Текст книги "Обнаженная Маха"
Автор книги: Висенте Бласко
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 21 страниц)
Эти шумные молодые парни, лохматые и грозные, как разбойники, наивные и придирчивые, как дети, казались ей удивительно интересными и милыми.
– Превосходные были времена, Пепе!.. Слишком поздно мы понимаем, какое это счастье – молодость!
Гуляя без какой-то определенной цели, они так увлеклись разговором и воспоминаниями, что и не заметили, как оказались на площади Пуэрта дель Соль. Уже смеркалось, засветились электрические фонари, и перед витринами магазинов замелькали на тротуаре желтые блики.
Котонер посмотрел на часы на здании министерства.
Пойдет ли маэстро сегодня к графине де Альберка?
Реновалес очнулся. Да, надо идти. Его там ждут... Но так и не пошел. Друг посмотрел на него почти возмущенно, ибо своим умом прихлебателя не мог понять, как это можно отказаться от приглашения на обед.
Художник чувствовал, что сегодня не в состоянии провести целый вечер с Кончи и ее мужем. Подумал о графине почти с отвращением; ее дерзкие ласки, с которыми она постоянно к нему цепляется, когда-нибудь исчерпают его терпение и рано или поздно в припадке откровенности он обо всем расскажет графу. Позорно и непорядочно жить вот так, «втроем», а для этой знатной дамы, кажется, нет большей радости.
– Она мне надоела, – сказал Реновалес, отвечая на удивленный взгляд друга. – Я не в силах ее терпеть; она липнет ко мне, как смола, ни на минуту не дает покоя.
Никогда раньше он не разговаривал с Котонером о своих любовных отношениях с графиней де Альберка. Но другу этого и не надо было, он все понимал без слов.
– Зато она красавица, Мариано, – сказал он. – Чудо, а не женщина. Ты знаешь, я от нее просто в восторге. Для твоей греческой картины разве найти лучшую натуру?
Маэстро посмотрел на него сочувственно – как можно нести такую чушь! Он почувствовал острое желание высмеять графиню, унизить ее и таким образом оправдать свое равнодушие к ней.
– Хороший фасад, больше ничего... лицо и тело...
И, наклонившись к другу, тихо прошептал, словно открывая страшную тайну:
– Знаешь, какие у нее острые колени... А строит из себя невесть что.
Котонер открыл рот и захохотал смехом сатира, аж уши задрожали. Так может смеяться только старый холостяк, которому стали известны скрытые недостатки недосягаемой для него красавицы.
Маэстро не отпустил товарища. Ему хотелось побыть сегодня с ним; смотрел на него с нежной любовью, потому что находил в нем что-то от покойной. Никто лучше не знал Хосефину, как этот их друг. В тяжелые минуты она поверяла ему душу, а когда нервы доводили ее до безумия, слова этого рассудительного мужа снимали напряжение, и она разливалась потоками слез. С кем же и поговорить о ней, как не с ним?..
– Пойдем пообедаем вместе, Пепе. Пойдем к итальянцам, устроим себе римский банкет: закажем равиоли [29]29
Равиоли – итальянское блюдо, похожее на пельмени.
[Закрыть] , пикатту [30]30
Пикатта – жареная телятина с петрушкой.
[Закрыть] – все, что захочешь, и бутылочку или две кьянти, сколько сможем выпить. А потом выпьем шипучего asti, оно лучше шампанского. Согласен, дружище?
Они взялись за руки и пошли с высоко поднятыми головами, улыбаясь, будто двое начинающих художников, сумевших продать картину и стремящихся отпраздновать это великое событие хорошим обедом, забыв на короткое время о своей нищете.
Реновалес погрузился в воспоминания и говорил, не умолкая. Помнит ли Котонер тратторию в одном из переулков Рима, что была немного дальше статуи Паскино, но не доходя до Governo Vecchio [31]31
Старый дворец правительства ( Итал.).
[Закрыть] ? Ту корчму держал бывший повар одного кардинала, и в ней было тихо, как в церкви. На вешалках там всегда чернели шляпы священнослужителей. Веселый художник немного возмущал своим легкомыслием почтенных и степенных посетителей траттории: священников – служащих папских учреждений или тех, что приезжали в Рим ходатайствовать о повышении; плутов-адвокатов в замасленных сюртуках, приходивших сюда с папками бумаг из Дворца правосудия, который стоял рядом.
– А какие там были макароны! Ты помнишь, Пепе? Как нравились они Хосефине!
Друзья приходили в ту корчму вечером, веселой компанией. Мариано и Хосефина, державшая мужа под руку, а с ними страстные поклонники таланта молодого художника, чья слава зарождалась уже тогда. Хосефина очень любила разгадывать кулинарные тайны и всякие традиционные секреты праздничного стола князей церкви, приходивших на эту улицу посидеть в уютной траттории под аркадами. На белой скатерти янтарным пятном мерцало вино из Орвието в пузатой бутылке с тоненькой шейкой. Это была золотистая и густая, по-церковному сладкая жидкость; любимый напиток престарелых пап, что обжигал их, как пламя, и не раз ударял в головы, покрытые тиарой.
Если ночь была лунная, то выйдя из той траттории, они направлялись к Колизею {60} полюбоваться громадой залитых голубым сиянием руин. Дрожа от страха, Хосефина спускалась в черные туннели, ощупью пробиралась между обрушенными камнями, пока не оказывалась на уступах амфитеатра перед молчаливой ареной, что, казалось, была гробницей всего римского народа. Хосефина видела в воображении, как прыгают по этой арене грозные хищники, яростно оглядываясь по сторонам. Неожиданно раздавался жуткий рык, и из темного вомитария {61} выскакивало черное чудовище. Хосефина испуганно вскрикивала и хваталась за мужа, а все остальные смеялись. Это был Симпсон, североамериканский художник, он сгибался вдвое и бегал на четвереньках, с лютым ревом прыгая на товарищей.
– Ты помнишь, Пепе? – за каждой фразой переспрашивал Реновалес. – Какие это были времена! Как нам было весело! Какой замечательной подругой была бедная моя жена, пока ее не поразила болезнь!
Они пообедали, разговаривая о днях молодости и за каждым словом вспоминая покойницу. Затем до полуночи гуляли по улицам, и Реновалес снова и снова возвращался в разговоре к тем временам, говорил и говорил о Хосефине, будто всю свою жизнь не переставал любить ее ни на мгновение. Наконец Котонеру надоело слушать об одном и том же, и он расстался с маэстро. Что это у него за новая мания?.. Бедная Хосефина была милейшей женщиной, но весь вечер они говорили только о ней, как будто в этом мире больше не о чем говорить.
Реновалес возвращался домой, охваченный каким-то странным нетерпением; даже взял извозчика, чтобы приехать как можно скорее. Он волновался, ему казалось, что дома его кто-то ждет. Словно в его жилище, похожем на дворец, еще холодном и пустом, теперь поселился неуловимый и невидимый дух, любимая душа, душистыми ароматами растекшаяся по всему дому.
Когда заспанный слуга открыл дверь, художник сразу бросил взгляд на акварель и радостно улыбнулся. Ему хотелось сказать «добрый вечер» этой головке, что ласково смотрела на него.
Так же улыбаясь, здоровался он мысленно со всеми Хосефинами, которые выходили ему навстречу из темноты, когда он включал свет в залах и коридорах. Эти лица, на которые утром он смотрел с удивлением и страхом, уже не пугали художника. Она его видит, знает, о чем он думает, и, конечно, прощает его. Хосефина всегда была так добра!..
На мгновение он стал, ощутив сомнение. Ему вдруг захотелось пойти в студию и засветить все люстры. Он увидит Хосефину во весь рост, во всей ее красе; поговорит с нею, попросит у нее прощения в глубокой, как в храме, тишине... Но маэстро овладел собой. Что за чушь приходят ему в голову? Или он совсем помешался?.. Провел ладонью по лбу, словно хотел стереть свои чудаческие прихоти. Это, наверное, asti так задурманило ему голову. Надо идти спать!..
Улегшись на кровати дочери и выключив свет, он почувствовал себя плохо, никак не мог уснуть, ворочался с боку на бок. Его охватило неистовое желание бежать из этой комнаты и вернуться в супружескую спальню, будто только там он мог найти покой и сон. О, их венецианская кровать, роскошное ложе белокурой догаресы, которое знает всю историю жизни Хосефины! На этом ложе стонала она от любви, на нем они вместе проспали множество ночей, на нем он поверял ей шепотом свои мечты о славе и богатстве, на нем родилась их дочь!..
С отчаянной решимостью, которую вкладывал во все свои поступки, маэстро снова оделся и пошел в спальню, крадучись и стараясь ступать как можно тише, словно боялся разбудить слугу, спящего неподалеку.
Осторожно, как вор, повернул ключ в замке и на цыпочках направился к кровати. Из старинного светильника, висевшего под потолком как раз посередине комнаты, лился неяркий розовый свет. Он аккуратно положил на кровать матрасы. Под рукой не было ни простыней, ни подушек, ни одеяла, и в давно необитаемом помещении стоял холод. И все же какая счастливая ночь ждет его! Как хорошо он здесь будет спать! Под голову можно положить и твердые диванные подушки. Он накрылся пальто и лег одетым. Погасил свет, чтобы ничего не видеть, чтобы помечтать, населить темноту сладкими картинами воображения.
На этих матрасах спала Хосефина, здесь лежало ее хрупкое тело. Он видел жену не такой, какой она была незадолго до смерти – худая, больная, изможденная недугом. Воображение художника прогнало этот печальный образ и заменило его прекрасной иллюзией. Он любовался совсем другой Хосефиной – хорошенькой юной женщиной, и то не такой, какой она была на самом деле, а такой, какой он ее видел глазами влюбленного и какой рисовал.
Его память переносилась через долгий промежуток времени, темный и бурный, как взволнованное море; от сегодняшней тоски он возвращался прямо в счастливую молодость. Реновалес не хотел вспоминать о тяжелых годах, когда они с женой, мрачные и раздраженные, не умеющие следовать дальше одной тропой, отчаянно скандалили... Жизненные неприятности растаяли, как дым. Думал он только о временах, когда она любила его, вспоминал ее улыбку, доброту, вспоминал, какая она была ласковая и послушная. Какая глубокая нежность объединяла весну их жизни, когда они лежали, обнявшись, на этой кровати, где теперь он съежился один – осиротевший и печальный!..
Художник дрожал от холода, ибо пальто, которым он укрылся, не могло заменить одеяла. Острые ощущения, идущие извне, будили воспоминания, и обломки прошлого всплывали из глубины памяти. Холод напомнил ему о слякотных ночах Венеции, когда над узенькими переулками и пустынными каналами часами лилась вода с неба и в глубокой торжественной тишине города, не знавшего ни цоканья конских копыт, ни грохота колес, ляпали и ляпали по мраморной лестнице капли дождя... А они с Хосефиной лежали на этой кровати под теплым одеялом, в окружении той же мебели, что и теперь угадывались в темноте...
Сквозь стекла большого окна с резной рамой проникал тусклый свет фонаря, висевшего над ближним канальцем. По потолку бежала светящаяся полоса, а на ней дрожали блики воды, словно одна за другой сновали черные поперечные нити. Крепко обнявшись, они смотрели на потолок и любовались этой игрой света и воды. Представляли, как холодно и сыро на улице, тянулись друг к другу и радовались взаимному теплому, что они вместе, – а тишина была такая глубокая, будто вдруг наступил конец света и только их спальня осталась оазисом среди холода и темноты.
Иногда тишину прорезал жуткий крик: «А-о-о-о!». Так предостерегающе кричал гондольер, перед тем как свернуть в боковой канал. Мерцала на потолке светящаяся полоса, по ней скользила тень гондолы, похожей на миниатюрную игрушку, а на корме, погружая в воду весло, сгибалась и разгибалась фигура человека величиной с муху. И двое влюбленных, думая о тех, кто плывет сейчас под дождем и пронизывающим ветром, чувствовали еще более глубокое, еще более сладострастное удовлетворение, горячо льнули друг к другу под мягкой ласковостью одеяла и сливались устами, чтобы нарушить покой этого уютного гнездышка беззаботными развлечениями молодости и любви...
Реновалесу уже не было холодно. Он беспокойно вертелся на матрасах. Металлические закрайки диванной подушки вонзались ему в лицо, а он протягивал в темноту руки, и в глубокой тишине раздавался его жалобный беспомощный стон: это был плач ребенка, требующего невозможного, требующего достать луну с неба.
– Хосефина! О Хосефина!
III
Однажды утром маэстро написал Котонеру и попросил его немедленно прийти. Старый друг появился сразу, напуганный срочностью вызова.
– Ничего не случилось, – успокоил его Реновалес. – Я тебя позвал, чтобы ты показал мне, где похоронена Хосефина. Хочу ее навестить.
Эта прихоть вызревала в нем в течение нескольких ночей, в те бесконечные часы, когда он не мог заснуть и лежал в темноте с открытыми глазами.
Вот уже больше недели, как он переселился в большую спальню. Прислуга была поражена, увидев, как он копается в постельном белье и выбирает для себя наиболее изношенные простыни. Их вышивка будила в нем давние воспоминания, и хотя эти простыни не распространяли таких волнующих ароматов, как одежда в гардеробной, но все рано они много раз касались любимого тела и сохранили в себе что-то от него...
Реновалес сказал Котонеру о своем желании спокойно и решительно, но счел нужным как-то оправдаться. Позор, конечно, что он до сих пор не знает, где похоронена Хосефина и ни разу ее не навестил. Смерть любимой жены так его ошеломила, что он забыл обо всем остальном... А потом отправился в путешествие...
– Ты руководил всем, Пепе; ты заботился о похоронах. Покажи мне ее могилу. Веди к ней.
Прежде Реновалес был безразличен к могиле покойной. Он вспомнил о своей наигранной грусти в день похорон, о том, как сидел в углу мастерской, уткнувшись лицом в ладони. Близкие друзья в траурном одеянии подходили к нему с печальными лицами, брали его руку и с чувством пожимали ее: «Держись, Мариано! Крепись, маэстро». А на улице, перед домом, стоял непрерывный стук копыт; за черными решетками – толпа; двойная цепочка экипажей терялась вдали; газетчики ходят от группы к группе, записывая имена.
Весь Мадрид был на похоронах... А потом ее увезли прочь – медленно двигался катафалк, колыхались на ветру пышные султаны на конских гривах, шли служащие похоронного бюро в белых париках и с золотыми палками в руках – и он больше не вспомнил о ней. Ему и в голову не пришло посмотреть, где же тот холмик на кладбище, под которым она навеки от него спряталась. Ох, злодей! Ох, ничтожество! Так оскорбить память жены – даже не поинтересоваться, где ее похоронили!..
– Покажи мне, где она лежит, Пепе... Пойдем к ней – я хочу ее увидеть.
Голос его звучал умоляюще. Охваченный жгучим раскаянием, он хотел видеть могилу жены немедленно, сейчас же. Ощущал себя грешником, который чувствует приближение смерти и боится, что ему не успеют отпустить грехи.
Котонер сразу согласился выполнить просьбу друга. Хосефина похоронена на кладбище Альмудена, давно закрытом. На нем хоронят только тех, кто имеет наследственное право на клочок той земли. Котонер добился, чтобы бедную Хосефину положили около ее матери, в той же оградке, где стоит покрытая тусклой позолотой гробница, в которой похоронен «безвременно ушедший гения дипломатии». Старый друг решил, что покойнице будет приятнее отдыхать среди своих.
Дорогой Реновалес почувствовал, как его охватывает беспокойство. Он смотрел в окошко кареты бездумным взглядом лунатика. Мимо проплывали городские улицы, затем лошади стали спускаться по крутому склону и за стеклом потянулись заброшенные сады, где под деревьями спали какие-то бродяги или сидели женщины, расчесывая волосы и греясь на солнышке. Переехали мост, оставили позади нищие лачуги предместья и покатили по дороге, что петляла с холма на холм, пока не увидели кипарисовую рощу за глинобитные стеной, а между деревьями – верхи мраморных надгробий, крылатых ангелов с сурьмой, большие кресты, канделябры, подвешенные на треногах; а вверху висело густо-синее прозрачное небо, которое, казалось, величественно и равнодушно смеялось над этой взволнованной мурашкой по имени Реновалес.
Он хотел увидеться с женой; почувствовать под ногами землю, которая стала для нее последним одеялом; глотнуть воздуха, в котором, возможно, он почувствует тепло покойницы, легкое дыхание ее души. Что он ей скажет?..
Заходя на кладбище, художник посмотрел на сторожа – уродливого мужчину с мрачным лицом, желтым и оплывшим, как восковая свеча. Вот кто все время живет рядом с Хосефиной!.. В порыве благодарности Реновалес хотел отдать сторожу все деньги, что имел при себе, и не сделал этого только потому, что постеснялся Котонера.
В глубокой тишине слышалось только шарканье ног, и казалось, что это заброшенный сад, где беседок и статуй больше, чем деревьев. Друзья прошли под разрушенным портиком. Их шаги как-то жутко звучали среди колонн; земля глухо стонала – то отзывались под ногами пустые могильные склепы.
Мертвые, отдыхающие здесь, были действительно мертвыми, они не воскресали даже в воспоминаниях и лежали в полном забвении, превратившись в первобытный прах. Безымянные в своих делах, навсегда отлученные от жизни, ибо почти никто из недалекого человеческого муравейника не приходил сюда, чтобы плачем или приношениями поддержать эфемерное их бытие, хоть как-то, хоть благодарностью в душе своей оживить их призрачное существование, от которого остались только имена, запечатленные над могилами.
На некоторых крестах висели венки – обломанные, черные, густо покрытые какими-то насекомыми. Не мятая ничьими башмаками буйная растительность свободно расползалась повсюду, она раскалывала корнями могильные плиты, поднимала от земли обтесанные глыбы каменной лестницы. Сквозь образованные щели вглубь просачивались дождевые воды, приводя к оползням и провалам. Гробницы трескались, и не от одной остались лишь глубокие впадины, откуда несло сыростью и пахло гнилью.
Казалось, идя по гулкой, полой земле, посетитель сей печальной обители ежесекундно рисковал провалиться – так нетверда она была под ногами. Приходилось идти очень осторожно, обходя ямы, которых было на кладбище множество; нередко под провалившемся надгробьем с потускневшими золотыми буквами и фамильным гербом виднелись тонкие кости скелета и небольшой череп – жалкие останки женской головки с черными провалами глазниц, сквозь которые, как сквозь ворота, сновали туда сюда цепочки муравьев.
Художник шел, вздрагивая, он был расстроен и глубоко разочарован. Все его розовые мечты неожиданно показались абсурдными. Так вот она какая, наша жизнь!.. Вот где находит конец красота человеческая! Вот где будет лежать вместилище прекрасных чувств, которое он носит на плечах, вот здесь оно будет зарыто со всей своей гордыней!..
– Она там, – сказал Котонер, и художники повернули в узкий проход между двумя рядами крестов; они шли, задевая истлевшие венки, которые от прикосновения рассыпались.
Могила была достаточно скромная, выполненная из белого мрамора в форме гроба, и выступала над землей пяди на две. В одном из торцов возвышалось надгробие, похожее на спинку кровати и завершающееся крестом.
Реновалес оставался холодным. Но ведь здесь лежит Хосефина!.. Он несколько раз прочитал надпись, словно никак не мог поверить. Да, это могила его жены; буквы отображали ее имя и краткую эпитафию неутешного мужа, которая показалась художнику лишенной всякого чувства, фальшивой, просто позорной.
Он шел сюда, вздрагивая от тревоги перед страшной минутой, когда увидит последнее ложе своей Хосефины. Сядет рядом с нею, походит по земле, хранящей эссенцию ее тела! Эта трагическая картина все время стояла у него перед глазами; он будет плакать, как ребенок, упадет на колени и будет рыдать, охваченный смертельной тоской...
И вот он перед могилой, но его глаза совсем сухие, осматриваются вокруг холодно и безразлично.
Хосефина здесь!.. Приходилось верить заверениям друга и этой эпитафии с ее высокопарными и пустыми фразами; но ничто не указывало Реновалесу на присутствие покойницы. Он решительно ничего не испытывал, с любопытством смотрел на соседние могилы, и в его душе возникало кощунственное желание расхохотаться, ибо смерть вдруг показалась ему шутом, что появляется в финале спектакля жизни, скалясь в сардонической улыбке.
По одну сторону от могилы Хосефины, под бесконечным перечнем титулов и наград, покоился какой-то знатный сеньор: еще один граф де Альберка, который скончался, надеясь, что вот-вот вострубит ангел и он сможет торжественно появиться перед господом со всеми своими грамотами и крестами. По вторую – лежал генерал, гнил под глыбой мрамора с высеченными на ней пушками, ружьями и флагами, будто этот вояка хотел запугать смерть. В каком уморительном обществе легла Хосефина на вечный покой! Соки всех этих тел смешивались сквозь толщу земли, и люди, при жизни незнакомые, теперь объединялись и сливались в безвозвратном поцелуе небытия. Эти два сеньора стали последними обладателями тела Хосефины, ее вечными и уже неизменными любовниками; завладели ею навсегда, и им безразличны его чувства, эфемерные тревоги живых их не касаются. О смерть! Какая же ты неумолимая насмешница!
От осознания человеческой ничтожности Реновалес ощущал негодование, печаль, отвращение... но не плакал. Глаза художника впитывали лишь внешнее, материальное: преимущественно форму, в которую он был влюблен всю свою жизнь. Единственное неприятное чувство, которое он испытал, увидев могилу жены – это стыд, что надгробие такое скромное и неприметное. Это же его Хосефина – жена выдающегося художника!
Он подумал, что все известные скульпторы – его друзья; стоит только сказать им, и они вырежут величественный монумент со статуями, проливающими слезы, – символами супружеской верности, нежности и любви. Это будет памятник, достойный подруги великого Реновалеса... Вот и все, что думалось художнику; его воображение не могло пробиться сквозь твердь мрамора и достичь скрытой под ним тайны. Могила была пустая, немая, и ничто в ней не взывало к душе Мариано.
Он ничего не чувствовал, нисколько не волновался и видел кладбище таким, каким оно было снаружи – мрачным, печальным и отвратительным местом, пропитанным духом разложения. Реновалесу казалось, что с ветром, под которым гнулись островерхие кипарисы и шуршали старые венки и розовые кусты, долетает сладковатый трупный смрад.
Художник почти враждебно посмотрел на молчаливого Котонера. Это товарищ во всем виноват, потому что в его присутствии он смущается, воздерживается от любого проявления чувств. Пепе все же чужой, хоть и друг, он затесался между ними двумя и не дает им поговорить откровенно, обменяться безмолвными словами любви и прощения, о чем так мечтал Реновалес. Он еще вернется сюда сам, без сопровождающих, и, может, тогда почувствует то, чего не может почувствовать сейчас.
И художник все-таки вернулся сюда – уже на следующий день. Сторож с радостью приветствовал его, поняв, что от этого посетителя можно ожидать щедрых подачек.
Озаренное утренним солнцем, кладбище показалось Мариано большим, величественным. Разговаривать теперь не с кем, и только его шаги нарушали мертвую окружающую тишину. Он поднимался по лестнице, проходил мимо подземных галерей и чувствовал все большее беспокойство. Тревожно думал, что с каждым шагом удаляется от мира живых, что входные ворота с уродливым кладбищенским сторожем уже далеко и он тут – единственное живое существо. Он единственный, кто способен мыслить и бояться в этом жутком городе, в этом уголке загробного мира – черного, бездонного провала, от которого веет ужасом и в котором томятся тысячи и тысячи призрачных существ, приговоренных к тайне небытия.
Подойдя к могиле Хосефины, художник снял шляпу.
Никого. Вокруг, насколько хватало глаз, раскачивались от ветра деревья и розовые кусты тянулись ряды гробниц. Прямо над головой художника тихо шелестели ветки акации, а в них щебетали птички, и этот голос жизнь немного успокаивал художника, рассеивал детский страх, который овладел им сразу, как только он ступил на гулкую территорию усыпальниц.
Он долго стоял, неотрывно глядя на мраморную плиту; одна ее половина, освещенная солнцем, была золотого цвета, а другая – белая, подсиненная тенью. Вдруг художник вздрогнул, словно очнувшись от чьего-то голоса... своего собственного. Повинуясь непреодолимому порыву произнести вслух свои мысли, нарушить мертвую кладбищенскую тишину, он неожиданно заговорил:
– Хосефина, это я... Ты прощаешь меня?..
Реновалеса охватило страстное детское желание услышать голос с того света, голос, который пролил бы на его душу бальзам прощения, он хотел унизиться, ползать на коленях, плакать, чтобы Хосефина услышала его, чтобы улыбнулась в своей бездне небытия, увидев, как изменился ее муж. Хотел сказать – и говорил это ей мысленно, – что она воскресла в его помыслах и, потеряв жену навеки, он стал любить ее так горячо, как никогда не любил при жизни. Чувствовал себя виноватым, так неодинаково сложились их судьбы, что он до сих пор живет на свете и чувствует себя еще сильным и молодым, что провел ее в последний путь равнодушным и холодным, думая о другой женщине, что преступно жаждал смерти своей жены, а теперь безумно влюбился в ее призрачный образ. Ничтожество! И он остался жить. А она, такая ласковая, такая добрая, исчезла навсегда, потерялась и растаяла в бездонных глубинах вечности!..
Реновалес заплакал: слезы полились из его глаз – искренние и горячие, – и он почувствовал, что они с Хосефиной теперь совсем близко друг от друга, что они почти вместе и их разделяет только мраморная плита и тонкий слой почвы. Теперь он любил ее спокойной и умиротворенной любовью, очищенной от земной суеты. О если бы он мог сейчас сорвать это беломраморное нагромождение! Реновалес уже не видел кладбища; не слышал ни птичьего щебета, ни шелеста ветвей; было такое чувство, будто его окутало облако и в густом тумане он видит только белую могилу, эту мраморную плиту, под которой навеки упокоилось любимое тело.
Хосефина прощала его; представала перед ним такой, какой была в юности, какой осталась на его рисунках и картинах. Смотрела ему в глаза проницаемым взглядом – как во часы их любви. Он слышал ее голос, звучавший так же по-детски звонко, как тогда, когда она смеялась над любым пустяком в их счастливую пору. Это было воскресенье; покойница стояла перед ним, как живая, пожалуй, сотканная из невидимых ипостасей ее жизненной сути, которые еще витали над могилой, будто грустно прощались со своей материальной оболочкой, прежде чем устремиться в бесконечность.
Художник отчаянно плакал в тишине, слезы давали ему сладкое облегчение; напуганные его тоскующими вздохами, птички замолчали. «Хосефина! Хосефина!» – рыдал он, и отвечало ему только эхо, обладающее этим заложенным гулким плитами кладбищем.
Повинуясь непреодолимому порыву, художник переступил облепленную мхом цепь, что ограждала могилу. Почувствовать ее совсем рядом! Преодолеть короткое расстояние, разделяющее их! Посмеяться над смертью поцелуем воскресшей любви, глубокой благодарности за прощение!..
Маэстро упал на белую плиту и обхватил ее руками, словно хотел оторвать от земли и унести с собой. Он лихорадочно припал устами к тому месту, под которым должно быть лицо умершей, и стал целовать твердый мрамор, тоскливо стонать и биться о плиту головой.
Губы ощутили прикосновение раскаленного солнцем камня, и художника чуть не стошнило от горячего его привкуса и от пыли. Реновалес вскочил, словно пробудился от сна, словно внезапно перед ним возникло кладбище, до сих пор невидимое, не воспринимаемое им. Слабый трупный запах защекотал обоняние.
Он снова видел могилу такой, как вчера, и уже не плакал. Глубокое разочарование осушило слезы, хотя душа еще рыдала. Ужасное пробуждение!.. Хосефины здесь нет, вокруг него – только небытие. Бесполезно искать прошлое во владениях смерти, в этой холодной земле, в недрах которой кишат черви и разлагается плоть. Он пришел сюда в погоне за своими иллюзиями! На этом вонючем навозе хотел вырастить розы воспоминаний!..
Художник выразительно представил лежащий под этой тяжелой глыбой мрамора маленький череп с насмешливо оскаленными зубами, хрупкие кости, обернутые истлевшими лохмотьями кожи, но в его душе ничто не шевельнулось. Какое ему дело до тех жалких останков человеческого тела? Хосефина здесь нет. Она умерла на самом деле, и если ему и удастся когда-нибудь с ней увидеться, то не у ее могилы.
Он снова заплакал, но без слез. Сетовал на свое горькое одиночество, на то, что не может перекинуться с женой ни словечком. А ему надо сказать ей так много!.. Если бы какая-нибудь волшебная сила оживила ее хоть на мгновение!.. Он просил бы у нее прощения, бросился бы ей в ноги и каялся бы в том, что сам себя обманул, оставаясь при жизни равнодушным к ней и наслаждаясь лживыми и пустыми иллюзиями, а теперь вот рыдает, сжигаемый безумной страстью, безнадежно влюбившись в мертвую, после того как пренебрег живой. Тысячу раз поклялся бы ей в верности этой посмертной любви. Только бы излить любимой жене свою измученную душу, а потом он бы снова положил Хосефину на ее вечное ложе и пошел успокоенный, с чистой совестью.
Но это невозможно. Молчание между ними воцарилось навсегда. Он обречен вечно носить свое раскаяние в себе, гнуться под его невыносимым бременем. Хосефина покинула этот мир, охваченная гневом и отчаянием; она забыла о его любви и никогда не узнает, что она вновь расцвела после ее смерти.
Невозможно оглянуться назад; Хосефины не существует, и уже никогда не будет существовать. Как бы он ни страдал, как бы нежно ни звал ее бессонными ночами, хотя бы и умоляюще смотрел на ее портреты, ничего этого она не узнает. А когда наконец умрет и он, глухая пропасть между ними станет еще глубже. Слова, которые он так и не смог ей сказать, погаснут вместе с ним, оба они истлеют в земле, чужие друг другу, и его ужасная ошибка растянется на всю вечность, потому что никогда они с Хосефиной не увидятся и не поговорят, они обречены раствориться в жутком небытии.
Художник даже закипел гневом от осознания своего бессилия. Почему судьба такая неумолимая? Почему так жестоко и безжалостно насмехается она над людьми: сводит их вместе, а потом разлучает навсегда – навеки! И не дает им возможности обменяться хоть одним словом, хотя бы взглядом прощения?..
Ложь и обман всегда витают вокруг человека, они окутывают его как облаком, когда он идет своим путем через пустыню жизни. Ложью является и эта могила с его эпитафией; здесь нет его жены. В этой яме только человеческие останки, и никто не смог бы узнать, чьи они.
В отчаянии художник поднял голову и уставился в чистое лучезарное пространство. Ха, небо! Еще одна ложь, только и всего. Эта прозрачная голубизна, испещренная золотыми лучами и причудливыми узорами белых облаков – это всего лишь тоненькая пленка, иллюзия нашего зрения. А за этой обманчивой паутиной, что окутала землю, распростерлось настоящее небо, необъятный простор, затопленный черной непроглядной тьмой, где сияют огненные капли множества миров, эти лампады вечности, в свете которых живут другие рои эфемерных мыслящих атомов, тоже, видимо, тешащих себя выдумками о бессмертии души.