Текст книги "Саша Черный: Печальный рыцарь смеха"
Автор книги: Виктория Миленко
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 27 страниц)
Аверченко был прав: жизнь в Берлине все более начинала походить на тот же беспросветный ад, из которого русские эмигранты бежали. В течение уходящего 1922 года цены поднялись в 40 раз, за доллар вместо 190 марок давали 7600; цены на предметы первой необходимости в начале 1923 года исчислялись миллиардами, деньги носили в сумках, бельевых и продуктовых корзинах, возили в тележках и детских колясках. Это было то сумасшедшее время, о котором Томас Манн сказал: «Инфляция – это трагедия, которая порождает в обществе цинизм, жестокость и равнодушие»
В Германии назревал политический кризис, усугубляемый французской оккупацией Рура. В Баварии поднимала голову немецкая национал-социалистическая рабочая партия Гитлера, который 27 января 1923 года провел первый съезд своей партии. Пять тысяч штурмовиков промаршировали по Мюнхену. Как тут не вспомнить старые строки Саши Черного: «Мюнхен, Мюнхен, как не стыдно!»
В книгоиздательском деле наступил тот критический момент, за которым уже виделась катастрофа. Никто не хотел рисковать, и Черному пришлось выпустить очередную книгу за свой счет. Отправляя экземпляр Куприну, он писал: «„Издание автора“ – очень сложная комбинация из неравнодушного к моей Музе типографа, остатков случайно купленной бумаги, небольших сбережений и аванса под проданные на корню экземпляры. Типографию уже окупил, бумагу тоже выволакиваю. Вот до чего доводит жажда нерукотворных памятников…» (цит. по: Куприна К. А. Куприн – мой отец. С. 211).
«Жажда нерукотворных памятников» – не просто шутка. Его книга действительно называлась «Жажда», с подзаголовком: «Третья книга стихов». Третья и последняя, уточним мы, потому что ни одного поэтического сборника Саша Черный больше не издаст. Он остановится на этой итоговой подборке стихов, написанных уже по ту сторону нормальной жизни, – стихов военных, псковских, литовских, берлинских.
Так почему же «Жажда»? Жажда чего?
Нам кажется, всего: покоя, свежего воздуха, перемен наконец…
Ему нужно было на что-то решаться, и в первую очередь определиться – возвращаться в Россию или нет? В 1923 году этот вопрос еще не вызывал у русской эмиграции того отторжения, которое придет позднее, и он был, пожалуй, самым насущным. Люди напряженно взвешивали pro и contra, спорили до хрипоты.
К тому же Берлин наполнился советскими нуворишами, поющими осанну объявленной новой экономической политике (нэпу). Эмигранты убеждали друг друга: значит, большевики осознали необходимость перемен. Так отчего бы и не вернуться? Там, говорят, разрешены частные книгоиздательства, там теперь почти свобода, там огромные гонорары, а подлинных мастеров слова недостает.
Саша Черный в свободу не верил и писал, что решение вопроса о возвращении было бы простым, если бы он имел обычную профессию, «без всякой идеологии», но ведь ломать себя придется уже в советской миссии при заполнении анкеты:
«Цель моего возвращения —
Культурное ближним служение…»
Ах, как будут ржать советские снобы!
Еще бы…
Как именно «культурно сближаться» с гегемоном-пролетариатом, чьи идеи тебе чужды? Не все так могут.
Что там делать свободной музе? Исследовать «книжные знаки»?
Что там делать студенту? Кустарить в «рабфаке»?
Что там делать ученым? Спросите у тех, кто выслан…
Распинаться ведь тоже надо со смыслом.
………………………………
Дух и гордость встают на дыбы?
Есть различные на свете рабы,
Но томиться рабом у родного народа —
Подвиг особого рода.
(«Святая наивность», 1923)
Узнав о том, что Алексей Толстой согласился редактировать литературное приложение к просоветской газете «Накануне», пропагандирующее «возвращенчество» в СССР, Саша Черный, по воспоминаниям, подверг обструкции даже собственный диван, на котором, бывая у него, сидел Толстой: «…указывая на диван, каждый раз предупредительно говорил: „Не садитесь на этот край… Здесь сидел этот гад!“» (цит. по: Галич Ю. Золотые корабли. Скитания. Рига: Дидковский, 1927). Конечно, была и поэтическая реакция:
В среду он назвал их палачами,
А в четверг, прельстившись их харчами,
Сапоги им чистил в «Накануне».
Служба эта не осталась втуне:
Граф, помещик и буржуй в квадрате —
Нынче издается в «Госиздате».
(«Эпиграммы»)
Алексей Толстой был не одинок. В «Накануне» стал работать журналист, от которого, казалось бы, менее всего следовало этого ожидать, – Илья Василевский (Не-Буква). Черный знал его с незапамятных питерских времен, посылал материал для публикации в его парижскую газету «Свободные мысли», совершенно антисоветскую, и вдруг такие перемены. Василевский приехал в Берлин с молодой женой, позднее вспоминавшей, что Саша Черный был «самым непримиримым» к большевизму, «слыл замкнутым, нелюдимым, застенчивым. О нем говорили коллеги: „Саша Черный так оживился, что даже поднял глаза…“» (Белозерская-Булгакова Л. Е. Воспоминания. М.: Художественная литература, 1990. С. 33–34). Видимо, «поднял глаза» и на Василевского, пытаясь разглядеть, краснеет ли он, работая теперь на большевиков. Краснеет, но не от стыда:
Раскрасневшись, словно клюква,
Говорит друзьям Не-Буква:
«Тридцать сребреников? Как?!
Нет, Иуда был дурак…
За построчные лишь слюни
Самый скромный ренегат
Слупит больше во сто крат!»
(«Эпиграммы», 1924)
Однако далеко не все сдались. Черный был рад встретить приехавшего на время в Берлин Петра Потемкина, старого товарища-сатириконца, от которого услышал очередную историю выживания. В своих скитаниях тот обзавелся непозволительной роскошью: новой женой и маленькой дочкой. Вместе с ними бежал из Москвы в Одессу, оттуда в Бессарабию, ставшую румынской, откуда контрабандистскими тропами добрался до Днестра, где сел наконец в лодку… Теперь Потемкин жил в пражском пригороде Мокропсы, где часто видел Цветаеву, поселившуюся с мужем там же.
Потемкин явно нуждался, выглядел неважно. В Берлине он продал Гржебину книгу стихов «Отцветшая герань: То, чего не будет», продолжение и одновременно надгробие своей питерской «Герани» 1912 года, и уехал обратно в Прагу.
Саша же устал, издергался до такой степени, что снова начал грезить «вершиной голой»:
О, если б в боковом кармане
Немного денег завелось, —
Давно б исчез в морском тумане
С российским знаменем «авось».
Давно б в Австралии далекой
Купил пустынный клок земли.
С утра до звезд, под плеск потока,
Копался б я, как крот в пыли…
Завел бы пса. В часы досуга
Сидел бы с ним я у крыльца…
Без драк, без споров мы друг друга
Там понимали б до конца.
По вечерам, в прохладе сонной,
Ему б «Каштанку» я читал.
Прекрасный жребий Робинзона
Лишь Робинзон не понимал…
Потом, сняв шерсть с овец ленивых,
Купил в рассрочку б я коров…
Двум-трем друзьям (из молчаливых)
Я предложил бы хлеб и кров.
Не взял бы с них арендной платы
И оплатил бы переезд, —
Пусть лишь политикой проклятой
Не оскверняли б здешних мест!..
(«Эмигрантское», 1923)
Не стоит думать, что Австралия – это символ несбыточного. В то время русские эмигранты, особенно казаки, активно ехали и туда, чтобы «осесть на земле». Однако для Саши Черного «вершина голая» оставалась пока недосягаемой. Тем не менее Господь услышал молитвы поэта и послал жаждущему перемен – перемены.
Весной 1923 года Анна Ильинична, вдова Леонида Андреева, которую Александр Михайлович и Мария Ивановна некогда приютили у себя на Вальштрассе, смогла отплатить им за гостеприимство и пригласила с собой в Рим. Дела ее давно поправились: она перевезла в Берлин всех детей, смогла вывезти из Финляндии мебель, большую библиотеку, а главное, архив мужа, что позволяло ей теперь безбедно существовать. Анна Ильинична вела переговоры с зарубежными издателями и режиссерами (Леонид Андреев написал немало модернистских пьес, некогда очень популярных в России). Из-за обстановки в Берлине она решила ехать в Рим, где были желающие с ней сотрудничать.
Анна Ильинична нуждалась в помощи. Во-первых, она плохо владела иностранными языками и не справлялась с деловой перепиской; во-вторых, узнала, что в Риме нет русской гимназии и нужен был домашний учитель. Здесь Мария Ивановна была незаменимой. Определенно это был подарок судьбы, и они с мужем долго не раздумывали. Из Берлина нужно было спасаться, к тому же Анна Ильинична предложила оплатить им проезд до Рима и полный пансион.
В Париж, Куприну, полетело письмо:
«Дорогой Александр Иванович!
<…> Собираемся с женой в Италию: ей предлагают там уроки, а у меня на несколько месяцев будет литерат.<урная> работа (все по детской части), с возможностью перевода в Америке на англ.<ийский> и евр.<ейский> языки (от двух бортов дуплет в угол). Ждем визу и укладываем вещи: накопилась чертова куча хлама – то патентованный самозажигатель, то упражнения в заумном языке г. А. Белого в семнадцати томах; что брать с собой, что выбросить – решить не легко.
<…> Из Италии напишу Вам обстоятельно, есть всякие планы, надо что-нибудь для детей сделать, да в здешней оголтелой жизни три с лишним года как в котле выкипели.
Ваш А. Черный. 25/VI—1923 г.» (цит. по: Куприна К. А. Куприн – мой отец. С. 210–211).
Полагаем, что детская книга, о которой писал Александр Михайлович, это задуманное и не осуществленное им отдельное издание «Библейских сказок». Вряд ли что-то другое могло заинтересовать еврейского и американо-английского читателя. Что же касается «кучи хлама», с которой поэт не знал, что делать, то в конце концов он все-таки привез с собой в Рим обширную библиотеку, так и не сумев с ней расстаться.
Александр Михайлович и Мария Ивановна собирались обстоятельно, значит, в Берлин возвращаться не планировали. Вряд ли они ждали от Италии чудес, скорее оттягивали момент принятия окончательного решения. Многие тогда считали, что Германия, Италия – это еще не бесповоротная эмиграция, это так, путешествие. А вот Париж – всё, изгнание.
Об этом думать не хотелось.
Глава девятая
РИМЛЯНИН
Партер и галерка римского театра заполнены. Идет пьеса Леонида Андреева «Жизнь Человека». Право постановки выкуплено у вдовы драматурга.
Саша Черный окидывает взглядом сидящую рядом семью Леонида Андреева, с которой почти сроднился. Восторженная девочка, шепотом повторяющая слова пьесы, – это тринадцатилетняя Вера Андреева, рядом с ней мальчик помладше – брат Валентин[105]105
Он назван в честь художника Валентина Александровича Серова, близкого друга Л. Андреева.
[Закрыть] («Тин»); ему одиннадцать. Савва[106]106
Назван в честь Саввы Тимофеевича Морозова, который в 1905 году освободил Л. Андреева из Таганской тюрьмы, внеся за него большой денежный залог.
[Закрыть] сейчас задумчив, от чего усиливается сходство с отцом. Возле Саввы – Анна Ильинична, погруженная в себя; ей чуть-чуть за сорок, и она все еще очень красива, но красота какая-то цыганская, инфернальная, тяжелая. Вот Нина – дочь Анны Ильиничны от первого брака, в Берлине она посещала драматическую студию и считает себя актрисой. С ней рядом женщина средних лет, это Наталья Матвеевна, «тетя Наташа», как зовут ее дети, вдова брата Леонида Андреева; в семье Анны Ильиничны она вроде прислуги за символическое жалованье. Ну и рядом с самим поэтом жена, воспитатель всех этих детей, изрядно измотавших ей нервы.
Вот уже второй месяц Александр Михайлович и Мария Ивановна живут в Риме. Нельзя сказать, что они обрели здесь твердую почву под ногами. В Италии было лишь немногим лучше, чем в Германии. Ко времени их появления здесь итальянская Национальная фашистская партия уже осуществила свой «поход на Рим» (27–30 октября 1922 года), а ее лидер Бенито Муссолини стал главой правительства и произносил зажигательные речи с балкона палаццо Венеция. По улицам Рима маршировали «чернорубашечники».
По счастью, все это чисто пространственно было далеко, потому что наши герои поселились не в самом Риме, а в его окрестностях – в Кампанье[107]107
Campania (от лат. Campania, от Campus – «поле, равнина») – буквально: пригород, сельхоззона.
[Закрыть], районе диких предгорий Апеннин, которые Андерсен сравнивал с «развернутой страницей всемирной истории». Здесь каждый холм, каждая кочка могли оказаться древним памятником, возраст местных акведуков и вилл терялся в веках.
Анна Ильинична Андреева не случайно остановила свой выбор на Кампанье. Девять лет назад, весной 1914 года, ее привозил сюда покойный муж. Теперь, сняв дачу (по-местному «виллу»), она писала матери в Петроград о том, какая красота вокруг: «Изумительное сочетание орловских полей и жаворонков с Римом, Нероном и Каракаллой. От нас до Кампаньи пятнадцать минут. Город обрезается сразу же, как по линейке, и сразу бесконечные дали, воздушные горы и широчайшее небо, лазурное и чистое, как в первый день мироздания, с грядками нежнейших облачков. С каждого холма вид такой широты, будто смотришь с высочайшей горы. По Кампанье хочется летать, плавать, кататься боком. Я, как выхожу, начинаю вслух твердить, как идиот: какая красота!» (цит. по: Андреева В. Эхо прошедшего. С. 198).
В этой красоте и оказался Саша Черный, ставший, хотя и на время, римлянином и заучивший свой новый адрес: виа Роверетто, 15. Из центра города он добирался сюда на трамвае по длинной виа Номентана, которой было две тысячи лет, и сходил на конечной станции, откуда уже были видны туманные силуэты гор.
За узорчатой оградой их дома уютный садик с зарослями роз, олеандра, лимонного дерева. Домик привратницы, у которой поэт часто бывает: он дружит с ее крошечной дочуркой. Дорожки, посыпанные светлым гравием. После серого, тяжеловесного Берлина кокосовая пальма в центре клумбы кажется миражом: «Словно зонт пыльно-зеленый / Пальма дворик осенила…» («Дитя», 1924). А на листьях пальмы «осы строят шапкой соты».
Сама вилла двухэтажная, мраморное крыльцо с перилами. Грозди фиолетовой глицинии свисают с крыльца и с балконов. У супругов Гликберг собственные покои на первом этаже, рядом со столовой, куда все обитатели дома собираются на трапезу.
Для Саши Черного потекло беззаботное житье в Вечном городе. Житье на всем готовом. Житье без страха, что кто-нибудь нагрянет и станет «торговать Россией». Здесь вовсе не с кем было общаться. Неудивительно, что немедленно проснулось светлое «я» поэта. Благодушный «человек-овощ» в садике под раскидистой пальмой лениво размышлял, какого кьянти – белого или красного – выпить во славу бытия:
Пол-литра белого, – так жребию угодно.
О виноградное густое молоко!
Расширилась душа, и телу так легко.
Пол-литра красного теперь войдет свободно.
(«Римские камеи», 1923)
Хмелея и от кьянти, и от южного солнца, Черный бродил по Риму. Замирал от восторга у Фонтана четырех рек на Пьяцца Навона, гулял по аллеям виллы Боргезе, «растекался овощем» в трактире рядом с форумом Траяна, всем своим существом понимая относительность времени:
Эй, воробьи, не драться!
Мне триста лет сегодня,
А может быть, и двадцать,
А может быть, и пять.
(«По форуму Траяна..», 1928)
Возвращался в Кампанью, брал с собой детей и отправлялся исследовать окрестности. Шумной и веселой ватагой шли они по холмам, откуда открывался вид на старинные акведуки, таинственные развалины. Впереди всех несся долговязый щенок:
Со щенком, взлохмаченным бродягой,
Мы ушли в поля.
………………………
Опьянел мой пес от вольной шири —
Две звезды в зрачках.
(«Римские офорты», 1924)
Щенка притащил в дом Савва. Это был весомый аргумент, но все же Анна Ильинична оставить собаку считала немыслимым. Александр Михайлович, хотя и жил на положении гостя, проявил твердость и убедил, что собака в доме просто необходима. И вульгарная дворняга, получившая торжественное имя Бенвенуто («благословен приходящий»), воцарилась на виа Роверетто.
Иногда в компании, шагающей по Кампанье, была и махонькая девчушка, дочь привратницы, к которой Саша Черный привязался всей душой и воспел в нежной поэме «Дитя». По словам Веры Андреевой, малышку звали Нинеттой, но в стихах осталось имя Роза. Розой называла девочку и Валентина Праве, приятельница Анны Ильиничны. Она вспоминала, что это «было очаровательное 4-х летнее создание, блондинка с огромными синими глазами и лицом Мадонны» (Праве В. Воспоминания о Саше Черном). Поэт брал Розу за ручку, подводил к лошади или теленку и говорил: «Роза, почему же ты не здороваешься? Посмотри, эта коровка первая тебе кланяется, это невежливо». Корова трясла головой, отгоняя мух. Роза начинала вежливо кланяться, а Черный учил ее делать реверанс. То же проделывалось перед барашками и даже жабами.
Девочка стала музой поэта и в свободное время, которого было с избытком, он даже подглядывал за ней, в чем сам признавался:
Жалюзи щитом поставив,
Словно в шапке-невидимке,
Я смотрю на это чудо,
Широко раскрыв глаза.
Это радостное тельце,
Этот полный кубок жизни,
Мне милей стихов Петрарки,
Слаще всех земных легенд…
(«Дитя»)
Александр Михайлович, подглядывая за чудо-девочкой, не подозревал, что за ним тоже подглядывают. «Я как сейчас вижу такую картину, – вспоминала Вера Андреева. – Саша Черный, думая, что его никто не видит, в укромном уголке нашего садика присел на корточки перед маленькой дочкой нашей дворничихи Нинеттой, которая возится со своими игрушками. Она рассаживает кукол на землю, чем-то их кормит и разговаривает с ними. Я, притаившись за кустом, наблюдаю. <…> Доверительно положив ручонку ему на колено, она, подняв к нему лицо… показывает Саше куклу, сует ее ему в руки и с увлечением смотрит, как он бережно берет ее и начинает кормить с ложечки. Глубокая нежность и ласка совершенно преображают обыкновенно брезгливое и недовольное лицо Саши Черного – оно просто светится добротой, всегда насмешливые глаза ярко блестят, он всей душой погружается в детский мир игры. Более того, он сам превращается в ребенка» (Андреева В. Эхо прошедшего. С. 206).
Наблюдательная Вера почти слово в слово описала ту метаморфозу, которая так поразила некогда Корнея Чуковского, увидевшего, как поэт катает на лодке по Крестовке малышей. Сама же Вера, судя по воспоминаниям, чаще видела «брезгливое и недовольное лицо» Александра Михайловича. Смеем предположить, что особую нежность поэт испытывал только к совсем маленьким детям, а дети Андреева, пережившие смерть отца и Гражданскую войну, были уже достаточно взрослые и самостоятельные.
Похоже, что первое время в Италии Саша Черный был счастлив. Никто ему не докучал, и он умиротворенно созерцал местные нравы. Вот, например, в Риме повсюду кошки. Это какой-то кошачий город. Бродя вокруг форума Траяна, поэт забавлялся тем, что наблюдал на дне раскопа за жизнью кошачьих свор. Живут вольготно – каждая сердобольная туристка считает своим долгом кинуть им кусок и запечатлеть на фотоаппарат свой великодушный жест. Настоящая кошачья санатория!
Банальная сцена кормления котов, подсмотренная на форуме Траяна, выросла в Сашином воображении в целую волшебную историю. Теперь по вечерам обитатели виллы слушали в его исполнении написанные за день сцены забавных приключений римского хулиганского кота Бэппо, которого за несносный характер хозяин выбросил на форум Траяна.
Сюжет сказки незамысловатый. Бэппо, став пленником, усваивает местные законы: чужой добычи не трогать, никого с насиженного места не сгонять, драки по расписанию, концерты в лунные ночи под управлением синьора Брутто, вдохновенного и одноглазого, вымазанного дегтем. Если будешь следовать законам – будешь счастлив и сыт. Но Бэппо не может смириться с мыслью о том, что он пленник и никогда больше не сможет лазать по римским чердакам. Один старый и от всего уставший кот Неро (уж не от Нерона ли?) доконал его тем, что рассказал о какой-то сказочной Кампанье, которая будто бы есть возле Рима. Там так хорошо, что старику Неро даже снится: «Камыши, ящерицы, речонка поет, цикады трещат, жаворонки над полями заливаются…» Он объяснил Бэппо, как добраться в эту Кампанью: «До площади Венеция. <…> А там трамвай № 17. <…> Так вот трамвай бежит до городских ворот. Porta Pia – называется. А дальше все прямо и прямо до последней остановки. И там, куда ни повернешься, со всех сторон Кампанья эта тебя и обступит…» И Бэппо придумал хитроумный план: он прикинулся мертвым, старик-пьяница Скарамуччио, приставленный кормить котов и убирать подохших, бросил его в свой мешок… Дальше всё было просто, и очень скоро наглый кот уже ехал в трамвае в Кампанью.
И сам Бэппо, чье имя наверняка пришло из одноименной поэмы Байрона, и другие персонажи сказки – веселый перепев известных сюжетов и образов мировой литературы. К примеру, кошачий Председатель форума, синьор Бимбо, философские житейские воззрения явно унаследовал от своего предшественника – гофмановского Кота Мурра. Жестокий хозяин Бэппо, синьор Спагетти, как и кот-любовник Брутто – это просто очень смешно, и чувствуется, что Саша Черный не отказал себе в удовольствии от души повеселиться[108]108
Саша Черный в некотором смысле стоял у истоков «кошачьей темы» в литературе XX века. В дальнейшем ее продолжит американский поэт Томас Элиот в цикле стихов «Популярная наука о кошках, написанная старым опоссумом» (1938), который ляжет в основу популярного мюзикла «Кошки» (1981).
[Закрыть].
Сказка про Бэппо получит название «Кошачья санатория» и будет опубликована через несколько лет. Для нас она важна не столько римскими приметами, сколько тем, что это была первая серьезная попытка ее автора посмотреть на мир глазами «братьев наших меньших». Пока еще он не решился перевоплотиться полностью, и повествование ведется от третьего лица, однако через год в другой сказке он скажет «я» в полный голос, и голос этот будет… собачий. Разумеется, мы имеем в виду его знаменитый «Дневник фокса Микки».
Между тем в Рим пришла осень. Стало сыро и холодно. Никакой системы отопления на вилле не было предусмотрено, и ее обитатели отчаянно мерзли. Благодушие Александра Михайловича испарилось бесследно. Вера Андреева вспоминала, что он начал капризничать и особенно расходился за столом, если видел в тарелке опостылевшие спагетти с пармезаном. Он «правой рукой пренебрежительно ковырял вилкой в макаронах, а нервными движениями мизинца левой руки смахивал несуществующие крошки со скатерти, изредка бросая короткие испепеляющие взгляды». «Тетя Наташа», готовившая еду, расстраивалась: она никак не могла ему угодить. Не считая возможным обрушиться на бедную женщину, Черный исторгал злобные монологи в адрес макарон и ленивой итальянской нации, которая ничего вкуснее не придумала, проклятого Муссолини, его квадратной челюсти и лысой головы. Дуче он предрекал гибель на виселице или под ножом гильотины (и ведь не ошибся). Обитатели виллы смущенно молчали и давали ему выговориться, зная об одной неприятной истории.
Случилось это в ноябре 1923 года, когда чернорубашечники праздновали двухлетие основания своей партии. Вспоминает Вера Андреева: «Глубоко задумавшись и ничего не замечая вокруг, он (Саша Черный. – В. М.) брел по улице, опустив голову, по своему обыкновению заложив руки за спину. Он так задумался, что не услышал трубных звуков фашистского гимна, не увидел ни знамени, ни шагающего отряда чернорубашечников. Опомнился он от удара палкой по голове, сбросившего с нечестивца шляпу и оставившего большую шишку на его темени. Он еле доплелся до дому и с пеной у рта сыпал проклятья варварству фашистов, которые ударили его за то, что он не снял шляпу перед их „паршивым знаменем“» (Андреева В. Эхо прошедшего. С. 205). С поэтом вообще все время что-то случалось, и та же Вера вспоминала другой эпизод, гораздо менее трагичный: однажды Александр Михайлович по своей растерянности устремился в какую-то узкую улочку, где было принято выливать помои в окно. Домой он явился с «паста шута» под красным соусом, свисающими со шляпы, и с арбузной коркой на макушке.
Вообще Вера Андреева писала о нашем герое с изрядной иронией. Вот он, например, ссутулившись и заложив руки за спину, в раздумье стоит посреди садика. Его фигура настолько комична, что Савва нарисовал на него карикатуру: «Очень выразительно получился у Саввки уныло свесившийся на лоб хохолок на голове Саши, его поза животом вперед, покатые плечи, мешком висящие брюки и эти руки, заложенные за спину таким ленивым жестом. Казалось бы, Обломов, настоящий Обломов!» (Андреева В. Эхо прошедшего. С. 204). А вот Черный бродит со своей мандолиной и напевает известную неаполитанскую песню «Вернись в Сорренто!», которую переделал на свой лад: «Скажи мне ласковое слово – и ты увидишь, кем я буду: выше шаха, выше хана, выше Гималай-гора я буду! Покрою Белуджистан, Персию и Индию, дагестанским шахом буду, а тебя я не забуду!» По словам Веры, пел поэт «очень верно», с «неподражаемым кавказским акцентом». Или другой нюанс: он не раз заявлял во всеуслышание, что презирает итальянский язык и никогда не будет его учить, а сам бегло болтал с малышкой Нинеттой, разумеется, на итальянском.
Мария Ивановна в мемуарах Веры Андреевой тоже вышла с налетом комизма. Она должна была учить детей точным наукам, географии, литературе, итальянскому и русскому языкам. Насмешливые и хитрые дети быстро заметили, что она сама не сильна в географии, а ее итальянский язык «звучал с таким нижегородским акцентом, что мы только пожимали плечами, с трудом удерживая нечестные улыбки».
Жизнь на виа Роверетто текла размеренно. Бывший щенок Бенвенуто вымахал в рыже-коричневого хулиганского кобеля, третирующего всех домашних. Не дай Бог кому-нибудь было оказаться рядом с миской, когда он ел, – кусал за ноги. Однако к нему привыкли и очень любили. Анны Ильиничны почти никогда не было – она занималась делами, и небезуспешно. Ей удалось издать в Риме сочинения мужа, подписать договор с миланским издательством на переводы и, как мы уже знаем, продать одному римскому театру право постановки «Жизни Человека». Все это можно назвать редким везением. Мы располагаем свидетельством о картине нравов в итальянском издательском мире именно в 1923 году – письмом литератора-эмигранта Михаила Первухина Аркадию Аверченко. Приведем цитату, дабы стало ясно, что никаких шансов печататься здесь у Саши Черного не было:
«Италия – страна весьма своеобразная, особенно в издательском деле. Не думайте, что я шучу. Не до шуток.
Даже в газетах добрая половина печатаемого материала оплачивается авторами, а не авторам. Как у нас „каждому человеку лестно быть диаконом“ – так и здесь нет отбою от таких графоманов, которым лестно увидеть свое славное имя в печати.
Издатели действуют в соответствии: довольно охотно печатают вещи при условии, что автор оплачивает все расходы по напечатанию и распространению своей книжки.
Когда я вел здесь переговоры о напечатании вещей Бунина, Куприна и др. коллег, – то мне приходилось получать от солидных даже издателей „сметы авторских расходов“. Только два или три мелких и явно жульнических издателя были столь снисходительны, что довольствовались требованием с автора оплаты расходов „на покупку бумаги“. Самый добросовестный из этих издателей – крупнейшая миланская фирма – написал:
– Издание обойдется вам в 5000 лир. Мы согласны заняться этим делом, если автор выплатит нам наличными 2500 лир и гарантированными векселями с годовым сроком остальную сумму. Если книга разойдется, то мы обязуемся вернуть автору эти его расходы. И все.
<…> Работать с итальянцами… зарабатывать с них – нет, до этого их культура еще не дошла. Единственный труд, который здесь ценится – труд чисто физический» (выделено М. Первухина. – В. М.)[109]109
Письмо Михаила Первухина Аркадию Аверченко// РГАЛИ. Ф. 32. Оп. 2. Ед. хр. 44. Л. 1–2.
[Закрыть].
Мария Ивановна подтверждала, что «литературной работы Саша не мог найти в Риме», и вспоминала лишь об одном его успешном деловом контакте этого времени. Некое парижское издательство купило «Детский остров» с правом перевода на французский и заплатило автору ощутимый гонорар в одну тысячу франков. Об этом и других своих успехах, а также печалях Черный писал Куприну в Париж:
«Дорогой Александр Иванович!
Письмо Ваше залежалось в Берлине на нашей старой квартире, и только на днях переслали его в Рим. Получил и номер „Русской газеты“ с Вашим рассказом. За посвящение – спасибо…
Теперь совсем о другом, дорогой Александр Иванович. Живем в Риме пока сносно, у жены постоянные уроки (с детьми Л. Н. Андреева), я продал свой „Дет.<ский> остров“ франц.<узскому> и америк.<анскому> издательству (право перевода). Очень хочется писать для детей. Русских журналов для детей нет, альманахов – тоже. Если есть в Париже франц.<узские> журналы для детей (несомненно есть), то куда и что посылать для перевода (прозу, конечно)? Если Вы в данном случае можете немного помочь мне, глубоко буду Вам обязан.
Жене Вашей кланяемся оба. Вам сердечный привет. Книг здесь нет, знакомых – ни души. Вообще, как в погребе.
Ваш А. Черный» (цит. по: Куприна К. А. Куприн – мой отец. С. 212).
Сравнение с погребом могло прийти и по причине холода и сырости. Александр Михайлович бродил по дому в халате, а то и в пледе поверх одежды и отчаянно скучал. Что же касается «знакомых – ни души», то в конце осени 1923 года ситуация изменилась. В Риме вдруг появился целый сонм старых знакомых, с которыми поэт недавно простился в Берлине. Все они приехали на конференции, организованные местным ученым-славистом Этторе Ло Гатто, большим энтузиастом, знатоком и переводчиком русской классики.
Ло Гатто возглавлял Славянский отдел римского Института Восточной Европы, созданного в 1917 году и занимавшегося изучением восточных церквей и сопутствующих культурных аспектов. С началом учебного года Ло Гатто задумал организовать несколько конференций о России и в качестве докладчиков пригласил русских писателей и ученых, оказавшихся в эмиграции. И вот Саша Черный вновь встретил писателей Михаила Осоргина, Бориса Зайцева, вспоминавшего, что институт работал на виа Националь: «Туда все сходились, там встречались, оттуда вместе шли обедать или в кафе»[110]110
Зайцев Б. К. Дневник писателя // http://lib.rus.ec/b/383402/read
[Закрыть]. Этторе Ло Гатто с удовольствием показывал гостям Рим и, по словам Марии Ивановны, знакомил в том числе и «с интимной стороной „вечного города“». Незаменимым проводником в этих веселых прогулках оказался писатель Павел Павлович Муратов, также прибывший из Берлина. Он прекрасно разбирался в литературе итальянского Ренессанса и был автором популярной книги «Образы Италии» (1911–1912). Муратов знал в Риме каждый камень и пешком прошел всю Кампанью. Благодаря ему наши герои смогли увидеть Рим, где были не впервые, по-новому.
Мария Ивановна вспоминала, что самым необычным их собеседником в эти дни стал индус Хасан Шахид Сураварди, многолетний друг актрисы Марии Германовой, возглавлявшей в то время Пражскую труппу МХТ. Сураварди прекрасно говорил по-русски, интересовался всем славянским и тоже приехал послушать доклады. Черный общался с ним с огромным любопытством. Хасан был родом из Калькутты, там окончил университет, потом учился в Оксфорде, а в 1914 году приехал в Россию учить русский язык. Преподаватели английского языка тогда были редкостью, и в этом качестве его сразу пригласили в Петербургский университет и на московские Высшие женские курсы. Веселый и общительный индус, туго разбиравшийся в тонкостях российской политики, рассказывал, как подтягивал по английскому языку Керенского. В революционном 1918 году он подружился с труппой МХТ и поставил вместе с ними «Короля темного чертога» Рабиндраната Тагора. Потом увязался за своими друзьями, артистами Василием Качаловым и Марией Германовой, на гастроли и оказался в Европе. Теперь жил в Праге и продюсировал постановки той самой Пражской труппы МХТ. Мария Ивановна вспоминала, что он много рассказывал им с мужем об Индии, буддизме, индийской культуре, мировоззрении, обычаях.