412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Сенин » Этюд с натуры » Текст книги (страница 7)
Этюд с натуры
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 19:47

Текст книги "Этюд с натуры"


Автор книги: Виктор Сенин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)

ЭТЮД С НАТУРЫ

– Ты плохо выглядишь, Кирилл, – сказала жена, когда они сели завтракать. – Опять всю ночь работал. Разве можно так не щадить себя?

– Пустое… – вяло ответил Багров, пытаясь усилием воли подавить саднящую боль.

– Не храбрись. Второй инфаркт перенес.

– К выставке должен закончить картину. Должен! – Багров сжал в кулаки пальцы, под тонкой кожей сине взбухли вены. – Сейчас это главное для меня. Один бы этюд сделать с натуры. Позабылось многое…

Жена вздохнула и, подвинув к себе чашку, молча помешивала ложечкой кофе. За годы совместной жизни она изучила нрав мужа, от нее не укрывалось ни доброе его расположение, ни напускная бодрость, когда он упрятывал в тайники души подступившую к сердцу боль. Угадывала и приходила на помощь. На сей раз, чувствуя надвигающуюся неотвратимо беду, готова была кричать, так как осознавала свое бессилие перед тем, что подползало по-змеиному, леденило кровь.

Удариться бы в слезы, разметать ненавистные краски, потерявшие для нее радужность, слившиеся на мольберте в сгусток запекшейся крови. Разметать бы, выбросить тюбики. Но не смела притронуться в суеверном страхе. Казалось, в них бьется живительная сила, питающая дорогого ей человека. Иссякнут краски, и оборвется его жизнь.

Молчал и Багров. Аромат кофе напоминал горьковатый вкус подгорелой ржаной корки, вызывал во рту приятное ощущение напитка. Когда-то Кирилл любил кофе. Когда-то… За двенадцать километров на гулянку бегал: ботинки перебросит через плечо – и устелет проселком. Таким же манером к утру обратно возвращается. Нынче на третий этаж без лифта взберется и не отдышаться, ртом воздух ловит, что налим выброшенный.

«Ничего, не вечен ты на земле…» – думал Багров. Единственно, чего желал, так это несколько месяцев здоровой жизни. Лишь бы сдать картину, увидеть ее на выставке. Закрыв глаза, представлял прохладный зал, свое полотно в строгой раме, толпящуюся публику. Силился заглянуть в лица и не мог, что-то ускользало, и Багров нервничал, терялся в догадках: приняли работу люди, оценили или остались равнодушны?

– Она мне нравится, – угадывая мысли мужа и пытаясь приободрить, сказала жена. – Ее заметят, уверена.

– Пожалуй…

Багров полагался на ум жены, ее толкование, привык доверяться и ценил добрый совет, трезвое суждение. Поворчит разве для видимости.

Вроде немного полегчало. Багров обратил внимание на погожий день, в кустах сирени за окнами вовсю чирикали воробьи. «Затаилась, – подумал, прислушиваясь к боли. – И ударит исподтишка». Уловки ее изучил, готовился к отпору, чтоб не оказаться застигнутым врасплох. Он привык рассчитывать силы, какая-то часть их в занятости делом должна оставаться в неприкосновенности для противоборства с болезнью. Нет, смерти не боялся, понимал, что перевес на ее стороне. Осознавал и воспринимал надвигающееся спокойно, как закономерность бытия. Не хотел лишь доставлять излишних неприятностей окружающим, терпеть сочувственные ахи да охи.

Первый приступ свалил Багрова в мартеновском цехе Ижорского завода. Кирилл наведывался в цех часто. Любил наблюдать, как управляют люди огнем, как клокочет в белом мареве металл. Если ближе подойти к пышущему сухим жаром мартену, то слышно тяжелое побулькивание.

Нравилась ему, художнику, обстановка – мощные мостовые краны, громадные ковши для разливки стали: черные, обожженные, они покоились на подъездных путях; нравилась грубая одежда – войлочные шляпы и куртки; околдовывало яростное пламя, когда медленно поднимается задвижка печи и завалочная машина подает в раскрытый оранжевый зев очередную порцию шихты. Хобот машины с мульдом напоминает большую ложку. Ручка ложки с телеграфный столб. Мульд скрывается в зеве мартена и замирает. Машинист не торопится, он опытный человек, – с шихтой может попасть вода или камень. Не прогреется как следует и плюхнет в кипящий металл. Жди беды: взрывом всколыхнет сталь, выплеснет на площадку. Помнит Багров один выброс, до пятнадцати тонн ухнуло на завалочную машину. Никто из рабочих не пострадал, а болты с руку толщиной – на них машина держится – как ножом срезало.

Сталевары привыкли к художнику: рисует – и пусть, такая у него работа. И относились с полным уважением – видели, что толк в своем деле он знает. Портреты ижорских сталеваров выставлялись в Ленинграде и Москве, о них с похвалой отзывалась критика.

Похвала была не напрасна: картины Багрова не путали, их отличала правдивость. Характеры раскрывались им определенно, без мелочной подробности и бытовизма. Живопись Багрова казалась несколько жесткой, бедноватой по цветовой гамме. Такая сдержанность диктовалась замыслом, рабочей средой, в которой мерило достоинства – труд, а на слова люди скупы. Но сдержанность не снимала лиризма картин, не нарушала ясности пластического строя. Все концентрировалось на том, чтобы предельно точно и правдиво передать внутреннюю суть человека, его чувства, духовный мир.

В производственной обстановке Багров ощущал себя уверенно. В тот день все складывалось на удивление удачно: поймал он живинку в характере старого бригадира, радовался, что выходит задуманное, получается портрет. Редкая штука – вдохновение, но на сей раз он чувствовал себя всемогущим.

Утром, правда, ныли малость зубы и немели пальцы правой руки, но прошло. И вдруг словно ударили ножом в грудь – не продохнуть, воздух сухой, приторный, и боль, застрявшая меж ребер. Едва доковылял в конторку мастеров…

Второй раз болезнь подстерегла на улице. Опустился на скамейку, благо поблизости оказалась, полез в карман за нитроглицерином и ощутил бездонную пустоту – забыл лекарство. Тихо падал снег, сновали мимо прохожие, а он не мог шевельнуться и позвать на помощь. Обратил внимание свой брат, болящий, запихнул под язык таблетку, «скорую» вызвал.

В больнице Багров томился бездействием, вспоминал пережитое, радовался и печалился. Не все сбылось, что загадывал, хлебнул лиха. Но жил он, старый солдат, честно, не ловчил и не подличал. Повидал на своем веку, удали не занимать. Ходил под пулями, есть что вспомнить.

Да хотя бы эпизод в сорок четвертом, когда напоролись на засаду. Немца тогда только погнали от Ленинграда, наступали без передыха.

Утром все и случилось. Штурмом взяли деревню и двинулись дальше. Командование торопило, чтобы закрепить успех, не дать фашистам собраться с силами. Гитлеровцы не считали свое положение столь уж безнадежным, пытались контратаковать. Сковывала продвижение и весенняя распутица.

Тронулись в путь с восходом солнца. Бойцы, сидя на телегах, в кузовах машин, дремали. И вдруг взрыв – наскочили на мину. Покалеченные лошади, путаясь в постромках, со ржанием бились в грязи. Их пристрелили и попытались оттащить в сторону, чтобы освободить дорогу, но из кустов по колонне ударили крупнокалиберные пулеметы. В панике солдаты бросали технику, разбегались.

Оценить обстановку никто толком не мог, доносились крики раненых и мольбы о помощи, а из ложбины в километре, может несколько больше, выползали танки. Медлить было нельзя: не опамятуются артиллеристы – сомнут танки полк. Багров кинулся к первому орудию. К счастью, пушка не опрокинулась и оказалась развернутой в сторону врага. Наверно, и метнулся сюда потому – автоматически оценил выигрышное положение пушчонки. Рядом с ней валялись разбросанные взрывом снаряды. Подхватил один, зарядил сорокапятку и, прицелясь, выстрелил по головной машине. Не вглядываясь, попал или промазал, послал еще снаряд.

«Тигр» остановился, словно прирос к месту. «Теперь ты от меня не уйдешь!» – зло подумал Багров, оглянулся, чтобы взять снаряд, и увидел подмогу – товарищей по расчету. Новым выстрелом Багров поджег танк. Следом заговорило соседнее орудие, и еще одно.

– Ну, удалая голова, – шутили после боя однополчане, – не сообрази ты, долго бы землю нюхали.

За тот бой получил Багров второй свой орден Славы.

В больнице с пронзительной ясностью осознал вдруг Багров, как мало отведено ему времени, и заволновался. Не смерти боялся, нет, – хотелось завершить картину, ее считал главной, вроде долга перед товарищами по армейской юности. Кто лежал в братских могилах от Днепра до Одера, кто выжил и заканчивал счет дням в нынешней жизни. Встречались изредка и видели, как редеет их строй, все меньше собирается однополчан в годовщину Победы. Напоминали ему о наказе: мол, когда же увидим полотно, сам ведь воевал, изранен, кто же скажет правду, как не ты? Потом перестали говорить, помалкивал и Багров. Рассуждать, собственно, и нечего было: виноват, как ни крути, как ни оправдывайся. И теперь, на больничной койке, понял, что откладывать дальше нельзя, может не успеть.

Ночью Багрову приснился отец. Худой, с темной от загара морщинистой шеей. До последнего часа своего отец проработал в колхозной кузне. За наковальней и умер.

Кузница стояла на взгорке, за околицей. Рядом с ней росли две сосны. В одну вбили гвоздь. Все лето на нем висело помятое ведро с дегтем. Мужики брали мазь щепками, накладывали на оси при смене колес. Иной намажет и сапоги.

Зимой работы в кузнице убавлялось. Отец не торопился по утрам открывать ее, хозяйничал: поил корову, приносил ей сена, расчищал от снежных заносов дорожки. Вечерами плел из ивовых прутьев красивые лукошки и корзины, любил это занятие. Усаживался возле печки на вымытый и застеленный домотканой дорожкой пол, брал распаренные розоватые прутья, и под цурюканье сверчка укладывал прутья. Увлекшись, напевал:

 
Из-за лесу, лесу темнаго
Из-за гор да гор высоких
Летит стаюшка серых гусей,
А другая лебединая…
 

Таким и остался отец в памяти, таким и увидел его Кирилл во сне. Будто сидит в чистой нательной рубахе, плетет лукошко. Поднял голову, посмотрел строго и спросил:

– Худо тебе, сынок?

– Худо, батя, – признался Кирилл.

– В бою разве легче? Когда убиты товарищи, а ты один.

– То в бою…

– И теперь должен подняться, товарищи ждут тебя.

– Нет их. Одни в земле, других разбросало по свету.

– Оглянись, сынок.

Оборачивается Багров, а по дороге, после дождей колесами машин разбитой, солдаты движутся. Вглядывается Кирилл и узнает знакомые лица: шагает весельчак Василий Супрун, лучший наводчик на батарее. Рядом с ним подносчик снарядов сибиряк Петр Климов. Правит лошадьми ездовой Григорий Кравцов – самый старый в расчете, отец троих детей. За орудием идет комбат Хабит Кашпаров. Глаза у капитана – две щелки, смотрит пристально.

– Василий! – бросился к наводчику Багров. – Тебя же у реки Нарев схоронили. Возле города Цеханува!

Не ответил Супрун: улыбнулся широко – мол, живой и невредимый.

Кирилл – к комбату:

– Капитан! Ты на безымянной высоте остался! Врукопашную когда сошлись. На моих глазах тебя эсэсовец ножом ударил. Тому эсэсовцу я саперной лопаткой череп раскроил…

– В строй становись, сержант! – приказал комбат строго. – Высотка та впереди, бой тяжелый предстоит, а место твое пусто.

И шагнул Багров в строй…

Утром долго лежал молча, все обдумывал сон: к чему бы он? И как озарение: вот о чем должна быть картина! Бой за высоту, на которой полегла батарея. При обходе сказал врачу, как отрезал:

– Выписывайте. Хватит мне бездельничать.

Врач уловил в голосе холод, присел на табурет, пульс послушал.

– Считаю долгом предупредить, – сказал тихо. – Сердце ваше израсходовало запас сил. Не переутомляйте себя, остерегайтесь.

– Постараюсь, доктор.

– Прощайте…

– Прощайте.

В Институт живописи, скульптуры и архитектуры Багров приехал из глухой вологодской деревни Залужье. В Ленинграде появился с фанерным чемоданом – отец сколотил, на углы набил медные плашки, замочек приладил. Над чемоданом тем долго в общежитии потешались, и как ни жаль было отцовской работы, но сплавил чемодан на помойку.

В институте Багров дичился, молчун был: сатиновая косоворотка, хлопчатобумажный костюм в полоску, яловые ботинки, шнурки на них из сыромятной кожи, чтоб не рвались. Обычных шнурков не напастись.

Ребята в группе подобрались ухватистые, знали ходы и выходы, по вечерам бегали на танцы. Кирилл и не рад был, что подал документы на живописный факультет. Куда ему угнаться за ними: мужик сиволапый он, ни слово молвить, ни себя показать, а они городские. Ночами снилась деревня – избы, изгороди, баньки в конце огородов. Хотелось плакать от щемящего сиротского чувства. Не выдерживал иной раз: уткнется лицом в подушку и уснет в слезах.

В институт его приняли. Немалую роль сыграли два этюда, привезенных, казалось, невесть зачем. Кирилл и показывать их поначалу стыдился. На одном пейзаж: зеленая рожь, дорога после дождя. Второй – портрет тетки Евдокии, соседки по дому.

Евдокия коротала век бобылкой. Некрасивая, хромая – правая нога от природы немного короче левой. Жила Евдокия в подслеповатой избе. Здоровому мужику в избе и голову не поднять, упирался в потолок. Стол, лавка вдоль стены, поставец – вот и все богатство дома. Детвора любила Евдокию и в холодные дни по-воробьиному набивалась к ней в избу. Женщина угощала всех леденцами, топила жарко плиту и светилась тихой радостью. Матери силой уводили от нее ребят, бросая на ходу: «Медом ты их приваживаешь, что ли…»

Кирилл поражался: как это люди не замечают доброты Евдокии! – жалел ее и постарался изобразить бобылку такой, как понимал. Портрет увидел профессор Осмеркин, разволновался, побежал в ректорат и привел седовласого мужчину, представил ему Багрова, велел глаз не спускать с его работ.

После третьего курса на лето уехал Багров в родное Залужье. То оказалось, пожалуй, самое счастливое время в его жизни. С этюдником Кирилл исходил окрестности, бродил берегами заросшей речушки и рисовал. Отдыхая, наблюдал, как подкрадываются вечерние сумерки, угасают яркие краски дня, густеет лес и опускается ночь. Всхрапывали пасущиеся лошади, позвякивали уздечками. В ивовых зарослях скрипел и скрипел коростель.

Жарким июньским днем отыскал Кирилл в лесу лужайку. Красивой она показалась. Раскрыл краски и, устроившись в тени старой березы, увлекся работой. Гудели шмели, настаивалась на медовом запахе цветов тишина.

Из кустов вышел на поляну мужик в полотняной белой рубахе навыпуск, с батогом через плечо. Увидел художника, постоял в нерешительности и побрел напрямик по цветам и высокой траве. Подойдя, кашлянул для порядка. Кирилл вздрогнул от неожиданности.

– Давно здеся?

– Давно, – ответил Багров, раздосадованный.

– Телку не видел? Однолеток. Запропастилась…

– Не видел, – сказал Кирилл, чтобы поскорее отвязался мужик.

– И куда пропала, ума не приложу, – проговорил мужик отрешенно. Помолчал, глядя на холст. – Красками забавляешься?

– Мешаю, может?

– По мне рисуй сколь душе угодно… Война, сынок. Такая вот хреновина. Война…

В семейном альбоме есть фотография, на ней Багров запечатлен в кругу однокурсников перед отправкой на фронт: стриженный наголо, новенькое обмундирование. Им только-только выдали гимнастерки, солдатские брюки, ботинки с обмотками.

На передовой Кирилл не фотографировался, там он выполнял то, что положено бойцу орудийного расчета: окапывался, тащил снова пушку-сорокапятку на выгодную позицию и опять копал землю – болотина под ногами или мерзлая твердь. Воевал на Пулковских высотах, потом на Ораниенбаумском плацдарме; научился бить прямой наводкой по танкам, подавлял огневые точки, расчищая путь пехоте. Притерпелся к окопной жизни, каждодневным потерям, крови.

При наступлении на Плюссу уцелел один из всей прислуги сорокапятки, звание сержанта получил и должность командира противотанкового орудия. О них, сорокапятчиках, присловье было: ствол у орудия длинный, а жизнь артиллериста короткая. Так оно и выходило, потому как бросали батарею чаще всего в самое пекло.

Под Плюссой получили они приказ выступить вперед и преградить путь врагу в районе деревень Стаи и Загорье, стоять насмерть. А гитлеровцы, понимая безвыходность положения, пытались прорваться, танки пустили. В самый разгар боя, когда на поле за деревней уже чадило несколько «тигров» и три самоходки, рядом с Багровым полыхнуло пламя. То все перелетали снаряды или с недолетом ложились, а тут достал фашист. Кирилла оторвало от панорамы и швырнуло в снег. Оглушенный, тут же поднялся. В голове звенело, земля уползала из-под ног, но Багров устоял и оглянулся на орудие.

Первое, что бросилось в глаза, – распластанное тело командира в растерзанной шинели. У командира не было ног. Снег под ним таял, напитываясь кровью, и исходил парком. Поодаль, неловко подвернув руку, лежал заряжающий. Покачиваясь, Багров подошел к пушке, припал к прицелу.

Взметая белую пыль, приближался танк. Оптика настолько сократила расстояние, что отчетливо различимы были и узкая смотровая щель, и облупившаяся краска на башне, вмятина и след сварки.

– Снаряд! – сказал Багров, сжимаясь в комок. – Скорее снаряд!

«Тигр» неумолимо надвигался. Подносчик возился возле ящика с боеприпасами и беспомощно посматривал то на Багрова, то на снаряды.

– Сейчас сомнет! – Кирилл матерно выругался. – Снаряд!

Подносчик попытался подхватить снаряд и не мог удержать, только пачкал кровью латунную гильзу. Багров перевел взгляд на руки солдата – обе кисти у того были оторваны…

Миловала Багрова судьба: в таких переделках оказывался, но даже царапины нет на теле. Удивлялись солдаты: мол, в рубашке родился. Но на фронте везение призрачно. На берегах реки Нарев гитлеровцы дрались отчаянно, случалось, их танки прорывались даже к командному пункту дивизии.

В бою у города Цеханува довелось сойтись врукопашную и артиллеристам. Наверное, остались бы лежать все, не подоспей подмога. Кирилла тяжело ранило – гитлеровец выпустил в него очередь из автомата почти в упор…

Сохранилась любительская фотография из госпиталя. На ней Багров снят рядом с медсестрой Наташей, женой своей. Фотографировал знакомый в день свадьбы. Врачи заштопали на Кирилле пять пулевых дыр, но раздробленное бедро долго заживало, рана гноилась. Трижды его оперировали, выходила по сути Наташа.

На фотокарточке она улыбается: светленькая, кудряшки на лоб падают, а Кирилл – глаза да нос – опустил на плечо ей руку, тогда еще не обходился без костылей. На гимнастерке два ордена Славы и орден Красного Знамени. Последний вручили в госпитале. Наградные израсходовали на свадебное угощение.

В сорок шестом, когда пошло на поправку, молодые уехали в Залужье. Деревня за войну поредела и обнищала вконец. Многие подворья заросли крапивой да чертополохом. Кирилл погостил неделю и засобирался в Ленинград. Мать всплакнула, но удерживать не стала.

Поселились молодые на Васильевском острове, в большой коммунальной квартире. Петербургский дом с двумя башенками стоит и ныне. Не утерпел Кирилл однажды, поднялся по щербатым ступенькам на третий этаж. Никого из знакомых не встретил, но квартира осталась в прежнем виде: длинный коридор, двери комнат…

Родители Наташи занимали тогда две комнаты. Меньшую, метров шести, и отделили. Вход в нее был с кухни. Видимо, в старое время здесь обитала прислуга. Из окна комнаты виден квадрат мокрого асфальта, мусорные баки в углу. Двор напоминал колодец, солнце сюда не доставало, и потому царил всегда сумрак, а по утрам долго держалась сырость, она просачивалась сквозь щели и в дом.

Кирилл радовался жилищу, в котором поместилась потертая тахта да стол с облезшей краской. Теснота, убогая обстановка занимали мало, – все казалось мелким, незначительным после войны, близости смерти. Иногда просыпался среди ночи от страшного предчувствия боя, лежал минуту, оцепенев, но затем осознавал, где находится, ощупывал свое тело, слышал ровное дыхание жены, и душа его переполнялась счастьем.

Не замечал ни бедности, ни колких взглядов тещи. При нем она сдерживалась, а дочери выговаривала, считала краски баловством для женатого мужчины, долг которого – приносить деньги в семью. Тесть отмалчивался. Замкнутый по натуре, костлявый, с почерневшим от жары лицом (работал на заводе в термичке), он не вмешивался, а возникал спор – уходил на кухню.

Теща вела хозяйство экономно. Вернувшись из магазина, усаживалась за стол, слюнявила карандаш и записывала расходы, высчитывая, сколько уплатила за укроп, лук, мясо, складывала копейка к копейке. Денег хватало, лишек относила молчком в сберкассу. Кирилла с Наташей это мало интересовало, они питались отдельно.

В квартире было прописано восемь семей. Раньше всех просыпалась тетя Паша, она к семи уходила на фабрику. Кирилл слышал, когда тетя Паша наливает чайник, от шума воды и поднимался.

– Разбудила? – говорила соседка хрипловато и затягивалась дымом папиросы. – Прости старую…

Пока Кирилл брился и умывался в ванной, квартира постепенно приходила в движение. На кухне у примусов выстраивались заспанные женщины. Помятые, без причесок, они мало говорили, поеживались после теплых постелей, зевали, думали о предстоящих заботах. Зато вечером кухня напоминала базарный ряд: на столах лежали капуста, морковь, сочилось кровью мясо, белели животы рыб; стучали ножи, из кипящих кастрюль вырывался пар, а женщины, занятые стряпней, судачили о начальстве, спекулянтах с барахолки, у которых можно приобрести и шерстяные кофты, и вязаные носки.

Тетя Паша не встревала в разговоры. Она пережила блокаду, потеряла мужа и сына, сама едва не умерла от голода в этой огромной квартире. Из старых жильцов, кого она знала до войны, никто не уцелел. Ныне здравствующие семьи перебрались сюда из других мест уже после войны. Все знали, что в выходной тетя Паша замесит тесто, растопит плиту, испечет булочки, будет угощать. Никто не откажется, и отговаривать женщину не печь больше ни у кого не повернется язык. Не могла не печь тетя Паша, видя в избытке муку. Другие старухи-блокадницы имели свои странности: прятали куски под матрацы. Уберут сын или дочь, а они за неделю опять насуют.

Жильцы квартиры редко ссорились, тогда как в других, по рассказам, соседи на ножах жили, отдельные звонки устанавливали, гирлянды лампочек вывешивали в ванной и на кухне: что ни семья, то свой счет. Здесь же ладили, а если возникала перебранка, то большей частью из-за уборки – ответственный на неделе вымыл полы плохо, мастики пожалел, намазал едва-едва.

Больше всего доставалось Тасе, муж которой заведовал отделом в магазине. Видели его редко, и если бы потребовалось описать внешность, то вряд ли бы кто смог. Тася отличалась статью, холеностью, со вкусом одевалась. На кухне старалась появляться после того, как все управятся и сядут за стол. Багрову казалось, что тяготит Тасю достаток, угнетает быт, скрытый от постороннего глаза.

После Таси и наступал черед следить за порядком в квартире Кириллу с Наташей. Брали они на себя также долю родителей – по неделе на человека. Генеральная приборка выпадала на субботу. Вечером, когда прекращались хождения, грел Кирилл воду, брал каустик и, засучив рукава, мыл щелястые полы, драил их щеткой, протирал отжатой тряпкой. Наташа тем временем хозяйничала в ванной и туалете, меняла мужу воду, шлепая босыми ногами по половицам. Работа не казалась им в тягость, дурачились, как малые. Иной раз теща не выдерживала, выглядывала из комнаты – волосы куделью, старый халат, пухлые щеки и нос пуговкой: «Соседей бы постыдились…» И осуждающе покачивала головой.

Жилось им несладко. После защиты диплома Кирилл остался в мастерской профессора Осмеркина – он и заметил этюды Багрова, когда парень поступал в институт. Поддержка Осмеркина и вселяла надежду, остальные его картину ругали. Преобладали на полотне землистые краски, холодновато-серые тона, что и отражало, по его мнению, атмосферу промозглых, дождливых дней, того ненастья, которое переживало общество.

«Идут дожди» – такое название дал картине. В ней старался показать внутреннее состояние духа людей, изнуренных войной и разрухой, но не сломленных. Что знала мать, ее соседки, потеряв мужиков? А ничего, кроме работы. Резиновые сапоги да ватник – одна одежа в праздники и для непогоды. Пыль да гарь на заводах, где тоже работа каждодневная, где копоть, – отхаркиваешь черноту и дома.

И понимал: поднимутся люди, расправят плечи, совладают с трудностями. Ненастье на картине заставило укрыться, но нет на лицах обреченности. Внутреннее напряжение, скрытая сила ощущаются в укрупненных фигурах на переднем плане, сидящем мужчине.

Но Багрова ругали, требовали переделки, говорили, что сгущает краски, не видит героизма, ударился в бытовизм.

– Не слушай пустобрехов, – успокаивал профессор. – Лакировщики они. Правда остается, которая есть в жизни, и будет. Отступишь от правды – пропащий ты человек.

И Багров терпел, стискивал крепче кулаки, когда не принимали работу на выставки. Как и другие его полотна.

Семейный бюджет состоял больше из зарплаты Наташи, – она устроилась швеей в ателье. Прихватывала часто раскрой на дом и на старой зингеровской машинке строчила спецовки. Кириллу жаль было жену: молодая, только бы радоваться, в театр ходить… Пальтишко, купленное в год замужества, обносилось, подкладка обтрепалась. Наташа уже и подшивала, и воротник сменила, чтобы хоть немного придать вид. Замечая новый ворох черной грубой ткани на тахте, Багров расстраивался, порывался устроиться оформителем витрин. Наташа отвлекала от невеселых дум, успокаивала.

– Работу беру? – говорила и ласково гладила его по щеке. – Хлопот на час – не больше. То сидела бы за книжкой, ожидая тебя из мастерской, а так и время незаметно течет, и польза…

Как изворачивалась от зарплаты до зарплаты – уму непостижимо. Денег все равно в последние дни не оставалось. Собирала бутылки и относила в магазин. На рубли покупала немного фарша, маргарин. С фаршем готовила макароны и радовалась, наблюдая, как ест их муж.

Навестил однажды однокашник Багрова: костюм с иголочки, шляпа фетровая. Окинул взглядом комнатку.

– Принципиален излишне, – сказал покровительственно. – Проще на жизнь смотри. Фронтовик, пользуйся правом, а ты ни разу в Союзе при орденах не показался.

– Не на параде…

– Открываются дворцы, вокзалы, заводские клубы – требуются произведения искусства. Бери заказы. Важна фактура. Волнует военная тема? Пожалуйста: встреча освободителей, цветы на броне, радость на лицах.

– А кровь, ругань? Когда снаряды на исходе, но ты должен держаться. С этим как?

– Чудак. На запятках и останешься…

Жить было трудно. Убирая в очередной раз квартиру, Кирилл поднял ботинки жены, их еще румынками называли. Переставлял на чистое место и увидел, что подошва на одном изношена – в дыру можно палец просунуть, а на улице осень. Его Наташка ходила по улице с мокрыми ногами, зябла.

Притихший, вошел в комнату, присел на край тахты.

– Что случилось? – насторожилась жена, перестав вращать колесо швейной машины.

– Пойду на завод. Слесари по двести рублей получают, а я у тебя на шее…

– Из-за румынок расстроился, – узнав причину, сказала Наташа. – Я виновата: поставила на виду… Не горюй. Выкручивались и теперь выкрутимся.

Закусив губу и не в силах совладать с собой, заплакала. Он обхватил ее колени, припал лицом.

– Вечерами стану писать. Днем на заводе, а после смены – в мастерскую.

– Не о том плачу. Попалась я, Кирюша… Забеременела…

– Так чего же плачешь? Радоваться надо! Живопись не брошу, отодвинется исполнение задуманного. Выкрутимся, как ты говоришь.

Она согласно кивала головой, улыбалась и слизывала кончиком языка с губ соленые слезы.

В квартире отнеслись к новости по-разному. Кто-то пожурил: мол, пожить не успели, пойдут пеленки.

– Самим есть нечего, а туда… – зло отозвалась Тася, схватила голой рукой горячую сковородку, бросила ее, всхлипнула и убежала, зажав рот ладошкой.

Они хотели иметь мальчика, даже имя ему выбрали, а Наташа родила девочку. Кирилл пришел в приемное отделение, на полке для записок лежало ему письмо. «Видишь, как получилось… Когда врачи сказали, что у меня дочь, я разревелась, а меня отругали. Милый, ты не очень огорчайся, ладно?..» Прочел и расплылся в улыбке от нежности к жене.

Он устроился все же на завод, писал лозунги и плакаты. Небольшая, но твердая зарплата, что было важно, – дочке понадобились распашонки, каши. В мастерской работал часто и после полуночи. Выдохшись, снимал халат, вешал на гвоздь, мыл под краном руки и бежал домой, благо жил неподалеку.

Картину взяли на республиканскую выставку, о ней заговорили, появилась даже статья. Закупило полотно министерство, отвалив автору деньжищи, о каких и не мечталось. С завода Багров уволился, уехал в Карелию, где сплавлял лес, написал несколько портретов, их приобрели музеи. Можно было не думать, что семья останется без куска хлеба.

Год Кирилл мотался по северу Коми, кормил комарье на нефтепромыслах. Ему позировали шахтеры Воркуты и Инты, буровики на Колве, рыбаки Печоры. По возвращении два года неотрывно писал триптих о тружениках Севера. Картины принесли Багрову известность. Его приняли в Союз художников, выделили мастерскую с двухкомнатной квартирой.

После переезда теща долго осматривала жилую часть и зал с окнами во всю стену, восхищалась:

– Повезло вам, дочка. Такое другим в жизнь не получить.

Восемь лет работал Багров над полотнами «Черное золото», «Земля и судьба» и «От своего двора». Не заметил, как ушла молодость, вступил в зрелые годы. Густой когда-то чуб посекся, проступили большие залысины. Дочь стала взрослая, вышла замуж.

Но все эти годы не покидала Багрова мысль о войне, он порывался написать большую картину и оставлял. Начатое казалось блеклым и невыразительным. Многие детали, известные только тому, кто побывал под бомбежками и артобстрелами, чувствовал, как дрожит земля, а сам сжимался в комок, рад был червем дождевым войти поглубже, – эти детали не давались.

Переживал еще и потому, что забывать стали люди войну, а молодежь о ней и речи не заводила, интересовалась мало. Печалило Багрова то, что с благополучием явилось равнодушие, черствость. Машина, обстановка квартиры – это превратилось вдруг в мерило достоинств и авторитета. С завистью к чужой собственности родилось пренебрежение к поступкам честным. «Он богатый человек», – говорили о проходимце и жулике и перед ним лебезили. Именно эта часть людей заняла в обществе особое положение, получала право на просмотр выставки, на премьеру в театре. В ресторанах за ужин они платили порой столько, сколько рабочему не заработать за полгода.

Старался найти объяснение феномену, и в думах приходил другой Кирилл – в гимнастерке, запыленных кирзовых сапогах. Они подолгу спорили. Из тех бесед черпал Багров живительную силу, поступал по совести солдата, боролся с холодной надменностью, заносчивостью, делячеством.

И вдруг инфаркт. В больнице и увидел Багров сюжет давно задуманной картины: бой у города Цеханува, на высоте, где и сам он был ранен. Та высота явилась высотой их жизни, звездным часом, ему они верны до конца дней своих.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю