котонер ответил сразу, не раздумывая.

– Любила ли она тебя!.. Ведь она тобой бредила, парень! Ни одного мужчины так не любили, как любила тебя Хосефина! Все, что было между вами, – это только ревность, от избытка чувств. Я знаю это лучше, чем кто-либо; таким друзьям, как я, что свободно заходят в дом, как домашние собаки, женщины имеют обыкновение доверяться во всем, рассказывают им такое, чего никогда не сказали бы мужу... Поверь мне, Мариано, никто никогда так тебя не будет любить. Раздражение и капризы – это были облака, которые быстро рассеиваются. Я уверен, ты уже и не помнишь о них. А любила она тебя всегда, это чувство никогда в ней не угасало. Можешь мне верить, я говорю правду; сам знаешь, тайн от меня Хосефина не имела, и я был единственным человеком, кого она могла терпеть в свои последние дни.

Эти слова явно порадовали Реновалеса, и он словно бы повеселел.

Вечером они вышли вдвоем прогуляться и неспешно двинулись к центру Мадрида. Реновалес говорил о своей юности, об их жизни в Риме. Смеялся, напомнив Котонеру о его знаменитом собрании папских портретов; в памяти художника возникали веселые выходки в мастерских, шумные банкеты, а впоследствии – товарищеские вечеринки в маленькой уютной столовой их квартиры на Виа Маргутта, когда он вернулся в Рим женатым; вспоминал, как приходил Котонер и другие художники на чашку чая к молодоженам; как шумно спорили о живописи, вызывая недовольство соседей, как робко улыбалась всем его Хосефина, еще не привыкшая к роли хозяйки дома, не привыкшая видеть себя без матери и в мужском обществе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю