355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Висенте Бласко » Обнаженная Маха » Текст книги (страница 4)
Обнаженная Маха
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 22:39

Текст книги "Обнаженная Маха"


Автор книги: Висенте Бласко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 21 страниц)

Это была не прихоть влюбленного, а страстное желание художника, потребность художника. Его глаза стремились любоваться ее красотой.

Она сопротивлялась, заливаясь краской стыда, и возмущалась этим стремлением, ранящим ее сокровенные чувства.

– Не дури, Марианито. Ложись уже и не неси чепухи.

Но он настаивал, все сильнее распаляясь. Она должна отбросить свои мещанские предрассудки. Искусство не терпит такой чрезмерной стыдливости. Человеческая красота существует для того, чтобы показывать ее во всем лучезарном величии, а не прятать, словно униженную и оклеветанную.

Он не собирается рисовать свою жену, не смеет просить от нее такой великой милости. Но должен видеть ее, хочет любоваться ею – без вульгарных желаний, в благоговейном восторге.

Нежно и осторожно, чтобы ничем не ранить, он взял ее хрупкие длани в свои ручищи и потянул к себе, а она со смехом упиралась, вырывалась и закрывала ладошками грудь. «Сумасшедший, глупый, не щекочи меня... Ой, больно». Но постепенно, побежденная его упрямством, чувствуя в душе тайную женскую гордость, что ее красоте так поклоняются, Хосефина поддалась и позволила раздеть себя, как малого ребенка; она тихонько вскрикивала, будто он делал ей ужасно больно, но уже не сопротивлялась.

Освобожденное от кружев тело засияло перламутровой белизной. Хосефина стыдливо зажмурилась, а пьяные от восторга глаза художника впились в ее ладные округлости, розовеющие на белом покрывале.

Черты лица Хосефины были не бог весть какой красоты. Но тело! Он непременно преодолеет суеверную застенчивость жены и однажды нарисует ее!..

Словно устав от этого невольного позирования, хрупкая женщина согнула руки в локтях, подложила их под голову и, не открывая глаз, грациозно изогнулась, выпятив волшебные белые бугорки.

В порыве восторга Реновалес упал перед кроватью на колени и стал горячо целовать это тело, однако не почувствовал никакого чувственного возбуждения.

– Я обожаю тебя, Хосефина. Ты прекрасна, как Венера. Нет, не как Венера. Красота той богини холодная и сдержанная, а ты – женщина. Ты похожа ... Знаешь, на кого ты похожа?.. На маху Гойи – с ее нежной грацией, с ее чистой обольстительностью... Ты – моя обнаженная маха!

III

Жизнь Реновалеса напрочь изменилась. Искренне любя жену и опасаясь, чтобы достойная вдова де Торреальта не вздумала жаловаться, дескать, дочь «славного, незабвенной памяти дипломата» несчастлива в унизительном для себя браке с художником, он начал энергично зарабатывать деньги кистью, стремясь, чтобы Хосефина ни в чем не знала недостатка.

Он, который прежде презирал «практическое» искусство, то есть рисование картин на продажу, и осуждал за это товарищей, теперь стал им подражать, причем с тем азартом, с каким принимался за любое дело. Не в одной мастерской возникли голоса протеста против этого неутомимого конкурента, из-за которого сразу упали цены. Он заключил соглашение сроком на один год с неким евреем – из тех торговцев, что вывозили произведения живописи за границу, – обязавшись писать картины только для него, за определенную поштучную плату. Реновалес работал с утра до вечера, менял сюжеты, если этого требовал его заказчик. «Хватит рисовать чочару, теперь беритесь за мавров». Потом и мавры на рынке падали в цене, и на полотнах Реновалеса появлялись лихие мушкетеры, весело скрещивающие шпаги в дуэлях, розовые пастушки в стиле Ватто {32} или дамы с напудренным волосами, которые под музыку цитр {33} садились в позолоченную гондолу. Чтобы освежить ассортимент, он время от времени рисовал какую-то сцену в храме, – пышную процессию людей в расшитых ризах с золотыми кадилами, – или вакханалию, воспроизводя по памяти, без натуры, пышные округлости янтарных тел Тициана. Когда привычный ряд исчерпывался, снова входили в моду чочаре, и Реновалес принимался за них. Художник обладал удивительно легкой к работе рукой, создавал по две картины в неделю. Чтобы поощрить своего живописца к труду, поверенный часто приходил к нему вечером и с энтузиазмом человека, меряющего искусство на часы и квадратные пяди, любовался, как легко бегает по холсту кисть художника. Затем делился с ним радостными новостями.

Последняя из «вакханалий» Реновалеса висит в одном шикарном нью-йоркском баре. Его «Процессия в Абруццо» украшает дворец богатого русского вельможи. А картину, на которой переодетые в пастушков маркизы танцуют на покрытом фиалками лугу, приобрел один франкфуртский еврей, барон и крупный банкир... Торговец радостно потирал руки и разговаривал с художником с оттенком снисходительности. Благодаря ему имя Реновалеса становится известным, и он не успокоится, пока не добьется для своего художника всемирной славы. Его коллеги за рубежом уже просят в письмах, чтобы он присылал им только полотна «сеньора Реновалеса», поскольку именно на них возник наибольший спрос на рынке. Но Мариано, тяжело страдая от унижения своего таланта такими коммерческими соображениями, грубо перебивал еврея. Все то, что он теперь изображает, – гадость. Если бы суть искусства именно в этом и заключалась, то он бы лучше долбил камни где-нибудь на строительстве дороги.

Но его возмущение против живописи, призванной удовлетворять торгашеские аппетиты посредников и пошлые амбиции богачей, рассеивалось, когда он видел, как наслаждается Хосефина в их домике, который становился все красивее и уютнее, превращался в гнездо, достойное его любви. В этом доме она чувствовала себя счастливой, всегда имея к своим услугам собственную карету, а также полную свободу покупать любые наряды и украшения. Ни в чем не знала нужды жена Реновалеса. Даже добряк Котонер, уважаемый человек, подвязался у нее на побегушках, всегда был готов дать совет или выполнить любую ее прихоть. Ночевал он в бедняцком пригороде, в каморке, служившей ему мастерской, а днем неотступно находился при молодых супругах. Хосефина стала хозяйкой больших денег; никогда раньше не видела она столько банкнот вместе. Когда Реновалес подавал ей очередную пачку лир, полученных от поверенного, она весело восклицала: «Деньги, денежки» – и бежала прятать их с милой гримаской экономной хозяйки... чтобы уже завтра вынуть из тайника и потратить с детской беззаботностью. Эта живопись просто чудо. Ее знаменитый отец – что бы там ни говорила мать – никогда не имел столько денег, путешествуя по миру от одного двора к другому и представляя своих королей.

Пока Реновалес работал в мастерской, Хосефина прогуливалась по бульвару Пинчо, здороваясь со своего ландо с женами бесчисленных послов, представленных ей в каком-то салоне путешествующими аристократками, бывающими в Риме проездом, и с целым сонмом дипломатов, аккредитованных при двух дворах: Ватикане и Квиринале {34} .

Благодаря жене, ее имени и титулу, художник попал в свет, оказался в изысканном кругу знатных и влиятельных людей. Племянницу маркиза де Тарфе, неизменного министра иностранных дел Испании, принимали как ровню в высшем римском обществе, наиболее тонком и привередливом в Европе. Ни в одном из двух испанских посольств не случалось банкета, где бы ни присутствовали «знаменитый художник Реновалес со своей элегантной женой», а вскоре лучи их славы достигли и других посольств, и их начали приглашать везде. Редкая ночь обходилась без выезда на бал или прием. А так как дипломатических центров было два – при короле Италии и при Ватикане, то банкеты и вечеринки происходили еще чаще. Это странное раздвоенное общество почти каждую ночь собиралось вместе и находило достаточно развлечений и радости в своем мирке.

Когда Реновалес, в конце дня уставший от работы, приходил домой, Хосефина уже ждала его при полном параде, а Котонер помогал ему переодеться в вечерний костюм.

– А орден! – восклицала Хосефина, увидев, что муж уже во фраке. – Как ты можешь, дорогой, забывать об ордене? Там все что-то цепляют на себя, ты же знаешь.

Котонер впопыхах искал орден – большой крест, которым испанское правительство наградило Реновалеса за его картину, – и художник с широкой лентой через белую манишку и с блестящим крестом на фраке выходил с женой, чтобы убить вечер среди дипломатов, путешествующих аристократов и кардинальских племянников.

Другие художники теряли рассудок от зависти, слыша, как часто приходят в мастерскую к Реновалесу испанские послы, консул и дипломаты, аккредитованные при Ватикане. Коллеги не признавали его таланта, уверяли, что всеми этими почестями он обязан высокому происхождению Хосефины. Обзывали его светским карьеристом и льстецом, утверждали, что он женился только ради карьеры.

Одним из тех, кто часто наведывался в студию Реновалеса, был падре Рековери, прокуратор очень мощного в Испании монашеского ордена, нечто наподобие посла в капюшоне, который имел большое влияние при папском дворе. А если святого отца не было в мастерской, художник был уверен, что тот находится у него дома, сидит возле Хосефины и выслушивает какую-то очередную ее просьбу – она ​​очень гордилась дружбой с этим влиятельным монахом, веселым и изысканно элегантным под своей грубой рясой, но и извлекала пользу из нее. Жена Реновалеса всегда находила для него поручения; мадридские подруги не давали ей передышки со своими бесконечными просьбами.

Вдова де Торреальта как могла способствовала славе дочери и зятя, рассказывая всем знакомым и просто распуская светские слухи, что ее Хосефина занимает в Риме очень высокое положение. Марианито, говорила она, зарабатывает миллионы; ее дочь в дружбе с самим папой; в их доме всегда полно кардиналов, а святейший отец только потому не нанес им визит, что никуда, бедняга, не выезжает из Ватикана. И жена художника почти каждый день посылала в Мадрид или четки, полежавшие на гробнице святого Петра, или реликвии из римских катакомб. То и дело она просила падре Рековери получить разрешение на чье-то бракосочетание, затрудненное теми или иными формальностями, не пренебрегала и другими просьбами мадридских дам, близких подруг своей матери. Пышные церемонии римской церкви нравились ей своей яркой театральностью, и она испытывала большую благодарность к доброму монаху за то, что он никогда не забывал о ней и всегда приберегал для нее удобное место. Без Хосефины не обходилось ни одного приема паломников в соборе Святого Петра, когда среди пышных вееров торжественно появлялся на носилках сам папа. В другой раз добрый отец по секрету сообщал ей, что завтра будет петь Паллестри, знаменитый кастрат папской капеллы, и испанка ни свет ни заря вскакивала с постели, оставляла мужа одного и мчалась, чтобы послушать несказанно нежный голос монаха-евнуха, чье безбородое лицо красовалось на витринах магазинов среди портретов балерин и модных теноров.

Реновалес добродушно посмеивался над бесчисленными заботами и пустыми развлечениями своей жены. Бедная! Пусть радуется, пусть радуется жизни: ради этого он и работает. Правда, Мариано мог сопровождать ее только на вечерние рауты. Днем он поручал Хосефину верному Котонеру, который неотлучно находился при ней, как родригон [10]10
  Родригон – старый слуга, сопровождающий даму.


[Закрыть]
, носил за ней пакеты – когда она посещала магазины, исполнял обязанности управляющего дома, а иногда и повара.

Реновалес познакомился с ним во время своего первого пребывания в Риме. С тех пор это был его лучший друг. Будучи старше на десять лет, Котонер относился к молодому художнику как восторженный, преданный ученик, и любил его как младшего брата. Весь Рим знал Котонера, подшучивал над его картинами – правда, за кисть тот брался изредка – и любил этого художника за доброту и услужливость, за неунывающее достоинство, с которым он вел свою паразитическую жизнь. Когда наступало лето, сеньор Котонер – невысокий, плотный, лысый, чуточку лопоухий, чем-то похожий на беззаботного и добродушного фавна – всегда находил пристанище в окрестностях Рима, в замке какого-нибудь кардинала. Зимой его ежедневно видели на Корсо. Закутанный в свою зеленоватую крылатку, рукава которой болтались, как крылья летучей мыши, он был здесь очень знакомой фигурой. Начинал Котонер у себя на родине как пейзажист, но ему захотелось рисовать людей, сравниться с великими мастерами, и он в сопровождении епископа своей провинции, который считал его титаном от живописи, приехал в Рим. С тех пор так и остался в этом большом городе, достигнув значительных успехов. Он знал имена и биографии всех художников; никто не мог сравниться с ним умением жить в Риме экономно, никто не знал так хорошо, как он, где можно подешевле купить ту или иную вещь. Не было испанца, которому Котонер не нанес бы визит, когда тот приезжал в Рим. Дети известных художников относились к нему почти как к няне, потому что каждого из них он не раз убаюкивал на руках. Ежегодно он выступал в роли Санчо Пансы в кавалькаде Дон Кихота – и каждый раз это было большое и триумфальное событие в его жизни. Сюжет картин Котонера был всегда одинаков: портрет папы. Он изготавливал картину в трех различных форматах и хранил в каморке, служащей ему и мастерской, и спальней. Его друзья-кардиналы, которым он часто наносил визиты, жалели povero signore Cotoner [11]11
  Бедного синьора Котонера ( Итал.).


[Закрыть]
и за несколько лир покупали у него портреты святейшего папы, всегда ужасающе уродливые. А потом дарили их какой-нибудь сельской церкви, где картина вызвала искреннее восхищение, так как была нарисована в самом Риме и не кем-нибудь, а художником, что был приятелем самого его высокопреосвященства.

Каждая такая покупка была большой радостью для Котонера; он заходил в студию Реновалеса с высоко поднятой головой и притворно скромной улыбкой.

– Только что продал картину, парень. Папу... Того, большого... Что два метра высотой.

И с внезапной вспышкой веры в свой ​​талант заводил разговор о будущем. Другие жаждут призов, триумфов на выставках; его же стремление куда скромнее. Он будет вполне удовлетворен, если ему удастся угадать, кто станет следующим папой, когда уйдет в мир иной папа нынешний, и нарисовать заранее десятки его портретов. Вот был бы триумф – выбросить этот товар на рынок уже на второй день после конклава! И Котонер, который прекрасно знал каждого из кардиналов, перебирал мысленно весь священный коллегиум, с упрямством азартного игрока ломал голову, кому же из пяти или шести претендентов на святой престол повезет добиться тиары.

Он жил на подачки высоких священнослужителей, но к религии был равнодушен – ибо общение с церковной верхушкой уничтожило в нем всякую веру. Старик в белых ризах и высокое господа в красных мантиях внушали уважение только потому, что были богаты и давали ему возможность вести свой жалкий портретный промысел. Котонер боготворил только Реновалеса. Посещая мастерские других художников, он выслушивал нелицеприятные шутки в свой адрес с невозмутимой улыбкой человека, который привык все терпеть; но пусть никто не смеет говорить плохо о Мариано или критиковать его талант. По мнению Котонера, один только Реновалес мог писать истинные шедевры, и слепое обожание побуждало его наивно восхищаться маленькими картинками, которые Реновалес писал для своего еврея-заказчика.

Иногда Хосефина, как всегда неожиданно, посещала мужа в студии; Реновалес работал у мольберта, она говорила с ним, хвалила полотна, понравившиеся хорошим сюжетом. Во время таких визитов она любила, чтобы муж был один и рисовал по памяти, имея перед собой лишь какую-нибудь одежонку, натянутую на манекен. Хосефина испытывала отвращение к живой натуре. Хотя Реновалес и убеждал ее, что без этого не обойтись, но все было тщетно. Ее муж обладает достаточным талантом, чтобы рисовать годные для коммерции картины без каких-то грубых мужланов, без особенно ненавистных женщин, этих растрепанных самок с горящими, как угли, глазами и с зубами, как у волчиц – в тишине и уединенности студии они казались ей страшными. Реновалес смеялся. Какая же она глупая! Ревнивица! Да разве он способен думать о чем-то другом кроме искусства, когда рисует!..

Однажды, неожиданно войдя в мастерскую, Хосефина увидела на помосте, предназначенном для натуры, обнаженную женщину, лежащую на каких-то шкурах, выставившую желтовато-перламутровые на цвет задние округлости своего тела. Жена художника сжала губы и сделала вид, что не видит ее; рассеянно слушала она Реновалеса, который объяснял, зачем понадобилась нагая натурщица. Он как раз рисует вакханалию и никак не может обойтись без живой натуры. Это необходимость: человеческое тело не нарисуешь по памяти. Натурщица, остававшаяся спокойной наедине с художником, перед этой элегантной дамой смутилась наготы. Она сразу же прикрылась шкурой и шмыгнула за ширму, где торопливо оделась.

Вернувшись домой, Реновалес окончательно успокоился, потому что жена встретила его, как всегда, весело, казалось, она уже и забыла, какую досаду почувствовала при виде обнаженной натурщицы. Она смеялась, слушая славного Котонера; после ужина они пошли в театр, и когда настало время ложиться спать, художник уже не помнил о том, что произошло днем ​​в мастерской. Он почти заснул, когда вдруг был разбужен глубоким подавленным вздохом, словно рядом кто-то задыхался.

Засветив свет, он увидел, что Хосефина, сжимая кулачки, размазывает по лицу слезы. Ее грудь судорожно вздымалась, она дрыгала ногами, как распоясавшийся ребенок, сбивая в клок простыни, скомканное пуховое одеяло давно было сброшено на пол.

– Не хочу! Не хочу! – стонала она, дрожа от гнева.

Художник вскочил с постели, встревоженный и напуганный. Он беспомощно ходил по спальне, пробовал оторвать ее ладони от глаз, но не смог, несмотря на свою силу, ибо обезумевшая Хосефина рьяно отбивалась.

– Что случилось? Чего ты не хочешь?.. Что с тобой?

А она все стонала и всхлипывала, катаясь по кровати и болтая ногами в нервном припадке ярости.

– Не трогай меня. Я тебя не люблю... Не прикасайся... Не хочу с тобой жить, не хочу. Я уйду отсюда... Пойду к матери.

Испуганный этим взрывом неистовства, проявившегося в его всегда такой мягкой жене, Реновалес совсем растерялся и не знал, как ее успокоить. Бегал полураздетый по спальне и по смежной туалетной комнате, играя атлетическими мышцами; подавал ей воду, даже хватался за бутылочки с духами, словно это были успокоительные капли; затем опустился у постели на колени и начал целовать сведенные судорогой руки, которые отталкивали его, путаясь в бороде и буйной шевелюре.

– Не трогай меня!.. Говорю, не трогай! Я вижу, ты не любишь меня. Я уйду от тебя...

Художник был напуган и потрясен этим нервным припадком своей любимой куколки: он не решался прикоснуться к ней, боялся сделать ей больно... Вот только наступит рассвет, и она навсегда покинет этот дом. Муж не любит ее; никто не любит ее, кроме матери. Художник выставляет свою жену на посмешище... И снова и снова сыпались жалобы и упреки без всякого объяснения, пока художник наконец начал догадываться, в чем дело. Она так рассердилась из-за натурщицы? Из-за той голой женщины? Конечно, из-за нее; она не потерпит, чтобы в мастерской, которая для них как второй дом, перед ее мужем выставляли свои телеса бесстыжие девицы. И Хосефина тряслась от негодования и ужаса, пальчики ее рвали рубаху на груди, открывая прелести, которые так нравились Реновалесу.

Утомленный этой сценой, нервными криками и слезами жены, художник не мог удержаться от смеха, узнав о причине ее недовольства.

– Вот как! Это все из-за натурщицы?.. Успокойся, милая. Больше в мою мастерскую не зайдет ни одна женщина.

И пообещал исполнить все, чего требовала от него жена, чтобы поскорее покончить с этой досадной сценой. В наступившей темноте Хосефина все еще вздыхала и всхлипывала; но теперь ее прижимали сильные руки мужа, она положила голову ему на грудь и говорила капризным тоном, как обиженный ребенок, желающий объяснить свою капризность. Мариано ничего не стоит сделать для нее такую уступку. Она любит его – очень, очень! И будет любить еще жарче, если он станет считаться с ее взглядами на мораль. Он может называть ее мещанкой, примитивной женщиной, но она хочет остаться такой, какой была до сих пор. И собственно, что ему за нужда рисовать голых девушек? Или же он не способен изображать на холсте что-то другое? Пусть рисует детей в мундирах и абарках [12]12
  Абарки – обувь из сыромятной кожи, подобие лаптей.


[Закрыть]
, играющих на дудочке, кудрявых и румяных, как маленький Иисус; старых крестьянок с темными морщинистыми лицами; лысых стариков с длинными бородами. Пусть рисует каких угодно «стилизованных» типов, но не надо молодых женщин, ладно? Не надо обнаженных красавиц. Реновалес на все просьбы отвечал «да» и крепко прижимал любимую жену, которая еще дрожала от недавнего гнева. Оба с какой-то тревогой потянулись друг к другу, стремясь забыть о том, что произошло, и ночь закончилась для Реновалеса счастливо, во взаимных горячих проявлениях примирения.

На лето они сняли в Кастельгандольфо villino [13]13
  Villino – небольшая вилла ( Итал.)


[Закрыть]
. Котонер отправился в Тиволи со свитой какого-то кардинала, и супруги жили на природе в обществе лишь двух служанок и еще слуги, который помогал художнику в его работе.

Хосефина была счастлива в этом уединении, вдали от Рима; здесь она могла разговаривать с мужем когда хотела, и ее не мучила постоянная тревога, как в городе, где он уединялся в своей мастерской и подолгу работал, не желая, чтобы его покой нарушали. Целый месяц Реновалес бездельничал. Казалось, он забыл о живописи: ящики с красками, мольберты, всякая художническая утварь, доставленная сюда из Рима, – все стояло забытое и не распакованное в садовом сарае. Вечерами они с Хосефиной отправлялись на дальние прогулки и неторопливо возвращались домой уже в сумерках; обнявшись, смотрели на тускло-золотистую полосу вечерней зари, угасающей на горизонте, и напевали нежные и страстные неаполитанские песни, звонко разносящиеся над погруженными в глубокую тишину полями. Уединившись вдвоем от мира, освободившись от любых забот и светских обязанностей, они снова почувствовали пьянящий восторг любви, как в первые дни супружеской жизни. Но «демон живописи» дремал недолго. Вскоре он взмахнул над Реновалесом своими невидимыми крыльями, и художника словно овеяло неотразимым волшебством. Он стал томиться в часы зноя, зевал в своем плетеном кресле-качалке, выкуривал трубку за трубкой, не зная, о чем говорить. Хосефина тоже начала чувствовать смертельную скуку и боролась с ней, читая какой-нибудь английский роман из жизни аристократов, наполненный туманной моралью – к таким книгам она пристрастилась еще в школьные годы.

Реновалес снова начал рисовать. Слуга распаковал художническую утварь, и отдохнувший Мариано схватил кисть и палитру с энтузиазмом юного начинающего. Творил для себя, в каком-то благоговейном восторге, словно стремился очиститься после целого года унизительной зависимости от заказчика-торговца.

Изучал природу вблизи, рисовал волшебные уголки пейзажа, неприукрашенные смуглые лица людей из народа, которые дышали трудом, простотой и сдержанностью. Но такое творчество, казалось, не удовлетворяло его. Нежная, глубоко интимная жизнь с Хосефиной будила в нем сокровенные, смутные желания, в которых он боялся признаться даже себе. Каждое утро, когда жена появлялась перед ним почти голая, свежая и розовая после купания, он смотрел на нее жадными глазами.

– Эх, если бы ты только захотела!.. Если бы забыла о своих предрассудках!..

В ответ на эти возгласы Хосефина улыбалась, ибо ее женское самолюбие тешилось таким поклонением. Реновалес сетовал, что его творческий гений вынужден мучиться в поисках прекрасного, в то время как самые совершенные творения – рядом. Он рассказывал ей о Рубенсе {35} , этом художнике и вельможе, о том, как он окружил Елену Фурман {36} княжеской роскошью, и эта красавица без всяких предубеждений освобождала от одежд свою цветущую сказочную плоть и служила мужу натурщицей. Реновалес восхвалял прекрасную фламандку. Художники живут в своем особенном мире; мещанская мораль и пошлые предрассудки, касающиеся видимой сферы бытия, им претят. Они подчиняются только законам гармонии и считают главным источником правды – суть вещей. Для них вполне естественно то, на что обычные люди, склонные к соблазнам, смотрят как на грех...

Хосефина возражала мужу, смеясь, ругала его за такие желания, но позволяла любоваться собой. Ежедневно поведение ее становилась непринужденнее, раскованнее. Вставая утром с постели, она теперь охотнее ходила нагой, дольше растягивала купания и обтирания, а художник тем временем крутился рядом и восхвалял прелести ее тела. «Это – Рубенс в чистом виде; а вот краски Тициана... дай посмотреть, душа моя, подними руки... так... Ой, увы!.. Ты вылитая обнаженная маха с картины Гойя!..» А она послушно делала все, что он просил, заманчиво и мило улыбалась, будто ей приятно было видеть, как на лице мужа, осчастливленного тем, что он владеет ею как женщиной и несчастного, что не может использовать ее как натурщицу, выражение восторга сменялось выражением сожаления и грусти.

Как-то вечером, когда дул горячий ветер и во все уголки проникала духота римских окраин, Хосефина сдалась. Спасаясь от ужасного сирокко, она и Реновалес спрятались в доме, закрыли ставни и сняли с себя одежды. И тут Хосефина сказала, что не хочет видеть своего мужа таким расстроенным, не хочет слышать его нарекания. Если он такой сумасшедший, если ему так хочется удовлетворить свою прихоть, она не станет ему противоречить. Он может нарисовать ее, но только эскиз, картину – ни в коем случае. Когда ему надоест изображать обнаженное тело, он порвет полотно. Будто ничего и не было.

Художник со всеми условиями соглашался, стремясь как можно скорее стать у мольберта с кистью и палитрой в руке, имея натурой желанную обнаженность жены. Три дня он работал в безумном бреду, не отрывая восхищенного взгляда от гармоничных округлостей женского тела. Хосефина скоро привыкла к своей наготе и спокойно лежала, забывая, в каком она виде, ведь женщине свойственно сомневаться и стесняться только до того, как она сделает первый шаг. Разморенная жарой, она засыпала, а муж тем временем рисовал и рисовал.

Когда картина была закончена, Хосефина не смогла скрыть восхищения. «Какой у тебя талант! Неужели... я такая... красивая?» Мариано был счастлив! Это его лучшее творение, его шедевр. Возможно, никогда больше не испытает он этого незабвенного взлета духовных сил, этого состояния, которое обычно называют вдохновением. Хосефина любовалась и любовалась полотном – так же иногда она по утрам рассматривала себя в большом зеркале, стоящем в спальне. Со спокойным бесстыдством радовалась своей красоте, восторженно изучала каждый уголок тела, дольше смотрела на плавный изгиб живота, на бугорки тугих персов, – о, она могла гордиться этими геральдическими знаками цветущей молодости! Ослепленная красотой тела, изображенного на полотне, Хосефина почти не замечала лица, едва набросанного мягкими прозрачными красками. Когда же наконец взгляд ее остановился на нем, она разочарованно воскликнула:

– Да не мое лицо!.. Оно так мало на меня похоже!

Художник улыбнулся. Действительно, это не ее лицо. Он умышленно изменил его черты, только лицо – больше ничего. Это уступка общественным предрассудкам. Под этой маской ее никто не узнает, и его великое творение, его картина может быть выставлена ​​на всеобщее обозрение и вызывать восторги зрителей, стать известной во всем мире.

– Поэтому мы не уничтожим эту картину, – продолжал художник, и голос его дрогнул. – Это было бы преступлением. За всю свою жизнь я уже не смогу создать такого чуда. Мы не уничтожим ее, правда, девочка дорогая?

«Девочка» долго молчала, не отрывая взгляда от картины. Реновалес уставился на жену тревожным взглядом, наблюдая, как на ее лицо набегает тучка, словно тень на освещенную солнцем стену. Художнику показалось, что земля уходит у него из-под ног в предчувствии знакомой уже бури, что надвигалась. Хосефина побледнела: из ее глаз скатились две слезинки, затем от сдерживаемых рыданий задрожали ноздри; вслед за первыми слезинками скатились еще две, потом еще и еще.

– Не хочу!.. Не хочу!.. – заорала она.

Художник услышал тот же хриплый, сердитый и деспотический голос, который напугал и встревожил его той памятной ночью в Риме, когда Хосефина впервые потеряла человеческий облик и дала волю своей тайной распущенности, выраженной в гневе. Теперь она с больной ненавистью смотрела на голое тело, светившееся из глубины полотна нежным перламутровым сиянием. Казалось, ее охватил страх – так бывает с лунатиком, когда он неожиданно проснется посреди людной площади и почувствует на себе тысячи взглядов, жадно ощупывающих его голое тело, – и от ужаса она не знает, что делать, куда бежать. Как может она согласиться на такой позор?

– Не хочу!.. – яростно вопила ее животная утроба. – Порви ее, порви, Мариано!

Казалось, Мариано сам вот-вот заплачет. Порвать это чудо! Можно ли требовать от него такой глупости? Здесь ведь изображено не ее лицо, и никто не узнает, что она позировала художнику. Зачем же лишать его заслуженного успеха, долгожданного шумного триумфа?.. Но жена ничего не слушала. Она каталась по полу, извивалась, корчилась в судорогах и по-звериному рычала – как в ту ужасную ночь, – ломала руки и выкручивала их неестественным образом, дрыгала ногами, безобразно скалилась и  кривила рот и кричала:

– Не хочу!.. Не хочу!.. Порви ее!

Вне себя от ярости, это подобие женщины богохульствовало, изрыгало проклятия на свою судьбу и поносило Реновалеса. Она, дескать, сеньорита, и не должна терпеть этот позор! Как последняя шлюха! Могла ли она подумать, что муж предложит ей такое бесчестие!..

На художника сыпались отборные и язвительные оскорбления, визгливый голос истерички бил его, как кнутом. Возмущенный до глубины души этим пренебрежением к своему таланту, Реновалес отвернулся от жены и оставил ей кататься по полу; стиснув кулаки и глядя в потолок, он мерял спальню шагами, бродя из угла в угол, и бормотал все анафемы – испанские и итальянские, – какие только были в обиходе среди его коллег-художников.

Неожиданно он остановился как вкопанный, словно от ужаса и потрясения прикипел к полу. Хосефина, до сих пор остающаяся голой, вдруг изловчилась и бешеной кошкой прыгнула на картину. Ее ногти вонзились в нее, царапнули сверху вниз, размазывая свежие краски, соскребая уже высохшие. Затем она выхватила из ящика для красок нож и – р-р-раз!.. – полоснула холст. Послышался треск разрываемых нитей, полотно протяжно застонало и под натиском белой ручки, которая, казалось, даже посинела от ярости, распалось надвое.

Реновалес не шелохнулся. На мгновение его охватил гнев, и он хотел с кулаками броситься на распоясавшуюся от пресыщения жену, но гнев тотчас перешел в безотрадное отчаяние, и ему захотелось спрятаться от этого кошмара, забиться в дальний угол, спрятать раскалывающуюся от боли голову, закрыть ладонями мокрое от слез лицо. Хосефина, ослепленная яростью, бесилась и дальше, продолжала прыгать и скакать вокруг картины: крушила ногами деревянный подрамник, топтала клочья полотна, бегала вокруг своей жертвы, как разъяренная дикарка. Художник оперся лбом о стену, и его могучая грудь содрогнулись от рыданий – он сокрушался о своей картине, он плакал от беспомощности. К тоске по уничтоженному творению своих рук прибавилось горькое разочарование. Впервые Реновалес понял, какая жизнь ждет его с этой женщиной. Как он ошибся, женившись на знатной сеньорите, для которой искусство – только средство продвинуться к славе и богатству, которая никогда не сможет переступить через предрассудки высшего света! Конечно, он любит ее, и она любит его не меньше. Но что из этого! Не лучше ли было бы, если бы он остался один, не зависел ни от кого и жил только искусством, а если бы ему понадобилась подруга, нашел бы себе красивую и простую, небогатую девушку, наделенную всеми женскими прелестями, которая любила бы своего мужа и во всем ему доверяла.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю