Текст книги "Обнаженная Маха"
Автор книги: Висенте Бласко
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 21 страниц)
Как-то дон Рафаэль решительно подошел к ученику.
– Ты знаешь, я люблю тебя, как сына, Марианито, но со мной ты только тратишь время. Я ничему не могу тебя научить. Твое место не здесь. Думаю, тебе пора ехать в Мадрид. Там много таких как ты.
К тому времени мать Мариано уже умерла. Отец все еще работал в кузнице. Несколько дуро, которые сын заработал за портреты и привез домой, показались кузнецу настоящим богатством. Он просто не мог поверить, что находятся люди, которые платят деньги за рисование. Но письмо от дона Рафаэля развеяло его сомнения. Если этот умный и ученый сеньор советует, чтобы сын ехал в Мадрид, значит, так надо.
– Что ж, сынок, езжай в Мадрид, но поторопись зарабатывать деньги, потому что отец уже старый и не сможет долго помогать тебе.
И шестнадцатилетний Мариано оказался в Мадриде. Сам как перст, не имея ни учителя, ни советчика, кроме своей любви к живописи, он неистово отдался работе. Неделями просиживал в музее Прадо, копируя головы с картин Веласкеса. И казалось ему, что до сих пор он жил, как слепой. Работал он и на чердаке, который вместе с несколькими товарищами снимал под мастерскую, а по ночам писал акварели. Эти рисунки, а также копии картин он продавал и кое-как сводил концы с концами, потому что того, что посылал отец, на жизнь не хватало.
И вот теперь Реновалес с грустью вспоминал о тех годах бедности, тяжелой нищеты; о зимних ночах, когда он дрожал от холода на своей скудной постели, об ужасно невкусной еде, которую подавали в таверне неподалеку от Королевского театра, это была еда, неизвестно из чего приготовленная; о жарких спорах в углу какой-нибудь забегаловки под враждебными взглядами официантов, взбешенных тем, что группа косматых молодцев захватила несколько столиков, заказав на всех только три чашечки кофе и несколько бутылок воды...
Веселая молодежь легко переносила все эти лишения, а зато – какое упоение иллюзиями, какой роскошный пир надежд! Что ни день – новое открытие. Реновалес мчался необозримыми степями искусства, как дикий жеребенок, видя, как впереди открываются новые и новые горизонты, мчался среди громогласного шума, похожего на преждевременную славу. Старые художники говорили, что он – единственный из «подающих надежды» молодых, а товарищи объявили Мариано «чудо-художником». Охваченные яростью иконоборчества, они противопоставляли его неумелые картины творениям древних признанных мастеров, этих «жалких буржуа от искусства». Молодежь считала своим долгом выливать на их лысины как можно больше желчи и таким образом утверждать преимущества своей эстетики, которую выбирали они, новое поколение живописцев.
Когда Реновалеса выдвинули на римскую стипендию и некоторые начали противодействовать этому, в художественном мире Мадрида поднялась настоящая буря. Молодежь, слепо верящая в него, считающая его своим славным предводителем, угрожающе заволновалась, опасаясь, что «деды» провалят ее кумира.
Учитывая очевидные преимущества, стипендию Реновалесу все же присудили, и в честь новой знаменитости было устроено несколько банкетов. О нем писали газеты, иллюстрированные журналы печатали его портрет, и даже старый кузнец приехал в Мадрид, чтобы, умильно плача, тоже нюхнуть фимиама, которым окуривали сына.
В Риме Реновалес претерпел ужасное разочарование. Соотечественники встретили его довольно холодно: молодые увидели в нем соперника и ждали, когда он выставит первые картины, надеясь на его провал; старики же, давно жившие на чужбине, смотрели на него с недоброжелательным интересом. «Видимо, там, на родине, этот мальчишка наделал столько шума среди невежд только потому, что он – сын простого кузнеца!.. Но Рим – не Мадрид. Посмотрим, на что способен этот "гений"».
Но Реновалес в первые месяцы пребывания в Риме ничего подобного не сделал. Когда кто-нибудь из охваченных скрытым злорадством спрашивал о его картинах, Мариано в ответ лишь пожимал плечами. Он приехал сюда не рисовать, а учиться: именно за это государство платит ему стипендию. И более полугода он делал эскизы да с углем в руке изучал в известных музеях творения знаменитых мастеров. Ящики с красками так и стояли не распакованными в углу его мастерской.
Вскоре он возненавидел это большой город за ту жизнь, которой жили в нем художники. Зачем тогда стипендии? Об обучении здесь никто и не думал. Рим был не школой, а торжищем. Привлеченные обильным наплывом художников, сюда стекались толпы торговцев живописью. А художники – и старые, и начинающие, и знаменитые, и никому не известные – все стремились жить легко и приятно, поэтому не могли устоять перед деньгами и изготавливали картины на продажу, рисуя так, как подсказывали им немецкие евреи. Эти проходимцы шныряли по мастерским, отбирали полотна модных сюжетов и модных размеров и затем развозили их по Европе и Америке.
Бывая в разных мастерских, Реновалес видел там только "модные сюжеты": или господа в камзолах, или обшарпанные мавры, или калабрийские крестьяне. Картины были приглаженные и вырисованные до последней черточки. Видно было, что их писали или с манекенов, или использовали в качестве натурщиков чочар [7]7
Чочаре – крестьяне римской Кампании.
[Закрыть] , каждое утро их можно было нанять на площади Испании, на паперти церкви святой Троицы: неизменную крестьянку – смуглую, черноглазую с большими серьгами в ушах, в зеленой юбке, черном корсаже и белой токе [8]8
Тока – женский головной убор.
[Закрыть] , заколотой шпильками; типичного, всегда одинакового старика в овечьем тулупе, кожаных лаптях и островерхой, украшенной лентами шляпе, венчающей его белоснежную и величавую, как у отца небесного, голову... В Риме художники оценивали друг друга в тысячах лир, мерялись, кто сколько зарабатывал за год торговлей своими картинами. Особым почетом пользовались несколько известных маэстро, наживших целые состояния продажей парижским и чикагским миллионерам картин-миниатюр, которых никто никогда не видел. Реновалес был искренне возмущен. Это почти то же, что «искусство» его невежды-учителя, хотя и «светское», как сказал бы дон Рафаэль! И для этого их посылают в Рим!..
Не найдя общего языка с соотечественниками, которые невзлюбили новичка за резкий характер, простецкую речь и честность, побудившую его отказываться от писания картин под заказ торговцев живописью, Реновалес принялся искать друзей среди художников из других стран. Так вскоре он приобрел большую популярность в кругах молодых живописцев-космополитов, живших в Риме.
Всегда живой и жизнерадостный, веселый и общительный, он был желанным гостем в мастерских на Виа Баббуино, в шоколадных магазинчиках и кафе бульвара Корсо, где любили собираться художники-космополиты, выходцы из многих стран.
В свои двадцать лет Мариано был настоящим атлетом, достойным потомком того богатыря, что от рассвета до заката клепал молотом по железу в далеком уголке Испании. Как-то молодой англичанин, друг Реновалеса, прочитал в его честь отрывок из Раскина {27} , начинавшийся словами: «Пластические искусства атлетические по своей сути». Калека, полупаралитик может быть великим поэтом или музыкантом; но чтобы стать Микеланджело или Тицианом, надо иметь не только возвышенную душу, но и могучее тело. Леонардо да Винчи гнул в руке подкову; скульпторы эпохи Возрождения, как титаны, своими руками обтесывали гранитные глыбы и строгали резцом твердую бронзу; великие художники часто были также архитекторами и, глотая пыль, перемещали тяжеленые камни... Реновалес задумчиво выслушал слова великого английского эстета, думая о том, что и у него мощная душа в атлетическом теле.
Мариано в расцвете своей юности преклонялся только перед мужской силой и сноровкой и не стремился к другим развлечениям. Радуясь, что в Риме было проще простого найти натурщицу, он приводил к себе в мастерскую какую-нибудь чочару, раздевал ее и с наслаждением писал женское тело. Смеялся веселым и громким смехом доброго великана, разговаривал с женщиной непринужденно, так же, как с теми девушками, которые встречались ему, когда он вечером возвращался в одиночку в Испанскую академию; но едва заканчивал писать, приказывал натурщице одеваться и ... убираться на улицу! Он был чистым и непорочным человеком, отличался той невинностью, которая свойственна только здоровым и сильным мужчинам. Мариано обожал человеческое тело, но стремился лишь к тому, чтобы переносить на полотно его формы. Он испытывал отвращение к животному спариванию – без любви, без взаимного влечения, – к случайным встречам, когда мужчина и женщина смотрят друг на друга с опаской и внутренней настороженностью. Единственное, чего он хотел – это учиться, а женщины – только препятствие на пути к великим замыслам. Избыток энергии он тратил на атлетические развлечения. Любил поразить товарищей физической силой, способностью совершать подвиги, и после каждого из таких подвигов чувствовал себя свежим, бодрым, спокойным, словно только что искупался в чистой воде. Фехтовал на Вилле Медичи с художниками-французами; брал уроки бокса у англичан и американцев; с немецкими художниками выбирался на дальние прогулки в леса близ Рима, и эти мероприятия потом не один день они обсуждали в кофейнях Корсо. Он также опрокидывал с товарищами не одну рюмочку за кайзера, которого не знал и к чьему здоровью был безразличен; мощным своим зыком кричал вместе с ними традиционное "Gaudeamus igitur" [9]9
«Радуйся!» ( лат.) – студенческий гимн Средневековья.
[Закрыть] и, обхватив за талии двух девушек-натурщиц, участвующих в прогулке, носил их, как перышки, по лесу, после чего легко опускал на траву. И счастливо улыбался, когда добродушные немцы – в большинстве слабые или близорукие – искренне восхищались его силой, сравнивали его с Зигфридом {28} и другими богатырями своей воинственной мифологии.
Как-то на карнавале испанцы устроили кавалькаду с "Дон Кихота", и Мариано выступил в роли кабальеро Пентаполина {29} , «рыцаря с засученными рукавами». Под громкие аплодисменты и крики толпы, присутствующей на Корсо, ехал он, выпрямившись в седле, красавец-паладин, показывая огромный тугой бицепс.
Как-то ночью, в канун весны, художники торжественно двинулись через весь Рим к еврейскому пригороду, чтобы отведать первых артишоков, популярного римского блюда, в приготовлении которого шумно прославилась одна старая еврейка. Реновалес с флагом в руках возглавлял "артишоковою процессию", запевая гимны, перемежаемые криками всяких зверей, а его товарищи весело маршировали следом, чувствуя себя смелыми и дерзкими под руководством такого мощного вожака. С Мариано можно было не бояться никого. Рассказывали, как в одном из переулков квартала Трастевере он встретил двух бандитов, отобрал у них ножи и обоих избил до смерти.
Но вот неожиданно бравый атлет заперся в академии и перестал появляться в городе. Несколько дней об этом только и было пересудов в местах, где собирались художники. Реновалес рисует; скоро должна открыться мадридская выставка, и он хочет послать туда свою картину, которая оправдала бы его стипендию. Закрыл перед всеми двери своей мастерской; не хочет слушать ни замечаний, ни советов; картина должна быть такой, какой он ее задумал.
Вскоре товарищи забыли о Реновалесе, и он спокойно закончил работу и послал свое творение на родину.
Выставка стала для него триумфом; он сделал первый уверенный шаг к будущей славе. Теперь ему стыдно и совестно было вспоминать о шумихе, некогда поднявшейся вокруг его "Победы под Павией" {30} . Люди толпились перед огромной картиной, игнорируя другие выставленные полотна. А так как в те дни правительственных скандалов не было, кортесы не заседали, никто из тореадоров не попал быку на рога, то за неимением ажиотажных новостей газеты дружно принялись публиковать репродукции картины Реновалеса и рассуждать о ней; печатали портреты автора – и в фас, и в профиль, и большие, и малые. Во всех подробностях они описывали его жизнь в Риме и его причуды, сентиментально вспоминали бедного старого кузнеца, который где-то в глухом селе клепает себе железо и даже не догадывается, какую славу обрел его сын.
Одним махом Реновалес перенесся из мрака неизвестности к ослепительной славе. "Старики", которые должны были вынести ему приговор, проявили доброжелательность с оттенком снисходительного сочувствия. Дикий зверек приручался. Реновалес увидел мир и теперь возвращается к добрым старым традициям, становится таким же художником, как и другие. На его картине были мазки, положенные, казалось, кистью Веласкеса, фрагменты, достойные самого Гойи, детали, напоминающие манеру Эль Греко. От самого же Реновалеса там не было почти ничего, и эта смесь разнородных стилей как раз и стала главной отличительной чертой полотна. Именно поэтому все так восхищались картиной, а ее автор получил первую премию.
Замечательный дебют! Некая вдовствующая герцогиня, большая покровительница искусств, за всю жизнь не приобретшая ни одной картины или статуи, но собирающая в своем салоне известных скульпторов и художников, находя в этом дешевое удовольствие и считая, что такое окружение добавляет ей светского блеска, выразила желание, чтобы ей представили Реновалеса. Молодой художник еще избегал светского общества, но приглашение столь знатной дамы повлияло на его упрямство. Почему бы ему и не познакомиться с высшим светом? Он пойдет, пусть даже там ему придется изображать другого человека. Поэтому Реновалес сшил себе первый фрак и несколько раз побывал на пиршествах у герцогини, где всех насмешил своей манерой спорить с академиками. Посетил он и другие салоны и на несколько недель оказался в центре внимания высшего света, немного шокированного его скандальными "бестактными выходками", но довольного, что бывший наглец дал себя приручить. Молодые сеньоры зауважали его за то, что он владел шпагой, как святой Георгий мечом. Хотя этот художник и является сыном кузнеца, но личность он довольно пристойная. Дамы соблазняли его очаровательными улыбками: каждая надеялась, что модный живописец захочет доставить ей удовольствие и бесплатно нарисует ее портрет, как уже нарисовал портрет герцогини.
Именно в ту пору своей светской жизни, когда каждый вечер после семи Реновалес красовался во фраке и ничего не рисовал – только женщин, которые хотели казаться красивыми и долго совещались с ним, в каком наряде позировать, – в ту пору и познакомился Реновалес со своей будущей женой Хосефиной.
Когда Мариано впервые увидел ее среди сонмища блестящих и надменных дам, болтающих без умолку, он почувствовал к ней интерес исключительно как к явлению, контрастирующему со средой. Его поразило, как робко, скромно и неприметно держалась эта девушка. Небольшого росточку, грациозная, с удивительно хрупкой фигурой, она была хороша, но только красотой, которую дает молодость. Это создание, как и молодой художник, находилось в этом обществе только благодаря снисходительности окружающих; девушка слишком уж смущалась, боялась привлечь к себе внимание, словно занимала одолженное место. Реновалес всегда видел ее в одном и том же вечернем платье, которое всем своим видом указывало, что его не раз перешивали, дабы угнаться за модой. Перчатки, цветы, ленты казались новыми и элегантными, но они словно несли некую печать, свидетельствующую, с каким трудом наскребались деньги на их покупку. Девушка разговаривала на "ты" с сеньоритами, которые появлялись в салонах в роскошных нарядах, вызывая всеобщий восторг и зависть. Ее мать, величественная носатая сеньора в очках с золотой оправой, была на короткой ноге со знатнейшими дамами. Но несмотря на такое панибратство, вокруг матери и дочери ощущалась какая-то пустота. К ним относились дружелюбно, но с заметным оттенком пренебрежения, с примесью сострадания и жалости. Они были бедны. Отец девушки, дипломат довольно высокого ранга, умер, не оставив жене других средств к существованию кроме вдовьей пенсии. Два его сына служили где-то за границей в качестве атташе посольства и прилагали невероятные усилия, чтобы на свою небольшую зарплату жить так, как требовало их высокое положение. Мать и дочь оставались в Мадриде, отчаянно цепляясь за общество, в котором родились – покинуть его для них означало бы полный крах. Днем они прятались на третьем этаже меблированного дома, среди остатков былой роскоши, и отказывали себе абсолютно во всем, дабы иметь возможность достойно появляться вечером среди тех, кто когда-то был им ровней.
Кое-кто из родственников доньи Эмилии – так звали мать – помогал ей удерживаться на плаву, не деньгами, конечно, – об этом и речи быть не могло, – а предметами роскоши, отдавая их насовсем или только на время, чтобы она с дочерью сохраняла хоть какое-то подобие благополучия.
Одни родственники в нужное время предоставляли им свою карету, чтобы они могли проехаться по бульварам Кастельяна и Ретиро, приветствуя подруг во встречных экипажах; другие уступали ложу в Королевском театре – если в тот вечер не ждали наплыва подходящей публики. Сострадательная родня вспоминала о матери с дочерью и на случай именин, вечернего чая. "Как бы не забыть о Торреальта. Бедные!" И назавтра, перечисляя гостей на пиру, репортеры упоминали также о «прелестной сеньорите де Торреальта и ее благородной матери, вдове известного, незабвенной памяти дипломата». И донья Эмилия, одетая в неизменное черное платье, появлялась почти везде. Забывая о своей бедности и не теряя надежды на лучшие времена, она надоедала «тыканьем» и доверительными разговорами светским дамам, чьи горничные были богаче и питались лучше, чем ее дочь, а когда видела рядом какого-то почтенного пожилого сеньора, то пыталась ошеломить его величием своих воспоминаний: «Когда мы были послами в Стокгольме ...» «Когда моя подруга Евгения была императрицей...» {31}
Дочь доньи Эмилии, девушка робкая и застенчивая, казалось, лучше матери понимала их истинное положение. Она почти все время сидела около старших дам и лишь иногда решалась подходить к молодым сеньоритам, своим бывшим школьным подругам, которые теперь смотрели на нее свысока, видя в бедной Хосефине что-то вроде компаньонки, которая была им ровней лишь благодаря совместным воспоминаниям. Мать сердилась, что дочь такая робкая. Она должна много танцевать, быть веселой и разговорчивой, как все остальные; шутить и говорить остроты, пусть даже грубоватые, чтобы мужчины потом пересказывали их друг другу и создавали ей славу разумной девушки. Дело ли это – с ее образованием прятаться по углам? Она – дочь известного дипломата, который в блестящих салонах Европы всегда был в центре внимания! Девушка, которая училась в колледже Святого Сердца в Париже, говорит по-английски и даже немного по-немецки, целыми днями сидит и читает, если не чистит перчатки или не перешивает платье!.. Или она не хочет замуж? Или ей нравится жить в этой жалкой норе, на третьем этаже – ей, которая носит такое славное имя!
Хосефина только грустно улыбалась. Выйти замуж! В том обществе, где они находились, это несбыточная мечта. Все ведь знают об их бедности. Молодые люди, вьющиеся вокруг женщин в салонах, гоняются только за богатством. Если кто-то и подходил к Хосефине, привлеченный ее бледной красотой, то лишь для того, чтобы прошептать ей на ухо бесстыдные слова, предложить во время танца отнюдь не помолвку, а уговорить ее на интимные отношения, поддерживаемые с осторожностью, заимствованной у англичан, на любовные развлечения, которые проходят без следа, на разврат, заманчивый разве что для девушек, которые умеют притворяться целомудренными и после того, как пресытятся низкими радостями плотского соития.
Реновалес и сам не заметил, как началась его дружба с Хосефиной. Может, этому способствовало то, что они были такие разные: он – великан, а она – девчонка, которая едва доставала ему до плеча и казалась пятнадцатилетней, хотя ей было уже полных двадцать. Его радовал ее нежный, чуть шепелявый голос. Он смеялся, представляя, как хватает в объятия это ловкое хрупкое тело: не сломается ли она в его могучих руках, как восковая кукла? Мариано умышленно посещал те салоны, куда ходили мать с дочерью, и часто весь вечер сидел рядом с Хосефиной. Охваченный чувством братского доверия, он рассказывал ей все: о своем детстве, о том, что сейчас рисует, о своих планах и надеждах, словно она была его товарищем по избранному делу. Девушка слушала Реновалеса, глядя на него темными глазами, казалось, улыбающимися ему, и утвердительно кивала, хотя и не всегда понимала, что он говорит; ей нравился этот юноша, нравилась его пылкий и неистовая характер. Он был совсем не похож на тех, кого она знала раньше.
Видя их в такой дружбе, неизвестно кто – наверное, кто-то из подруг Хосефины – для смеха пустил слух: художник Реновалес, дескать, и сеньорита Торреальта помолвлены. Тогда-то они оба и поняли, что любят друг друга, хотя до сих пор не обмолвились об этом ни словом. Видимо, нечто большее, чем просто дружба, не раз приводило Реновалеса утром на улицу, где жила Хосефина; он смотрел вверх на окна, надеясь увидеть за стеклами ее миниатюрный силуэт. Как-то вечером, находясь в доме герцогини, они оказались вдвоем на галерее. Реновалес вдруг осмелел, взял ее руку, робко поднес к своим губам, и едва коснулся ими лайковой перчатки. Он стеснялся своей силы, боялся показаться грубым, боялся сделать больно этой девушке – такой изящной, такой хрупкой. Она могла легко выдернуть свою ладошку с его дерзкой руки, но вместо этого склонила голову и заплакала:
– Какой вы добрый, Мариано!..
Девушка чувствовала глубокую благодарность за то, что впервые в жизни ее полюбили, полюбил человек, добившийся уже определенной славы, который теперь мог найти себе более подходящую пару, но выбрал ее, всеми униженную и забытую. Всю полноту нежности, накопившуюся в ее замкнутом обиженном сердце, она неожиданно выплеснула наружу. О, как полюбит она мужа, который одарит ее любовью, избавит от этого нищенского прозябания, своими сильными и нежными руками вознесет до уровня тех, кто презирает ее!..
Благородная вдова де Торреальта, узнав, что художник сватается к ее дочери, сначала возмутилась. «Сын кузнеца», «Славный, незабвенной памяти дипломат!..» Но эта вспышка гордости будто открыл матери глаза, и она подумала, что уже столько лет ее дочь ходит из салона в салон, и еще никто не проявил к ней ни малейшего интереса. Вот такие они, эти мужчины! Наконец, знаменитый художник – не такая уж это и мелочь: вдова вспомнила, сколько писали в газетах о его последней картине; но еще больше она взволновалась, когда услышала, какие деньги зарабатывают художники за рубежом. Говорят, за небольшую картину, которую можно унести подмышкой, там платят не одну сотню тысяч франков. А что если Реновалес станет одним из таких счастливчиков?
Она начала надоедать своим бесчисленным родственникам, спрашивая у каждого из них совета. Девушка не имеет отца, и им нельзя пренебрегать возможностью. Одни равнодушно отвечали: «Художник!.. Ха!.. Не так уж плохо», – уклоняясь от прямого ответа и тем самым давая понять, что, по их мнению, одинаково – выйти замуж за художника или налогового инспектора. Другие невольно оскорбляли ее своим одобрением. «Реновалес? Ведь это художник с большим будущим. Можете ли вы надеяться на лучшее? Ты должна благодарить судьбу, что он обратил внимание на твою дочь». Но больше всего повлияло на вдову и заставило ее принять окончательное решение в пользу согласия мнение ее знаменитого кузена маркиза де Тарфе, мужчины, которого она почитала не меньше самого монарха, так как маркиз с незапамятных времен возглавлял дипломатическую службу страны, два года получая портфель министра иностранных дел.
– По моему мнению, это просто замечательно, – бросил вельможа поспешно, ибо его ждали в сенате. – Такая теперь мода, а отставать от своего времени никогда не следует. Я хоть и консерватор, но в душе либерал, вольнодумец и человек современных взглядов. Буду рад покровительствовать твоим молодоженам. Мне нравится этот брак: в нем престиж искусства совмещен с престижем древнего рода. Простолюдин, который высокими заслугами добился чести соединить свою кровь с кровью аристократии!..
Своим парламентским красноречием, особенно обещанием покровительствовать молодым, маркиз де Тарфе, чей титул не имел еще и пятидесятилетней давности, развеял последние сомнения надменной вдовы. Она даже заговорила с Реновалесом первая, понимая, что художник чувствует себя в этом чужом для него мире очень неуверенно и ему нелегко решиться на такой разговор.
– Я все знаю, Марианито, и даю свое согласие.
Но ей бы не хотелось откладывать свадьбу. А что думает об этом он? Реновалесу не терпелось еще сильнее, чем матери Хосефины. Ее дочь была для него девушкой необыкновенной, совсем не такой, как другие, которые почти не возбуждали в нем желание. Его целомудрие самобытного труженика обернулась лихорадкой, горячим желанием как можно скорее сделать эту очаровательную куколку своей. К тому же этот брак очень тешил его самолюбие. Его невеста была бедная, имела в приданое только немного одежды, зато происходила из знатного рода. Среди ее родных были генералы, министры, и все они принадлежали к высшей аристократии. Если собрать гербы и короны бесчисленных родственников Хосефины и сеньоры де Торреальта, они затянули бы не одну тонну. Конечно, эти блестящие господа не очень-то замечают бедную мать и дочь, но как ни крути, а вскоре он породнится с ними! Вот будет новость для его отца Антона, который в глухом селе кует себе железо! Как позавидуют ему товарищи в Риме, жившие с натурщицами из чочар, а потом из страха перед кинжалом достойного калабрийца, который не остановится ни перед чем, чтобы дать своему внуку законного отца, вынужденные были жениться на них!
Газеты много писали об этом браке, с незначительными вариациями повторяя слова маркиза де Тарфе: «Искусство сочетается с престижем древнего рода». Сразу после свадьбы Реновалес собирался ехать с Хосефиной в Рим. Он уже все там подготовил для новой жизни, потратив несколько тысяч песет – приз за свою картину и гонорар за портреты, выполненные для сената на заказ маркиза, который вскоре должен был стать его высоким родственником.
Один римский друг Реновалеса – всем известный Котонер – нанял для него помещение на Виа Маргутта и обставил комнаты согласно распоряжениям и художественным предпочтениям Мариано. Донья Эмилия хотела остаться в Мадриде, у одного из своих сыновей, который намеревался устроиться на службу в Министерство иностранных дел. Молодоженам мешают все посторонние люди, даже мать. И донья Эмилия взмахнула перчаткой невидимую слезу. К тому же ей не хочется возвращаться в страну, где когда-то она была высокой персоной. Здесь, в Мадриде, где все ее по крайней мере знают, она будет чувствовать себя лучше.
Свадьба художника Реновалеса и сеньориты де Торреальта стала незаурядным событием. Присутствовали все до единого родственника, потому что каждый боялся придирчивости знатной вдовы, знавшей наизусть свою родню до шестого колена.
За два дня до свадьбы приехал в Мадрид кузнец Антон – в новом костюме, коротких панталонах и широкополой фетровой шляпе. Он смущенно поглядывал на всех этих людей, которые смотрели на него с улыбкой, как на какую-то диковинку. Знакомясь с Хосефиной и ее матерью, он низко поклонился и с крестьянской почтительностью назвал свою невестку «сеньорита».
– Не надо, папа. Называйте меня дочерью и говорите мне «ты».
Хосефина показалась старому кузнецу девушкой простой и приятной. И он почувствовал к ней нежную благодарность, увидев, как влюбленно смотрит она на его сына, но «тыкать» так и не решился и прилагал отчаянные усилия, чтобы говорить только в третьем лице и таким образом избежать затруднений.
Донья Эмилия, величественная и гордая, в очках с золотой оправой, произвела на него куда большее впечатление. Обращаясь к ней, он называл ее «сеньора маркиза», потому что в своей простоте не мог даже предположить, чтобы эта почтенная дама могла быть чем-то меньшим, чем маркизой. Вдова, обезоруженная такой глубокой почтительностью, признала, что этот мужик не лишен определенного врожденного благородства, и это помогло ей отнестись снисходительно к его бессмысленным коротким брюкам.
Увидев, сколько высокородного дворянства собралось на венчание его сына в домашнюю часовню маркиза де Тарфе, старик разволновался и не мог сдержать слез.
– Теперь я могу умереть! Теперь могу и умереть!
Снова и снова повторял он эти грустные слова, будто и не замечая хихиканья слуг; пожалуй, неожиданное счастье, которое пришло к нему после тяжелой трудовой жизни, показалось кузнецу предвестником близкой смерти.
Молодожены отправились в путешествие в тот же день. Сеньор Антон впервые поцеловал невестку в лоб, оросив ее личико слезами, и вернулся в свою деревню, утверждая, что желает умереть, ибо ему уже не для чего было жить на свете.
По дороге в Рим Реновалес и его жена останавливались в нескольких городах Лазурного побережья, в Пизе и Флоренции. Те дни, связанные с воспоминаниями о первой близости, были для них приятными, но показались несказанно серыми, когда они приехали в Рим и поселились в своем домике. Только в Риме начался для них настоящий медовый месяц, у собственного очага, где их одиночество не нарушали гостиничные слуги и куда не мог проникнуть ни один нескромный взгляд.
Хосефина, привыкшая к нищете, к тайном ограничении во всем, к убогости жилища на третьем этаже, где они с матерью будто прятались от всех, приберегая остатки былой роскоши для выхода в свет, была в восторге от изысканно обставленной, уютной квартирки на Виа Маргутта. Друг, которого Мариано попросил подготовить здесь гнездышко к их приезду, уже упомянутый Пепе Котонер, художник, который брал в руки кисть лишь изредка и весь свой художественный пыл вкладывал в расточаемые восторги талантом Реновалеса, очень хорошо выполнил поручение.
Зайдя в спальню, Хосефина радостно захлопала в ладошки. Она с детским восхищением смотрела на венецианскую мебель с великолепными инкрустациями на перламутре и черном дереве; эту по-княжески роскошную обстановку Мариано приобрел в рассрочку.
О, первая их ночь в Риме! Как запомнилась она Мариано!.. Растянувшись на монументальной венецианской кровати, Хосефина наслаждалась отдыхом после утомительного пути, потягиваясь всем телом, прежде чем закрыться тонкой простыней, с непринужденностью женщины, которой нечего больше скрывать. Розовые пальцы ее маленьких, пухлых ножек тихонько шевелились, словно призывая Реновалеса. Мариано стоял у кровати и, наморщив лоб, серьезным взглядом смотрел на жену. В нем бурлило желание, которого он не мог до конца понять. Ему хотелось смотреть на Хосефину, любоваться ею; после нескольких ночей в отелях, где за тонкой перегородкой звучали чужие голоса, он до сих пор ее не знал.