355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Висенте Бласко » Обнаженная Маха » Текст книги (страница 2)
Обнаженная Маха
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 22:39

Текст книги "Обнаженная Маха"


Автор книги: Висенте Бласко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 21 страниц)

Эти женщины олицетворяли ненависть к наготе, многовековое христианское отвращение к Природе и Истине, религиозное чувство, которое восставало и возмущалось, что в этом общественном месте, населенном святыми королями и мучениками, терпят такой ужас.

Реновалес относился к картине Гойи почти с благоговейным восторгом, отводя ей особое место в художественном творчестве. В испанской истории это было первое проявление искусства, свободного от предрассудков, очищенного от любых предубеждений. Целых три столетия живописи, столько славных имен в каждом поколении художников – и все же до Гойи испанская кисть ни разу не решилась нанести на полотно формы женского тела, изобразить божественную наготу, которая у всех народов была главным источником вдохновения для нарождающегося искусства! Реновалес вспомнил другую картину – другую обнаженную женщину – «Венеру» {22} Веласкеса, хранившуюся на чужбине. Но то произведение появилось не вследствие внезапного вдохновения художника, картину заказал монарх, который щедро платил иностранцам за полотна с обнаженной натурой и однажды потребовал чего-то подобного от своего придворного живописца.

Религия столетиями подавляла искусство. Великие художники, что называется писавшие с крестом на груди и четками за спиной, боялись человеческой красоты. Тела людей скрывались под тяжелым сукном с грубыми складками или под бессмысленными кринолинами, и художник не смел даже представить, что находится у них под одеждами. На свою натуру он смотрел, как смотрит верующий на пышную мантию Богородицы, не зная, что под ней находится – женское тело или, может, железная тренога с закрепленной на ней головой. Радость жизни считали грехом, наготу, творение божие, – проклятием. Напрасно над испанской землей сияло более прекрасное, чем над Венецией, солнце; бесполезно окутывал ее нежный туман, который был еще прозрачнее, чем во Фландрии: испанское искусство оставалось темным, сухим, сдержанным – даже и после того, как сюда пришли творения Тициана {23} . Возрождение, во всем мире преклоняющееся перед наготой как перед венцом творческой деятельности Природы, здесь, в Испании, прикрывалось монашеским капюшоном или нищенскими лохмотьями. Сверкающие пейзажи, перенесенные на холст, становились мрачными и темными; страна солнца под кистью превращалась в страну серого неба, низко нависающего над землей могильно зеленого цвета; а ее люди превращались в строгих монахов. Художник не рисовал того, что видел, он переносил на холст то, что чувствовал, частицу своей души, а душа его дрожала от страха перед опасностями земной жизни и перед потусторонними муками; она была печальна, грустна – даже темна, словно обугленная на кострищах Инквизиции.

Эта обнаженная женщина, положившая кудрявую головку на скрещенные руки, спокойно и непринужденно открывшая кустики волос в подмышках, стала символом пробужденного искусства, до некоторых пор презираемого и заброшенного. Казалось, это легкое тело едва касается зеленого дивана и кружевных подушек и вот-вот взлетит вверх, поднятое могучей силой воскресения.

Реновалес думал о двух мастерах, одинаково великих и вместе с тем столь непохожих. Один поражал монументальным величием – спокойный, безупречный и невозмутимый, он возвышался над горизонтом Истории, как грандиозный дворец, на мраморных стенах которого за целое столетие не появилось ни одной трещины. Со всех сторон одинаковый фасад – благородный, совершенный и строгий, без капли фантазии, без всякой капризной детали. Это была сама умеренность, здравомыслящая и уравновешенная, не способная ни горячо восхищаться, ни терять самообладание; ни стремиться вперед, ни воспламеняться. Второй был как высокая гора произвольно причудливых очертаний, посеченная извилистыми трещинами и шероховатостями, как все, что создано самой Природой. С одной стороны – нагромождение голых, бесплодных скал; с другой – долина, покрытая цветущими травами; внизу сад, в котором разливаются пьянящие ароматы и поют птички. А на самой вершине – черная корона из облаков, гремящих и мечущих молнии. Это было воображение, стремительно несшееся вперед, лишь иногда останавливающееся на минуту, чтобы отдохнуть и снова сорваться в безумный бег с устремленным в бесконечность взглядом и не отрывающимися от земли ногами.

Жизнь дона Диего можно описать словами: «Он был художником». Вот и вся его биография. Путешествуя по Испании или Италии, он осматривал новые картины – ничто другое не интересовало его. При дворе короля-поэта {24} , он жил среди любовных интриг и маскарадов как монах, давший обет живописи всегда стоять перед полотном и натурой: сегодня перед шутом, завтра перед маленькой инфантой. И не знал других желаний, кроме одного: достичь высшего придворного титула и нашить на свое черное одеяние крест из красной материи. Это была высокая душа, заключенная в хладнокровном теле, которое никогда не тревожило художника нервным расстройством, никогда не нарушало его творческого покоя вспышками безумных страстей. Через неделю после смерти дона Диего упокоилась и ласковая донья Хуана {25} , его жена, и они вновь соединились, будто после длительного совместного паломничества в этом мире, после спокойного путешествии без приключений не могли существовать порознь.

Гойя тоже много работал, но одновременно и жил. То была жизнь художника и блестящего гранда: интересная, как роман, наполненная таинственными любовными приключениями. Приоткрыв занавес в его мастерской, ученики часто видели шелковые юбки королевы на коленях маэстро. Красивые герцогини того времени любили, чтобы этот сильный арагонец, такой мужественный и грубовато галантный, в перерывах между работой покрывал их щеки румянцем, и смеялись, как сумасшедшие, от его нежных и интимных прикосновений. Любуясь божественной наготой женщины, лежавшей в разобранной постели, он переносил ее на холст, повинуясь непреодолимому порыву, властной необходимости обессмертить красоту. И отблеск легендарной славы великого испанского художника падал на всех красавиц, увековеченных его кистью.

Писать без страха и предубеждений, гореть в экстазе, воспроизводя на холсте светлую наготу, влажный янтарь женского тела с его бледнорозовыми оттенками морской раковины, было заветным стремлением Реновалеса. Он мечтал жить, как знаменитый дон Франсиско [6]6
  Франциско Гойя.


[Закрыть]
, эта вольная птица, гордо топорщившая свои пышные яркие перья среди серого однообразия человеческого курятника. Жаждал быть свободным от предрассудков, отличаться от обывателей не только глубоким пониманием жизни, но и страстями, предпочтениями, вкусами.

Но, увы! Его жизнь походила на жизнь дона Диего: невыразительная и однообразная, как движение часовой стрелки. Он писал, но – не жил; его картины хвалили за точность отображения, за игру светотени, за умение передать на полотне неуловимый цвет воздуха и внешние формы предметов, но чего-то ему не хватало, и это неуловимое «что-то» бурлило в его душе и рвалось на волю, тщетно пытаясь пробить скорлупу обыденности.

Вспомнив о романтической жизни Гойи, он задумался над своей собственной. Его называли выдающимся мастером; платили большие деньги за все его картины, особенно сделанные на чужой вкус, совсем не так, как требовала от него совесть художника. Он жил спокойно, ни в чем не знал нужды. Имел роскошную, как дворец, мастерскую – ее фотографии не раз появлялись в иллюстрированных журналах, имел жену, верящую в его гениальность, и почти взрослую дочь. Его окружала толпа учеников, и каждый из них заикался от волнения, когда ему приходилось высказывать свое мнение о произведениях учителя. От бывшей богемной жизни только и осталось в нем, что несколько продавленных фетровых шляп, длинная борода, густые взъерошенные космы и определенная небрежность в одежде. И когда его высокое положение «национального гения» этого требовало, он доставал из шкафа увешанный орденами фрак и торжественно появлялся на официальных приемах. В банке на его счету лежали тысячи дуро. Не раз прямо в студии, с палитрой в руке, художник говорил с поверенным о том, на какую ступень общественной иерархии он поднялся со своим годовым доходом. В светском обществе имя Реновалеса было хорошо известно, а у дам вошло в моду заказывать ему портреты.

Когда-то он получил скандальную славу за смелые эксперименты в технике колорита, его обвиняли также, что он слишком по-своему видит природу, но с его именем никогда не связывали попыток совершить покушение на нормы общественной морали. Его женщины были простыми испанками, живописными и некрасивыми; если он когда и рисовал обнаженное тело, то это была либо покрытая потом грудь крестьянина, или белые, как молоко, пухленькие младенцы. Он был достойным и честным маэстро, живущим со своего таланта, как другие живут из торговли или коммерции.

Чего же ему тогда не хватает?.. Увы!.. Реновалес иронически улыбнулся. Вся его прожитая жизнь вдруг прокатилось в памяти стремительной лавиной воспоминаний. Он снова прикипел взглядом к женщине на полотне, похожей на перламутровую амфору, с лучезарным белым телом, с заброшенными за голову руками, с гордо поднятыми персами и глазами, смотрящими на него, как на старого знакомого, и повторил мысленно с горьким сожалением:

– Маха Гойи!.. Обнаженная маха!..

ІІ

Вспоминая первые годы своей жизни, Мариано Реновалес, чрезвычайно восприимчивый к внешним впечатлениям, чувствовал, как в ушах начинают звенеть удары молотов. От восхода солнца и пока на землю не спускались серые сумерки, пело и стонало на наковальне железо, вздрагивали стены дома и дрожал пол верхней каморки, где играл Мариано, ползая у ног бледной болезненной женщины с глубоко запавшими серьезными глазами. То и дело она отрывалась от шитья и целовала малыша порывисто и горячо, будто боялась, что скоро их разлучат.

Под звон тех неутомимо стучащих молотов, сколько Мариано себя помнил, он ежедневно вставал по утрам, и сбегал вниз, в кузницу, погреться у разогретого горна. Его отец, кроткий гигант, заросший густой щетиной и измазанный сажей, ходил по кузнице – переворачивал железки в печи, что-то пилил напильником и, отдавая приказы подмастерьям, так кричал, что голос его перекрывал лязг металла. Двое дюжих молодцов в расхристанных на груди одежках ковали раскаленные болванки, размахивая над наковальней молотами, и железо, то добела раскаленное, а то слегка покрасневшее, брызгало снопами искр, расцветало трескучими букетами, пускало под черный потолок рои огненных мух, которые сразу же погибали, гасли и чернели, оседая копотью по углам.

– Осторожно, малыш! – кричал отец, кладя на кудрявую головку сына свою огромную ладонь.

Мальчик любил смотреть на яркие краски раскаленного железа, они привлекали его, и он с детской непосредственностью не раз даже пробовал схватить огненные брызги, сверкающие на полу, словно звезды, упавшие с неба.

Отец выгонял мальчишку из кузницы. За Мариано закрывалась закопченная дверь и глазам открывался косогор, на склонах которого были разбиты красноземные поля, залитые потоками солнечного света, разделенные прямыми межами и каменными оградами; внизу зеленела долина, по берегам извилистой хрустальной реки стояли ряды тополей, а за низким дном распадка виднелись горы, до самых вершин покрытые густыми темными сосняками. Из села, на окраине которого стояла кузница, а также с хуторков, разбросанных по распадку, приходили крестьяне и заказывали в кузне серпы, новые оси к телегам, орала к плугам, сдавали в ремонт старые лопаты и вилы.

Беспрерывный звон молотов, казалось, волновал парня, пробуждал в нем лихорадочную потребность полезной деятельности, отрывал его от детских развлечений. В восемь лет он хватался за веревку кузнечных мехов и дергал ее, заворожено глядя на снопы искр, что вылетали из раскаленного угля под дуновением воздушных струй. Его отец, добрый циклоп, {26} радовался, что у него растет сын – здоровый и сильный, как все в их роду. Сельские ровесники опасалась кулаков Мариано. Мальчишка пошел в отца. От бедной матери, слабой и болезненной, он унаследовал только любовь к тишине и уединению. Когда в нем успокаивалось жажда деятельности и стремление к ней, он мог часами сидеть и молча смотреть на поля, на небо или на ручейки, вприпрыжку сбегающие с горы по камням и гальке и на самом дне ущелья сливающиеся с рекой.

Мальчик не любил учебу в школе, написание букв вызывало в нем непреодолимое отвращение. Его сильные руки дрожали от напряжения, когда он пытался что-то изобразить с их помощью, написать. Зато отец и люди, бывавшие в кузнице, удивлялись чуду, видя, как легко Мариано может нарисовать любую вещь. Рисунки его были простыми, почти наивными, но очень точными, и каждый легко узнавал, что именно на них изображено. Карманы одаренного сорванца всегда были набиты древесным углем, и он не проходил ни мимо стены, ни мимо любого достаточно гладкого и светлого камня, чтобы не нарисовать углем какой-то предмет, привлекший его внимание чем-то особенным, заметным только ему. Вся кузница снаружи была испещрена черными рисунками маленького Мариано: с хвостиками закорючкой и задранными кверху носиками длинной вереницей тянулись на них свиньи Святого Антония, которые содержались в маленьком городке на общественные деньги и в день этого святого разыгрывались в лотерею между жителями. Среди этой толстой компании виднелись мордочки, похожие на кузнеца и его подручных, а под ними стояли подписи, чтобы никому не приходилось гадать, кто же это изображен.

– Посмотри-ка, женщина! – кричал кузнец своей больной жене каждый раз, когда видел новый рисунок. – Иди сюда и посмотри, что вытворяет наш сын. Чертенок, а не парень!..

Кузнец очень гордился талантом сына и даже смирился, что он забросил школу и убегает от мехов, больше не желая помогать ему в работе. С утра до вечера Мариано носился по долине и улицам села с углем в руках и испещрял черными линиями скалы и белые стены домов, доводя до отчаяния соседей. В кабаке, стоящем на сельской площади, Мариано изобразил заводилу самых заядлых пьяниц, и трактирщик с гордостью всем демонстрировал дорогой экспонат, не позволяя никому прикасаться к стене из страха, что рисунки сотрутся. Это произведение наполняло кузнеца особой гордостью, особенно сильно испытываемой по воскресеньям, когда после богослужения он заходил сюда выпить чарочку с друзьями. Не обошел Мариано и стены церкви, нарисовал на них Богородицу, и старые набожные крестьянки останавливались перед этим рисунком, благочестиво вздыхая.

Слушая, как все восхваляют рисунки сына, отец очень радовался и краснел, словно хвалили его самого. Откуда могло взяться такое чудо? Ведь все в их роду были людьми простыми. И кузнец сговорчиво кивал головой, когда представители сельской власти говорили ему, что парня надо вывести в люди. Он, конечно, не знает, что здесь можно сделать, но это святая правда – его малыш Мариано не создан клепать железо, как он и его предки. Он может стать великим человеком, скажем, как дон Рафаэль – тот сеньор, что рисует святых в главном городе их провинции и там же, в просторном доме, полном всяких картин, учит детей рисовать, а летом с женой и детьми отдыхает в их ущелье, где имеет собственное имение.

Тот дон Рафаэль был мужчиной видным и очень почтенным; словно некий многодетный святой, на котором даже сюртук казался рясой. Говорил он складно и слащаво, как монах, цедя слова сквозь кустообразную седую бороду, что закрывала почти все его худое розовое лицо. В сельской церкви висела одна из его необыкновенно красивых картин: Пречистая Дева изображена на ней такими нежными, такими сияющими красками, что у молящихся аж ноги подгибались от волнения. К тому же глаза этого образа имели чудесное свойство смотреть на каждого, кто смотрел него, где бы он ни стоял. Настоящее чудо! Просто невероятно, что такую божественную красоту создал тот самый скромный сеньор, который летом ежедневно ходит в их церковь к заутрене! Один англичанин хотел купить картину и пообещал за нее столько золота, сколько потянет ее вес. Никто этого англичанина никогда не видел, но все лишь саркастически улыбались, вспоминая его предложение. Так они и отдадут картину! Пусть все эти еретики хоть побесятся со всеми своими миллионами! Пречистая Дева и дальше останется в их церкви, на зависть всему миру, особенно жителям соседних сел.

Когда местный священник нанес визит дону Рафаэлю, чтобы поговорить о сыне кузнеца, великий человек сказал ему, что уже знает о способностях Мариано. Он видел в селе его рисунки; парень действительно одаренный, и жаль, что некому наставить его на путь истинный. После священника пришел сам кузнец со своим сыном. Оба дрожали от волнения, когда оказались в большом амбаре поместья, где великий художник оборудовал себе мастерскую, и увидели вблизи тюбики с красками, палитру, кисти и те нежно голубые картины, на которых уже проступали розовые щечки херувимов и озаренное экстазом лицо Божьей Матери.

Наступил конец лета, и кузнец решил сделать так, как посоветовал ему дон Рафаэль, ведь хороший сеньор сам захотел помочь мальчишке, чтобы тот не выпустил из рук своего счастья. Кузница дает средства к существованию. Только и того, что теперь придется махать молотом несколько лишних лет, самому содержать себя до смерти, ибо некому будет заменить его у наковальни. Мариано суждено стать великим человеком, и грех становиться ему поперек дороги, отказываться от помощи доброго покровителя.

Мать, совсем слабая и больная, горько заплакала, словно поездка в главный город провинции была путешествием на край света.

– Прощай, сынок. Больше я тебя не увижу.

И действительно, Мариано больше никогда не увидел то бескровное лица с большими лишенными любого выражения глазами, оно теперь почти полностью стерлось из его памяти, превратилось в белое пятно, на котором тщетно пытаться разглядеть хоть бы одну дорогую черту.

В городе началось для него новая жизнь. Здесь он понял, к чему стремились его руки, водящие углем по белым стенам. Тихими вечерами, пока дон Рафаэль в учительской спорил с другими сеньорами или подписывал в канцелярии бумаги, мальчишка бродил под сводами древнего монастыря, где располагался провинциальный музей, и там впервые открыл для себя настоящее искусство, понял, что это такое.

Мариано жил в доме своего покровителя, будучи ему одновременно слугой и учеником. Он выполнял его мелкие поручения: носил письма сеньору декану и нескольким друзьям учителя из числа каноников, с которыми тот часто прогуливался или приглашал их в свою мастерскую для содержательных бесед об искусстве. Не раз приходилось Мариано бывать в приемных монастырей, где через густые решетки он передавал письма дона Рафаэля в руки каких-то белых или черных призраков; и те монахини, прельщенные его цветущим видом сельского парнишки и зная, что он собирается стать художником, надоедали ему расспросами – постоянная жизнь в изоляции келий только разжигала их любопытство. Со временем эти монахи начали передавать ему через турникет пухлые кренделя, засахаренные дольки лимона или другие изделия монастырской кондитерской и на прощанье тоненькими нежными голосочками, просеянными через железную решетку, напутствовали его:

– Будь хорошим мальчиком, Марианито! Учись, молись Богу. Живи по-христиански, и Господь поможет тебе научиться рисовать, как дон Рафаэль. А таких художников, как он, на свете немного.

Реновалес не мог без улыбки вспоминать ту детскую наивность, с которой восхищался своим учителем, считая его самым гениальным художником в мире!.. На уроках в школе изобразительных искусств он каждое утро возмущался поведением товарищей, тех головорезов, что выросли на улицах. Как только учитель отворачивался, эти дети ремесленников бросали друг в друга хлебные мякиши, используемые для стирания рисунков, смеялись над доном Рафаэлем, обзывали его «святошей» и «иезуитом».

Вечера Мариано просиживал в студии, рядом с учителем. Как он волновался, когда дон Рафаэль впервые дал ему в руки палитру и позволил на старом полотне написать копию с образа младенца Святого Иоанна, только что законченного им по заказу одной религиозной общины!.. Пока мальчик с перекошенным от напряжения лицом трудился, учитель, не отрываясь от полотна, по которому легко скользила его божественная кисть, наставлял ученика, подсказывал, учил уму-разуму.

Живопись должна быть религиозной. Первые в мире картины вдохновлялись верой в бога; жизнь без религии непременно заводит человека в болото отвратительного материализма и греховных искушений. Живопись должна быть идеальной, воспроизводить прекрасное. Изображать вещи следует такими, какими они должны быть, а не такими, какие они есть на самом деле. Надо смотреть вверх, на небо, потому что только там настоящая жизнь, а не здесь, на земле, юдоли слез и печалей. Мариано должен научиться обузданию своих инстинктов, это ему советует он, его учитель. Должен преодолевать в себе желание рисовать неприкрашенную, обнаженную действительность, и не изображать людей, животных и пейзажи такими, какими они предстают перед его глазами, во всей их грубой материальности.

Он должен научиться видеть все в идеальном свете. Многие художники были почти святыми: потому и только потому им повезло придать своим мадоннам лица небесной красоты. И бедный Мариано изо всех сил старался стать идеальным человеком и приобрести хоть каплю того блаженного и кроткого смирения, которое исходило от его учителя.

С течением времени Мариано все подробнее знакомился с методами, которыми пользовался дон Рафаэль, создавая свои шедевры, которые вызывали возгласы восторга у его друзей-каноников и во многих сеньорах-заказчицах. В день, когда великий живописец готовился к написанию одной из своих «Пречистых», которые постепенно заполняли церкви и монастыри их провинции, он вставал очень рано, исповедовался, причащался и только потом приходил в мастерскую. Благодаря этому он чувствовал прилив духовной силы и смиренного вдохновения, и если в процессе работы его охватывало уныние, он снова прибегал к этим надежным лекарствам.

А еще художник должен сохранять невинность. В пятьдесят лет дон Рафаэль дал обет целомудрия. Немного поздно, конечно, и нельзя сказать, что раньше он не знал об этом, таком действенном средстве достижения высокого идеализма в божественном живописании. Просто его жена преждевременно состарилась от многочисленных родов. Истощенная надоедливой верностью и добродетелью маэстро, она теперь могла быть ему только подругой, с которой удобно вместе молиться по вечерам, перебирая четки и распевая гимны святой троице, что они часто и делали. Было у дона Рафаэля несколько дочерей, угнетавших его совесть напоминанием о позорных уступках низменному материализму; но некоторые из них уже постриглись в монахини, другие тоже собирались пойти той же дорогой, и душа Художника очищалась, становилась все более идеальной, по мере того как эти живые доказательства его аморальности исчезали из дома и жили по монастырям, где поддерживали славу отца как гениального живописца.

Иногда, рисуя Пречистую Деву, – а все они получались у него на одно лицо, словно штампованные под трафарет – великий художник бывал недоволен и начинал сомневаться. В таких случаях он откладывал кисть и заговорщицки говорил ученику:

– Марианито, завтра сообщишь «сеньорам», чтобы не приходили. Я буду писать с натурщиков.

И для священнослужителей и других важных друзей художника мастерскую закрывали. Затем, ступая чеканным солдатским шагом, приходил Родригес, муниципальный жандарм. Из-под его жестких, как пучки проволоки, усов торчал окурок сигары, рука лежала на эфесе шпаги. Этого трудягу выгнали из жандармерии за жестокость и пьянство, и, оказавшись без работы, он, неизвестно каким чудом, стал натурщиком дона Рафаэля. Благочестивый живописец, немного опасающийся этого мужика, под давлением его надоедливых просьб выхлопотал для него должность муниципального жандарма. С тех пор Родригес пользовался каждой возможностью, чтобы выразить собачью преданность и благодарность маэстро; он дружески похлопывал его по плечу своей огромной ручищей и дышал в лицо табачным дымом и водочным перегаром:

– Дон Рафаэль! Вы для меня как отец родной! Пусть только кто-то попробует задеть вас – я отхвачу ему и это, и то, что ниже.

Но добродетельный маэстро, в глубине души довольный таким покровительством, краснел и махал руками, чтобы угомонить этого грубоватого человека.

Войдя в мастерскую, жандарм бросал на пол фуражку, отдавал Мариано тяжелую шпагу, потом, как человек, хорошо знающий свои обязанности, доставал из сундука белую шерстяную тунику и синий лоскут материи в виде плаща и ловким заученным движением набросал на себя обе одежки.

Мариано смотрел на переодетого жандарма зачарованным взглядом, но не видел в этом ничего смешного. Это были чудеса искусства; тайны, открытые лишь доверенным, как он, лицам, кто имеет счастье жить рядом с великим маэстро.

– Готово, Родригес? – нетерпеливо спрашивал дон Рафаэль.

Посасывая окурок, обгоревший так, что он почти припаливал ему усы, Родригес вздрагивал под синими лохмотьями, свисающими с него пышными складками, расправлял плечи, молитвенно складывал руки и впирал свирепый взгляд в потолок. Маэстро нужна была натура только для того, чтобы нарисовать мантию святой девы, в совершенстве изобразить складки небесных одежд, из-под которых не должны были проступать малейшие намеки на округлости человеческого тела. Ему и в голову не приходило взять натурщицей женщину. Это означало бы скатиться к грубому материализму, прославить плоть, поддаться греховному искушению. Родригеса ему хватало: художник должен быть идеалистом.

Натурщик стоял перед живописцем в благочестиво застывшей позе. Его тело скрывалось многочисленными складками ясно-голубой хламиды, а из-под нее торчали тупые носки солдатских сапог. Гордо держа некрасивую сплющенную голову с густой копной спутанных волос, жандарм кашлял и пыхтел сигаретой, выпуская клубы дыма, но не отрывал взгляд от потолка и не размыкал огромные ручищи, сложенные на груди, словно для горячей молитвы.

Маэстро и его ученик с головой погружались в работу, в мастерской наступала мертвая тишина, и скучающий Родригес иногда не выдерживал молчания. Сначала он рычал что-то неразборчивое, потом из того рычания прорывались отдельные слова – наконец натурщик в восторге начинал рассказывать о своих подвигах тех героических времен, когда он служил в жандармерии и мог «отбить печенки кому угодно, легко за это отделавшись», а затем составить протокол, что дело было наоборот – это он подвергся нападению. Такие воспоминания возбуждали «пречистую». Огромные ручищи размыкались, дрожали от жажды драки и неправедного действия. Элегантные складки мантии разлетались в стороны, налитые кровью глаза больше не смотрели вверх. И хриплый голос восторженно продолжал повествование о грандиозных побоищах, о том, как мужчин хватали за чувствительные места, и они падали на землю, корчась от сильной боли, как расстреливали арестованных, ссылаясь потом на попытку к бегству, а чтобы придать своим словам возможно больше блеска, Родригес гордо бил себя в грудь и расцвечивал речь словечками и междометиями, касающимися не только интимных человеческих органов, но и выставления в стыдном виде первых лиц сонма небесного.

– Родригес! Родригес! – в ужасе одергивал его маэстро.

– Слушаюсь, дон Рафаэль!

«Пречистая Дева» перебрасывала сигару из одного угла рта в другой, снова молитвенно складывала руки на груди, выравнивала спину так старательно, что даже туника подергивалась вверх, открывая панталоны с красной бахромой, и снова обращала взор ввысь. В глазах натурщика полыхал экстаз, а на губах застывала счастливая улыбка, словно на потолке он видел все те подвиги, которыми только что хвалился.

Мариано мучился перед своим мольбертом. Он мог рисовать только то, что видел перед собой, и его кисть, воссоздав на холсте ясно-голубую мантию, не знала, как взяться за голову. Напрасно мальчишка призывал на помощь все свое воображение. Сколько бы он ни старался, на полотне неизбежно проступала похожая на ужасную маску рожа Родригеса.

И ученик искренне восхищался ловкостью дона Рафаэля, что из-под его кисти вместо лютой жандармской морды появлялась голова в сверкающем нимбе и бледное лицо – по-детски беззаботное, красивое и нежное.

Этот фокус казался мальчишке удивительной тайной искусства. Удастся ли ему когда-нибудь достичь такого волшебного мастерства, которым владеет учитель?

С течением времени разница между творческой манерой дона Рафаэля и его ученика проступала все заметнее. В школе вокруг Мариано всегда толпились другие ученики, восхваляя его рисунки. Для них он был признанным авторитетом. Некоторые учителя, враги маэстро, сетовали, что такой неоспоримый талант прозябает у этого «святоши богомаза». Дон Рафаэль удивлялся, видя, что вытворяет Мариано вне его мастерской: он рисовал людей и пейзажи, то есть то, что видел глазами, вещи, дышащие пошлостью мирской суеты.

Уважаемые сеньоры, друзья художника, начали признавать за учеником определенные способности.

– Вашего уровня, дон Рафаэль, он, конечно, не достигнет никогда, – говорили они. – Ему не хватает благочестия, ощущения идеального. Нарисовать настоящий образ ему не под силу, но как светский живописец – он пойдет далеко.

Маэстро, любящий его за послушание и нравственную неиспорченность, тщетно пытался вернуть его на путь истины. Ведь достаточно Мариано подражать во всем учителю – и его будущее будет обеспечено. Сына дон Рафаэль не имеет, и свою мастерскую и славу оставит в наследство ученику. Чего тебе еще ​​надо, Мариано? Ты же воочию убедился, что смиренный слуга Господа может сколотить себе кистью настоящее благосостояние! Благодаря своему идеальному мировоззрению, он, дон Рафаэль, приобрел себе имение, и еще много земельных угодий (арендаторы божественного живописца приходили к нему в мастерскую, и прямо перед святыми образами вели бесконечные споры об арендной плате). Правда, времена нынче беззаконные, церковь обеднела и не может платить так щедро, как в прошлые века, но заказы поступают часто, а Святая Дева во всей своей небесной чистоте является делом трех дней... Но юный Реновалес только болезненно морщился, словно его посылали на муку:

– Не могу, маэстро. Видимо, я совсем тупой – не умею придумывать. Рисую только то, что вижу.

И когда на уроках живой натуры он увидел обнаженные тела, то принялся рисовать их с таким неистовством, словно дорвался до пьянящего напитка. Дон Рафаэль ужасался, находя в закоулках своего дома эскизы, воспроизводящие бесстыдную наготу со всей откровенностью. Беспокоило его и другое: на рисунках ученика он видел глубину, которой сам не достигал никогда. Заметил даже, что поклонники уже не так горячо восхищаются его искусством. Добряки-каноники, как и всегда, были в восторге от его святых дев. Но уже не один заказал свой ​​портрет Мариано, восхваляя ловкость его руки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю