Текст книги "К ясным зорям (К ясным зорям - 2)"
Автор книги: Виктор Миняйло
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 17 страниц)
А может, случится чудо? Может, где-нибудь убьют Данька в мужицком побоище – колом по голове или ножом под бок и, потрясенная той скоропостижной смертью, Яринка надолго оставит мысль о браке и опять станет жить рядом, такая же невинная и искренняя в своем детском неведении. Но знал: ох как долго живут те, чьей смерти мы так страстно желаем!..
Даже поиздеваться над своим врагом не мог, даже подшутить. А как, мол, твой Котосмал, чтоб ему пусто было!.. А как там твой куркуленок, не припрятал ли где снова обрез?..
Скажешь, и посмотрит на тебя Яринка исподлобья – немного испуганно, немного удивленно, немного обиженно и к тому же упрямо. И возненавидит тебя до смерти – такого влюбленные никогда не прощают. Но влюбилась ли она в него? Замирает ли у нее сердце при мысли об этом степном коршуне?
Степан стукнул заслонкой веялки, вздохнул.
– Отдохнем, Яринка!
Сел на завязанный мешок, она примостилась рядом на неполном.
– Завтра поедем на мельницу.
– На нашу?..
– Нет, в Половцы. На крупитчатую.
– Ой, хорошо, дядя! – Яринка только при матери называла его отцом.
– А Данько не затоскует? А? – спросил Степан с натянутой улыбкой, в которой так и полыхала ненависть.
Яринка смутилась, потом с решимостью и большим доверием глянула ему прямо в глаза:
– О, он такой! Такой... Как спичка! Ка-ак вспыхнет!.. А я его, дядя, совсем не боюсь! Что бы ни говорил, а я ему все наперекор, все назло!.. Здоровые парубки его боятся. А я – нисколечки!
– А любишь? – у него перехватило дыхание.
Яринка посмотрела на него долгим-долгим взглядом. Спрашивала совета. Просила милосердия. Потом шепотом – со страхом, с болью:
– Н-не-зна-а... Ей-богу...
Степан едва чувств не лишился. Затаил стон в себе. Но не посмел сказать: не люби ты его! он этого не стоит! – боялся, чтобы она не заупрямилась и вправду не полюбила бы, наперекор всем, наперекор самой себе. И с большой надеждою и верой сказал:
– Ой, сколько парубков хороших!..
А она вдруг заупрямилась:
– Много, много, а вот для пары только один!
Однако Степан уже отказывался понимать ее.
– Выбирать нужно из многих. Ой, глупая!.. Выберешь. Не спеши!
Яринка долго раздумывала.
И хотя на мельницу должны были выехать чуть свет, девушка все же пошла на улицу.
И Степан, у которого холод гулял под сердцем, слышал снаружи говор ее и Данька. Яринка смеялась – это ему тоже хорошо было слышно.
Степан не пошел открывать дверь, когда падчерица постучала – раз, второй и третий.
Зло позевывая и бурча что-то под нос, встала София и открыла сама.
– Хватит тебе шататься! – крикнула она Яринке. – А то вон отцу уже лень и дверь открыть. Перетрудился!..
Яринка виновато юркнула в другую комнату и, не ужиная, легла спать.
Утром Степан ее тоже не пожалел. Разбудил, как только сам поднялся, хотя и не было в этом необходимости. Не жалел и когда укладывали на сани мешки – Яринка взваливала ему на спину, а он относил.
– Да получше подкидывай, а то я один для вас должен надрываться!..
Девушка села на задок саней спиною к нему.
Всю дорогу ехали молча.
В Половцах возле мельницы все было забито возами. Тесная улочка между массивной подпорной стеной под крутым косогором и постройками мельницы была загромождена так, что негде было и яблоку упасть. Как только впереди начинали шевелиться, в задних рядах поднималась кутерьма. Огненнолицые от мороза и горилки мужики и парубки стоя лупцевали коней кнутовищами, дико горланили, стараясь объехать соседа. Кони отчаянно ржали, путались в сбруе. Трещали дышла, насады и рожны*.
_______________
* Н а с а д ы, р о ж н ы – части телеги, саней.
– К-куда прешься, туды-т!
– Сдай, говорю, назад, а то в морду!
– А вот этого не хочешь?!
– Вот я тебе! Вот я тебе! На вот! На вот!..
– Петро! Пообрезай ему постромки!
– Я тебе обрежу, вшивый!
– Хребтуг ему на голову, куркулю!
– Чумазые! Босяки!
Хватали друг друга за полы кобеняков, стаскивали коням под ноги.
– Спа-аси-ите! Кто в бога верует!
– Я т-тебе – бога, Хр-риста, богор-родицу!..
Выходил на балкон второго этажа Петр Наумович, арендатор. Щелкая языком, качал головой:
– Дурные, ай-ай! Ай, дурные! Тц-тц-тц!
На какое-то время скрывался за дверью, потом снова появлялся, перегибался через перила и наугад тыкал пальцем в толпу:
– Ты, Иван! И ты, Иван! А ну-ка, перестаньте мне сейчас же! А то не приму пшеницу. Пшеницу не приму! У тебя в зерне клещ! Клещ у тебя! Да! Да!.. Ай, какой дурной Иван, чтоб у меня было столько счастья! Тц-тц!
Постепенно стихали, утихомиривали разъяренных, знали: Петр Наумович если захочет, то клеща найдет. И не у одного.
Яринка даже побледнела от страха и волнения. Сидела на санях, опираясь на руки за спиною, подобрала под себя ноги, прижималась спиной к отчиму.
– Ой, поубивают! Затопчут! Гадкие, противные! Разбойники! – Слезы дрожали в ее словах.
Где-то к полудню мужики немного успокоились. Часть их уселась на санях и резалась в карты. Тех, кто проигрывал, с оттяжкой били по носам засаленной пухлой колодой.
Другие, натянув на головы капюшоны и засунув руки в рукава кобеняков, улеглись спать. Их сапоги, обернутые мешковиной, напоминали спеленатых младенцев.
Только один парубок в высокой смушковой шапке и коротком белом кожухе, молчаливый и зачарованный, не сводил взгляда с Яринки.
Сначала девушка просто не замечала его. Была поглощена своими заботами. Степан подвигал ей узелок с едой – дулась, как мышь на крупу, отщипывала пальцами кусочки от краюхи, бросала в рот, как семечки, каждый раз отворачиваясь, словно делала кому-то одолжение. Степан достал из кармана штанов бутылку с молоком, подал ей. Зажмурив глаза, отпила несколько глотков, протянула отчиму – уже.
И только потом, боязливо съежившись (в каждом из помольщиков видела чуть ли не разбойника – такие они все забияки!), оглянулась вокруг. И заметила того парубка.
Поначалу Яринка и не смекнула, как он красив. Взгляд ее, не задержавшись, скользнул дальше. Но внезапный холодок, коснувшийся сердца, заставил ее перевести дыхание и тайком взглянуть еще раз.
Парубку тому быть бы девицей. Нежного овала белое лицо с тонким – так и просвечивался – румянцем, девичий нежный рот, бархатные черные глаза такой глубины, что становилось даже жутко, брови – как крылья ласточки. Еще и небольшие усики отпустил, дьявольский хлопец!
Ростом невеликий, может не выше Яринки, худощавый, плечи немного опущены, и этим еще больше походил на девушку. Если бы таким был Данько, Яринка просто презирала бы его. Данила не мог быть таким. Он должен иметь мускулы как из сыромятины, дерзкий взгляд, тяжелые кулаки. Чтобы драться за девчат, пускать кровь тихим, как вот этот, парубкам, чтобы быть сущим разбойником. Даниле идут искривленный крючковатый нос, зеленоватые глаза, хриплый голос, от которого порою даже страшно.
А этот не мог быть похожим на Данька ни фигурой, ни красотой, ни голосом. На него можно было только смотреть и смотреть, любоваться, тонуть в его ласковом взгляде, задыхаться и умирать и снова оживать в бездумном счастье безгрешного созерцания красоты.
Даниле девушка могла смотреть в глаза без страха, искренне и немного насмешливо. Данько уже необходим и привычен, как ржаной хлеб. А этот необычный, грустный и красивый, как песня.
Яринка обомлела. Очень далеким, несегодняшним умом она поняла, что этот парубок навеки останется ее недосягаемой мечтой, бесслезным плачем. Что сына своего еще в пеленках будет видеть именно таким. Что засыпать будет счастливая тем, что он есть, и просыпаться удрученная тем, что она не с ним.
Девушка еще раз украдкой посмотрела на парубка. А тот уставился на нее, словно молился. И она знала, что парубок никогда ее не затронет, а она никогда не согласится сблизиться с ним – оба сгорят со стыда. Никто из них не вымолвит ни слова. А если и заговорят, то слова будут мертвые и лживые – от этой самой непонятной стыдливости. Одно только прикосновение их рук было бы оскорблением и грехом.
И, даже ловя себя на желании непрестанно смотреть на него, Яринка краснела от ощущения греха.
И она жалобно взглянула на отчима. А тот все видел и, пожалуй, понял ее состояние. И чтобы облегчить ее муку и стыд, сказал с деланным восхищением:
– Ну до чего ж красив чертов хлопчина вон на той подводе! И откуда он такой взялся?! Ты только глянь! – И подтолкнул ее локтем: смотри, мол, а то исчезнет.
– Ничего себе... – пролепетала Яринка. Помолчав, прибавила: – Но куда ему до Данька! Тот бы его враз побил! – И мысленно даже всхлипнула.
Однако Яринка не могла обмануть Степана. Сердцем чувствовал то, что происходит с девушкой. И от жалости к ней, от жалости к себе решил: "Пускай уж достанется этому, чем разбойнику, куркулю!" Как ни было тяжело, он желал ей счастья больше, чем самому себе.
– А ей-богу, красивый парубок! – еще раз сказал он. – И уставился на тебя, как на икону. Ну, сдурел!.. Да и кто не сдуреет!.. – польстил Степан.
Яринка медленно опустила голову и почувствовала, что даже затылок у нее пылает.
– Ну, дядько!.. А ей-богу, домой убегу!
– Беги, беги, вот только поможешь смолоть.
И он оставил ее в покое.
Вновь по обозу прошла судорога. Заорали, задергались, но на этот раз, хотя и не выходил на балкон Петр Наумович, быстро образумились.
Когда все утихомирились, Степан свернул здоровенную самокрутку и, обтирая боками мешки, а то и перепрыгивая через дышла у самых конских хвостов, пошел к тому парубку.
От стыда Яринка упала на сани и зажмурилась. Но потом тихонько подняла голову и глянула одним глазом.
Отчим уже сидел с парубком на мешках. Незажженную цигарку держал между пальцами: видимо, у парня не оказалось кресала. Но отчима это, очевидно, мало волновало. Поглядывая на падчерицу, он оживленно разговаривал с пареньком. Время от времени кивал головой в сторону Яринки. От стыда девушка чувствовала себя точно обнаженной. Но она была очень благодарна Степану уже и за то, что не привел парубка к их подводе.
Степан возвратился веселый и почти счастливый.
– Ну и хлопец! – потирал он руки. – Ну, чертов сын, как нарисованный!..
От смущения Яринка готова была заплакать.
– Ну, дядька! Какой вы, какой!.. Знала бы, что так насмехаться будете, ни за что не поехала б!..
– Ну и не увидела бы диво!.. – Потом тихонько: – Спрашивал про тебя, – Степан подморгнул ей. – Говорю, дочка... Такая работящая, послушная, – это я про тебя. "А сколько ей?" – спрашивает. Говорю – на выданье. Да еще и хозяйственной матери дочка. А какова она собой – то, говорю, сам видишь! Вот такой у тебя отчим!.. – Он даже заморгал часто, растроганный своим самопожертвованием. – Приходи, говорю, в наши Буки на улицу, а то девка стеснительная, тут с нею не разговоришься... А сам он половецкий. В армию не берут – один у матери. А отец с позиций не пришел. Вот так.
Она долго смотрела Степану в глаза, проверяя искренность.
Потом углубилась в себя, отдаваясь своей судьбе.
Домой возвращались поздно ночью.
Яринка лежала на теплых мешках с мукой и, высунув нос из глубокого воротника тулупа, смотрела на большие мерцающие звезды.
Они были далекие, холодные и грустные.
Где-то там между ними блуждала, возможно, и ее очарованная душа.
Яринка не представляла собственную душу, даже не видела в ней себя, она почему-то казалась ей тоненькой скрипкой, из которой беспрестанно текли песни. Неимоверно красивые и стройные, обращенные к ней и к тому половецкому парубку, с которым она никогда не объединится на земле.
– Дядя, – хрипловатым от волнения голосом спросила она, – а у людей есть душа?
Степан долго молчал.
– Да, наверно, нету. Сколько я на фронте был, сколько убитых видел! Но от них один только смрад... А то еще как ударит, бывало, немец из бомбомета, так человек – на куски... Где уж там удержаться душе!.. – Опять помолчал. – Но только у тебя она должна быть. Непременно. А то какая бы ты была без души?..
И он, пожалуй впервые за последние восемь лет, мысленно помолился: господи милосердный, никогда не дай ей умереть!.. Не за себя прошу – за нее!.. И еще молился: господи всеблагой, соедини ее с таким человеком, которому я не мог бы и позавидовать! Дай ей такого красивого и ласкового, чтобы она так и светилась от любви, а я чтобы не имел на него тяжелого сердца!..
Молчал седой бог, молчал весь мир – серебряно-яркий, колюче-холодный. Только шуршали полозья, фыркали лошади да звонко скрипел снег под копытами.
Как и прежде, был Степан одинок как перст. Даже ее, ближайшую на свете душу, не мог позвать на помощь.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ, из которой видно, что Иван Иванович Лановенко
ничего не смыслит в балете
Ну и чудной ты человек, Иван Иванович! Неспроста же чистейшая твоя совесть – Евфросиния. Петровна частенько называет тебя недоумком. Да и вправду – отчего ты болеешь за все человечество, тогда как сам не можешь справить себе костюм, а ходишь в синей косоворотке и хлопчатобумажных брюках в полосочку? Зачем тебе терзаться душой за чужие преступления, если даже убийца Петро Македон отъел в тюрьме морду и считает свое пребывание там чуть ли не за службу? К чему тебе мучиться и задыхаться от вида чужой красоты (это под пятьдесят-то лет!), если ты бесповоротно понравился Евфросинии Петровне, которая тоже была молодой и, как говорит она, красивой?
Опомнись, Иван Иванович, выбрось в полынью свой самодельный телескоп, через который смотришь на звезды, навесь наконец пудовый замок на дверь хлева, в котором находится твое счастье – корова Манька со своим нежногубым ребенком Зорькой.
Да купи краденый лес – дубовые столбики и жерди, чтобы по весне поставить добротный забор вокруг своих владений, ибо даже нищий и ленивый Диоген из Синопа отгораживался от людей бочкой!
Это так наставляет меня жена... Лед и пламень...
Под ее благотворным влиянием я, возможно, стану наконец человеком. Многого уже достиг. И еще достигну, вероятно, немалого.
Но все-таки лучше будет, если я недоумком и помру (это на ухо вам, а Евфросинии Петровне скажу вслух, выглянув из гроба, а затем быстро хлопну крышкой!).
И скажу я еще ей... Да, пожалуй, ничего больше и не скажу...
Нет, все-таки скажу так: я любил на свете все прекрасное! Скажу и умолкну навеки. А какая же из Евиных дочек не знает наверняка, что она очаровательна! Евфросиния же Петровна всю свою жизнь была так уверена в этом, что никогда и не спрашивала моего мнения. И хорошо делала. Ведь я все равно, как и любой мужчина, не сказал бы правды.
Может, и сказал бы ту правду разве что единственной на свете женщине. Но она никогда меня не спросит.
И еще сказал бы истинную правду тем удивительным созданиям, которые имел счастье увидеть в Киеве, когда меня вызывали на губернское совещание заведующих школами.
На том совещании – как на всех совещаниях – выступали с регламентом и без регламента.
Но даже совещания имеют свой конец.
После всего желающим выдали за казенный счет билеты в театр. Я согласился с большим удовольствием – и не только потому, что билет стоил два "лимона". Правда, если бы речь шла о своих деньгах, то я еще подумал бы, прежде чем побывать даже в кинематографе – билет туда стоит четыреста тысяч или сорок копеек серебром. А это – оперный театр!..
Я бывал в нем только в начале пятнадцатого года, после окончания школы прапорщиков. И тогда чувствовал себя неважно. От запаха свеженькой униформы и ремней дамы морщили белые напудренные носики, а их кавалеры в накрахмаленных манишках смотрели на зауряд-прапорщика так, как не посмели бы взглянуть на подпоручиков, которые выходили из кадетских корпусов. Они, эти кавалеры, не чувствовали себя "шпаками" потому, что я не был в их представлении офицером.
Нарядные штатские мужчины в черных сюртуках и фраках да "земгусары" в полувоенном даже частушку обо мне сложили:
Раньше был я табельщик,
Звали меня Володею.
А теперь я прапорщик
"Ваше благородие"...
Ну, да черт с вами. Меня теперь зовут, как и звали, Иван Иванович, а ваши имена выветрились, как запах нафталина!
Ну, так вот. Сдал я в гардеробной свою старенькую бекешу и серую шапку, вытертую по краю до кожи, и, оправив косоворотку, не очень уверенно пошел искать свое место. Нашел. Сел. И чтобы показать окружающим нэпманам, что мне наплевать на их тройки и золотые цепочки поперек брюха, поудобнее устроился в плюшевом кресле и сложил руки на груди. А ну, налетайте, гады, на пролетариат! Желающих не было.
Давали балет "Лебединое озеро".
Меня оглушило музыкой, светом, красками. Но больше всего изумили удивительные эфирные создания, напоминающие лесные колокольчики тычинками книзу, их мы по-простецки называем балеринами. Мне кажется, что и весь мир был сотворен их танцем. Но, скажу вам искренне, что совершенно ни к чему эти жеребцы в трико, напомаженные балеруны, как о них говорят иногда. Первых я с полным основанием назвал бы сернами, а вторых... Особенно плохое впечатление произвел на меня главный танцор. Он изо всех сил старался показать себя.
...То стан совьет, то разовьет
и быстрой ножкой ножку бьет...
И одеяние на нем было такое, что подчеркивало все невидимое, отчего оно становилось видимым. Его почитательницы в партере так и млели, когда смотрели на то, что они видели.
Ну пускай бы, кроме серн, были и – гм! – их партнеры. Но более естественнее все выглядело, если б они не дергали и не швыряли из рук в руки этот дивный "пух из уст Эола", а, надев звериные шкуры, откололи б танец каменного топора!
Я, конечно, не посылал с Красной шапкой* букетов дивным созданиям, которые грацией своей и талантом приобщили меня к красоте. Виною тому моя синяя косоворотка и разбитые башмаки. Но верьте мне, серны: если б я был миллионером, я опустошил бы все оранжереи за одно только ваше па!
_______________
* К р а с н а я ш а п к а – так называли рассыльных, выполнявших за плату отдельные поручения.
Однако не подумайте, что сейчас в моей особе вы можете приобрести могущественного мецената, хотя моя месячная прибыль и составляет сорок пять миллионов...
Я приехал домой обновленным. Не чувствовал под собою ног не только от радости общения с настоящим искусством, но и от того, что за плечами у меня был мешок с несколькими сотнями ученических тетрадей. А это было тоже не малое богатство.
Моим милым учительницам я пересказал все губернские новости и даже коридорные сплетни (последнее – по требованию Евфросинии Петровны). Рассказал и о совещании, и о том, что школа наша отныне будет называться "трудшкола", а что это такое, так я и сам не представляю точно.
Округлив свои синие глаза, Нина Витольдовна осторожно высказала предположение, что школьники теперь должны трудиться, а не баклуши бить. Что, мол, лентяям не место в новой школе.
Я промямлил что-то одобрительное по этому поводу.
– И вовсе не так, батя! – вмешался наш Виталик. – Вы все делаете политический ляпсус. – Он так смачно произнес последнее слово, что мне захотелось горячих блинов. – "Трудовая" школа потому, что она для трудового народа! – И сын победно вскинул вверх палец.
– А и вправду, как это просто! – Брови у Нины Витольдовны заиграли легкими извилинами. Она великолепно и безыскусно умела всему удивляться.
А я уже и не удивлялся. В который уже раз убеждался, что наш сын выдающаяся личность.
– Как жаль, что ты завтра уезжаешь! – сказал я Виталику.
– Нет, батя, завтра я еще не уеду.
– То есть?..
– Имею важное поручение...
– От кого?
– От уездного комитета комсомола! Я уже комсомолец.
Мы с мамочкой, пораженные, переглянулись, а Нина Витольдовна приложила руки к щекам.
– Да, у меня важное поручение!.. – произнес наш сын, и я вторично осудил неосмотрительность мамочки, которая при всех отпустила Виталику подзатыльник. Как ты посмела?! И кому?!
На следующий день утром Виталик побежал в сельсовет и, как только собрались ученики после каникул, пришел в нашу школу с Ригором Власовичем и председателем комнезама Сашком Безуглым.
– Здравствуйте, товарищи имена существительные! – пошутил Полищук на пороге.
Сашко чувствовал себя неловко, ведь мы с Евфросинией Петровной когда-то учили его.
Зато Виталик ходил именинником. Повязал красный галстук, привинтил к рубашке значок КИМа и цвел, как мак во ржи.
Первым на собрании говорил Ригор Власович:
– Товарищи детвора! Сегодня у нас великий день. Стало быть, не какой-то поповский великдень*, а наш день. А к чему это относится, скажет вам про это сынаш нашего учителя Ивана Ивановича... Слово предоставляется представителю уездного комитета комсомола, стало быть, вышеназванному сынашу.
_______________
* В е л и к д е н ь – пасха (укр.).
И сынаш начал говорить.
– Товарищи ученики буковской трудшколы! От имени и по поручению уездного комитета комсомола передаю вам всем боевой комсомольский и пионерский привет! – И, чтоб показать, как следует поступать в подобных случаях, Виталик захлопал в ладоши.
Вся наша школа радостно подхватила пример: это было необычно и очень приятно – безнаказанно нарушать тишину.
Подобной овации не знал, пожалуй, на своем веку ни один триумфатор. Мне едва удалось утихомирить этот небывалый энтузиазм.
Воодушевленный овацией, сын продолжал:
– Что мы имеем, товарищи, в настоящий момент? Имеем полную ком... конце... консолидацию всех санкюлотов – пролетарии всех стран в данной ситуации объединяются. Английские ком... консерваторы в революционной конъюнктуре не знают, как ло-ка-лизовать стачечное движение, и обращаются не только к услугам штрейкбрехеров, но и к драконовской полиции...
Признаться, меня в горячий пот бросило от огромной осведомленности (колоссальной эрудиции!) Виталика. Дома разговаривал вполне понятно, а здесь загнул такую "конъюнктуру"!.. А что же дальше будет?!
Я перебил его:
– Виталик, в твоей содержательной речи есть ряд непонятных для массы слов. Ты эти слова держи в уме, а объясняй их вслух.
Ригор Власович улыбнулся одними глазами:
– Масса теперь понятливая, Иван Иванович. А речь вашего сына политически выдержана.
– ...Товарищи школьники! В настоящий момент и нам надо откликнуться и влиться в непобедимые ряды пролетариев! Мы крикнем реакционным консерваторам: прочь с нашей дороги, а не то потечет кровь стореками аж в синее море! Как говорил великий Шевченко. Мы крикнем им: да здравствует мировая революция! Мы станем юными коммунарами-спартаковцами, пионерами, помощниками комсомола и партии. А что такое пионер? Ну, кто знает?
Школа начала шептаться, затем шуметь, но смышленых не оказалось.
– ...Коммунар-спартаковец, или, как теперь говорят, юный пионер, во всем впереди... во всем отстаивает дело партии и рабочего класса. Он не ругается, не курит, не пьет...
– ...не ест... – прошелестело сдавленно.
Но недоброжелатель из вражеского лагеря не сбил Виталика.
– ...помогает товарищам... хорошо учится... не молится богу... чистит зубы...
В заключение Виталик призвал школьников называть лучших, достойных носить звание юных спартаковцев-пионеров.
– Титаренко Павло! – закричали куркульские сынки. – Мы его знаем! Он помогает бедным... пирогами!..
– ...за то, что дают списывать арифметику!
– И не курит! И не ругается вовсе!
– Титаренка! Павлу-у-уху!
– Куркуль! Не пускать его!
– Павлуха! Держи свинью за ухо!
– Тумаков ему! Под бока! Чтоб не записывал!
– Тише, дети, тише! – успокаивал я страсти.
– Давайте тише! – Ригор Власович поднял вверх ладонь. – Товарищи детвора! Тут кто-то ведет не наши разговорчики! Как это можно записывать малого Титаренку в пионеры, если у его отца и молотилка, и керат, и двигатель, еще и хата крыта оцинкованной жестью?! Как, спрашиваю я вас?.. Да у нас сердце заболит от такой несправедливости!..
Слово опять перехватил представитель уездного комитета комсомола:
– Мы не говорим, что Титаренко не может быть юным спартаковцем. Но прежде всего он должен перевоспитаться в бедняцкой массе и отречься от своих родителей.
Все взгляды обратились на раскрасневшееся лицо Павлика. От смущения он часто моргал, переступал с ноги на ногу и даже забыл о своей привычке закладывать руки в косые карманы тужурки.
– Ну, так уйдешь от классово чуждых родителей? – строго спросил Виталик.
– Идите вы все к чегту! – со слезами крикнул младший Титаренко и даже головой затряс.
– Ну вот, видите, – констатировал представитель уездкома комсомола, Титаренко сделал самоотвод... Давайте других.
На этот раз дело пошло живее, так как начали называть бедняцких детей.
– Вот погодите, – доносилось глухо из группки хозяйских сынков, будут вам пионеры!..
– А вы не пугайте! У самих у вас поджилки трясутся!
– Иван Иванович! А куркули щипаются!
– Ги-ги-ги!
– Боком выйдет вам смех! – строго сказал Ригор Власович. – Возьмите там которого на заметку!
Немного поутихли.
– Еще Катю Бубновскую запишите! – пропищала какая-то девчушка.
Нина Витольдовна покраснела до слез. Подняла глаза на меня, и я понял всю ее боль. Мне стало неимоверно стыдно, жаром пыхнуло в лицо. Но стыд был не за нее, чистую голубицу, и не за себя. Стыд этот, как паровоз, раздавил меня и исчез где-то в будущем.
Меня подмывало стать на колени перед Прекрасной Дамой и омыть ее руки слезами.
Дрожащим от волнения голосом Виталик сказал:
– Катя еще не подготовлена к вступлению в пионеры... – И глубоко вздохнул, словно собирался нырнуть в воду. – Но она наша... У нее нет ничего... и она будет бороться вместе с нами... за дело рабочего класса!
Даже Ригор Власович не выдержал. Ворчливым от внутренней непоказной доброты голосом сказал, положив ладони Виталику на плечи:
– Молодец, сынаш!
И мне стало радостно – и за сына, и за лохматого Ригора Власовича.
В тот день в пионеры записались, может, душ десять. Были еще и такие, которые колебались: вот я бате скажу... А это было признаком, что мать или отец пробурчат в ответ: я тебе дам пионеров! Вдруг наскочит снова Струк! А то еще и Зеленый – в живот кошку зашьет! Или Шкарбаненко в колодце утопит!..
Но, видимо, запишутся и другие. Потому что представитель уездкома комсомола обещал привезти из города красные галстуки, еще и барабан, и горн, и знамя.
Нерешенным остался вопрос о вожатом.
Ригор Власович только пообещал:
– Вам, детвора, партийная ячейка пришлет из Половцев комсомольца. А потом у нас и свои вступят...
Вся школа клокотала, возбужденная и встревоженная.
А те, что записались, чувствовали себя почти героями. У каждого, пожалуй, холодок по спине гулял: было необычно, страшно и радостно. И еще некоторые побаивались, смогут ли отвыкнуть от табака. И можно ли будет на пастбище закричать вот так на корову: "А куда ты, гадская душа, чтоб ты сдохла!.." Об этом сын учителя так и не сказал.
Но сорванцы тешили себя надеждой, что Манька или Лыска никому их не выдадут.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ, в которой автор квалифицированно сообщает
сведения о внеклубной культработе в селе Буки
Как только повечерело, к Тодоське Кучерявой начали поодиночке проскальзывать девчата.
Тодоська была красивая, молодая вдова с недоброй славой. Говорят, принимала не только парубков, а и женатиков.
Женщины несколько раз били ей окна, таскали за волосы, но это только увеличивало ее привлекательность в глазах мужиков. И такую она имела власть над теми, кто ей нравился, что ходил мужик словно оглушенный, худел, терял сон и покой, и тянуло его опять и опять к чернокосой кудрявой вдове, и делался он мягким, словно воск на огне, и ласковым, словно младенец после купания. Да только недолго продолжалось то счастье. Тодоська Лымар была молодица щедрая и одаряла своей лаской не одного и не двух...
Порою находила на нее необъяснимая тоска, и женщина целыми неделями не отзывалась на тихое царапанье по стеклу окна.
С досадой покашливали, топали, сердились, но стучать в раму окна не осмеливались и даже не мазали ворота дегтем.
Тогда пускала вдовушка в свою просторную хату вечерницы. Сама забивалась куда-нибудь в уголок и, поблескивая ведьмовскими, как говорили буковские женщины, зелеными глазами, молча лузгала семечки. Ни один из парубков в то время не смел к ней и подступить.
– Отойди! Осточертели вы мне, хуже горькой редьки! – Сердито заправляла под платок мягкие свои шелковистые локоны, презрительно поджимала губы, которые и на расстоянии словно бы высасывали душу, обжигали огнем.
Девчат тянула к Тодоськиной хате тоскливая прелесть греха. Он, этот грех, был незримый, как дух, и каждая, войдя в хату, искала его взглядом по углам, он словно бы до поры прятался в кожухах и свитках на жерди, словно ускользал из-под рук, словно бы оставлял за собой ветерок и запах любистка. Казалось, что и сама Тодоська немного пахнет любистком...
Брезжил вечер, розовый и тихий. Накануне была оттепель, а тут снова ударил мороз, и ветви деревьев стали белыми и пушистыми. Наезженные санями улицы поблескивали желтоватым стеклом, кое-где валялись зеленовато-рыжие шарики конского навоза.
С улицы к каждой хате пролегали широкие тропы между высокими, едва не до плеч, снежными стенами, холодная чистая нетронутость которых была отмечена апельсинового цвета пятнами.
Скулили вороты колодцев – хозяева доставали воду для лошадей. У нерадивых хозяек надсадно визжали голодные свиньи.
Каганцов еще не зажигали. Мерцал только в окнах отблеск от разожженных печей.
Яринка Корчук перебегала улицу, как испуганная мышка. Да и было отчего. Ведь под полою кожуха – завернут в тряпицу кусок сала, а в карманах – с полдюжины яиц. И то и другое стащила она тайком от матери, и от самой кладовки ее преследовала мысль, будто мать знает об этом и хочет ее где-то перехватить.
И только в сенях Тодоськиной хаты Яринка перевела дух.
– Добрый вечер, тетушка! – девушка отмахнула поклон.
Тодоська сидела на полу, на подстеленном рядне, топила печь-лежанку соломой. Простоволосая. Озаренные пламенем черные ее кудри пылали тяжелым золотом. И в глазах ее тоже было золото. Яринка очень любила Тодоську за красоту. Мысленно она считала эту женщину даже красивее своей матери.
Что ж касалось Тодоськиных приключений, то Яринка не придавала им значения, почему-то верила, что, как и буковские девчата, молодица могла спать с парубками, но чтобы поддаться вот так, без венчания... Ни-ни!..
Вместо ответа на приветствие Тодоська подняла на девушку свои удивительные глаза – вечно удивленные, дышащие, одержимые. Яринка от этого взгляда обомлела.
– Чего так рано? Еще никого. Прибегали только девки, приносили на ужин.
– Да и я... Вот сала малость да яйца... – и Яринка торопливо выложила на кухонную полку свою долю. – А моей прялки куры еще не обсидели? спросила она весело, с наигранной смелостью.
– "Пускай мыши кудель треплют, пускай хлопцы девчат любят!.." пропела вдова, потом разбила кочергой жар в лежанке. Дым ворвался в хату. – А чего в читальню не идешь? Там учительши такое вычитывают!..
– А я сама грамотная. Да и мать говорят – лучше уж пряди, чем баклушничать. Я хотела записаться, чтоб представления учить, так мама сказали: на черта, этим на хлеб не заработаешь! Правда же?