Текст книги "К ясным зорям (К ясным зорям - 2)"
Автор книги: Виктор Миняйло
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 17 страниц)
Возле сельсовета фаэтон остановился, старичок небрежно кинул свой балахон на крыло и бодро забежал в помещение. Приглаживая свою серебряную – клинышком – бородку, обратился к секретарю:
– Э-э, скажите, милейший, где здесь у вас проживает народная художница Ирина Николаевна Корчук?
– Какая это Ирина Миколавна?
– Сказано, народная художница. – Старичок достал из кармана бумажку, поднес к глазам пенсне, которое держал за петельку, пробежал глазами запись и погрозил пальцем: – Э-е, милейший, стыдно вам, местному, не знать своих знаменитых людей!.. Да, да, Ирина Николаевна!..
– Вы, гражданин начальник, видать, не туда заехали! Возчик ваш, видать, еще вчера напился.
– Милейший!.. – Старичок угрожающе поднял вверх палец.
– А кто вы такие, звиняюсь, будете?
– Театральный художник Синцов в должности методиста народного творчества уездного политпросвета.
– Ну, тогда садитесь, товарищ ме... ме...
– ...методист. Да, да, милейший, вы совершенно правильно промекали название моей должности. А теперь переберите в вашей светлой памяти все сельские фамилии и подайте мне Ирину Николаевну живую и здоровую!
– Дак это ж... Дак это ж... – На секретаря нашло внезапное просветление. – Дак это ж Сопиина Яринка!.. Что-то там малюет на стенах... Да куды ей до моей Харитины! Как проведет черту на завалинке желтой глиной, ну, точно отрежет!.. Ну, как вам уже Яринку, то нехай. Сю минут. Вы садитесь на бричку, а я побегу впереди.
– Нет, милейший, вы сядете со мною рядом, ибо мне надоело, чтоб передо мной бегали глашатаи!..
Когда бричка подкатила к хате Софии, Синцов милостиво отпустил писаря.
– Можете, милейший, быть свободным. Только вот поезжайте с кучером и реквизируйте где-нибудь гарнец овса для моих жеребцов. – Он величественно указал на понурых кляч, что повисли в шлеях. – Вашу нераспорядительность буду рассматривать как непочтение к политпросвету. – Старичок приложил ладонь ко рту и сообщил заговорщицки: – Моим жеребцам сечка опротивела.
– Сю минут.
А старичок, подхватив одной рукой раздутый портфель, а другой побитый этюдник, смело пошел к дому.
Он влетел так стремительно, что едва не сбил с ног Софию, удивленную появлением брички возле ее ворот.
Ему сразу бросились в глаза Яринкины рисунки.
– Тихо! – погрозил он пальцем Софии вместо приветствия.
И, оседлав горбатенький нос пенсне, начал жадно рассматривать причудливые цветы, буйный праздник линий и красок.
– Тихо! – еще более угрожающе цыкнул он на женщину, хотя та с перепугу совсем потеряла дар речи.
Оглядев стены, печь, рисованные бумажные рушники на портрете Шевченко, зацокал языком:
– Ай-яй-яй! Вот так пассаж! Ну, милейшая, ну и ну!.. Так это вы будете Ирина Николаевна?
– Да... да... – наконец-то прорезалась речь у Софии. – А ей-богу, не я... Мне и в голову такое не пришло б... Не виновата я, товарищ, ни в чем, вот вам крест святой!..
– Виноваты! – прикрикнул старичок. – В таланте вашем! В красоте вашей. Телесной и духовной. Правду про вас сказывали!
– Ой, товарищ, извиняйте, то дочка моя. Вот, ничего не делает, оттого что больная да и... Если бы знала, что от власти такое осуждение, так я бы ей... я бы ей!
Старичок в недоумении заморгал глазами. Потом в сердцах швырнул портфель на лавку.
– Ну, что я мог увидеть в вас! А еще, старый дурень, считал себя физиономистом!.. Обыкновенное хорошенькое личико, туповатое даже... Ну, прощаю... Показывайте мне вашу знаменитую дочку!
– Яри-и-ина! Вот видишь!.. Говорила тебе!..
И София с видом святой непричастности и благородного возмущения провела приезжего в комнату к дочери.
Яринка встретила его настороженным и в то же самое время твердым взглядом (защитят ее и отчим, и Павлина!), обороняясь прижатым к груди "Кобзарем".
Старичок и здесь так же придирчиво и долго изучал Яринкины рисунки, время от времени поблескивая стеклышками пенсне на автора.
– Ну и ну!
– Видиш-ш-шь! – покачивала головой София. – Я ль тебе не говорила!
– Ти-и-ихо! – шепотом пригрозил ей старичок. – Невежды молчат, когда говорит искусство! – И затем совсем по-простонародному прикрикнул: Цыц!..
Расхаживал по комнате, покачивал головой, теребил коротенькую бородку, жевал кончик уса, потом обернулся к Яринке:
– А скажите, милейшая, у кого это вы перерисовывали?
Яринка съежилась.
– Это она еще у свекрухи... – стала защищать дочку София.
– У свекрухи?.. Вы замужняя?.. Такая молоденькая... Вы комсомолка?
Яринка молчала. Потом насупилась и сказала почти со злостью:
– Ну и рисую, так и что? Хлеб у кого отбиваю?.. И не от свекрухи переняла, а из своей головы!.. Когда тяжко мне, так и малюю.
И крепко зажмурилась.
– Детка моя, ты еще сама не знаешь, что...
– Говорила тебе!.. – перебила его София. Но старичок так глянул на нее, что та даже пошатнулась.
– А вы когда-нибудь встречались с такой женщиной – Шостак-Собачко?
– У нас, в Буках, такой тетки нету.
– Ах, вот оно что!.. А как вам кажется – хорошо рисуете?
– Ой, что вы, деда!.. Плохо. Еще в школе нарисуешь, бывало, коня, а Иван Иванович, учитель наш, спрашивают: "Это у тебя собака, что ли?" Нету у меня способности к рисованию. А это – так себе, чтоб душе было легче.
– Вот вы какая!.. Да вам цены нет, золотое вы дитя! Иу, вот что. Талант у вас нешуточный. Цвет – просто чудо. Грандиозно! Но только тревожит меня разбросанность композиции. Не ощущаете вы еще границ прекрасного. Частенько несдержанность ваша приводит к сладенькому любованию. Вам это трудно понять сегодня, но станет ясным позднее. Надо сдерживать руку, слышите, девушка?! Будьте строже к себе и к своим цветам. Чтобы они не все рассказывали, а заставляли людей в мыслях еще и свое дорисовывать.
– Ой, дедушка!..
– Вот так. А теперь позвольте скопировать ваши композиции. Может, устроим выставку. Чтоб все увидели, на что способен наш народ, наши комсомольцы. И работайте, работайте, детка, на радость людям. Ибо все прекрасное должно принадлежать народу. Слышите, комсомолочка?..
– Ой, дедуся, какие ж вы, какие... Да после того, что вы сказали... да я... такое нарисую... чтобы аж пело... аж пахло!
А старичок уже удобно уселся на одной табуретке, на другую поставил этюдник и кружку воды и, прикрепив лист бумаги к крышке, начал перерисовывать Яринкины цветы. Делал он это быстро и вдохновенно, откладывал готовые листы на лавку сохнуть и быстренько брался за следующие.
Успокоенная София несколько раз заходила в комнату, мялась. И наконец осмелилась пригласить деда пообедать.
Тот сразу же согласился. Только предупредил:
– Как приедет мой кучер, так накормите и его. Иначе и сам не сяду.
– Ну что вы! – замахала на него руками хозяйка. – Иль мы живоглоты какие!..
Синцов уплетал обед за обе щеки. И, подобрев, похваливал Софию:
– Достойная вы мать, если воспитали такую дочку!!
– Ой, вся в меня!.. Но малость с причудами... непослушная... покрикивает на мать!
– Ну, это для творческих натур не новость!
– Я и говорю...
До самого вечера художник перерисовывал Яринкин сказочный цветник.
Прощаясь, попытался поцеловать руку молодичке, но та, вспыхнув, выдернула ее. Поцелуй достался Софии – в щеку.
Курилиха долго гордилась этим:
– Вот чертов дед! Ему бы только целоваться!.. Такой уж лакомый до красивых молодиц!..
Поздно вечером приехала из волости Павлина.
Яринка стеснялась рассказать ей о посещении художника. То и дело вздыхала, сгорая от нетерпения. Однако не изменила себе. Засыпая, прошептала:
– Записывай. Меня люди и так считают... ну, комсомолкой.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ, в которой Иван Иванович с прискорбием
сообщает, что настойчивость высшего начальства обернулась для него
злом
С неделю назад вечерком пожаловал ко мне пресимпатичнейший старик художник Константин Львович Синцов. Давненько я уже просил его посмотреть художественные произведения Яринки Корчук (никак не могу привыкнуть, что она замужняя).
Мне не удалось зазвать его в хату, – он торопился домой, ссылаясь на какие-то неотложные дела.
Встретившись со мной, обнял и расцеловал:
– Ну, Иван Иванович, милейший, спасибо! Благодаря вам открыл я такой феномен!.. И боже ж ты мой – совсем еще девочка!.. Ну и талантище! Это, вполне возможно, вторая Шостак! Спасибо, родной, спасибо!..
– Эта, как вы говорите, девочка очень много пережила. Неудачное замужество, увечье. Безысходность.
– Да, да. Я заметил. Непосредственность ребенка и дух взрослой мудрой женщины.
– Что-то нужно делать.
– Сначала я попробую обратить на нее внимание общественности. Может, удастся устроить ее персональную выставку. Или хотя бы уголок на выставке декоративного и прикладного искусства, что вскоре должны устроить в уезде. А там... ну...
– Учиться ей надо. Художеству.
Константин Львович покачал головой.
– Хотя это вам покажется странным, но я опасаюсь, чтоб ее не испортили. Боюсь, что начнет она свою науку в живописи с жеребчиков и собачек, а закончит казаком с дивчиной где-нибудь в роще или над прудом. Вот только посоветовал бы ей – читать. Поддерживать тот огонь, что живет в ее душе. А все остальное... Ведь вы в течение четырех лет не научили ее рисовать лошадок?..
– Каюсь, Константин Львович, каюсь...
– Ну, извините, милейший, тороплюсь. Еще раз благодарю. Помолодел на двадцать лет. Вот как приобщишься к молодой силе – и самому не терпится вспыхнуть магнием.
Синцов церемонно поклонился, махнув мне шляпой, запахнулся в дождевик и затормошил сонного кучера:
– Ну, милейший, пошел, пошел!
Лошади закивали головами, бричка заскрипела всеми своими старческими ребрами, и только пыль золотистым облачком взвилась над дорогой.
От радости меня дрожь проняла. Ну, слава богу, не ошибся я, не обмануло меня чутье. Может, и удастся вывести яркого человека на широкий путь. Надо, чтобы у людей перед глазами был добрый пример. Читаешь, бывало, благополучные повести про Золушек, про пай-мальчика, который стал королем или богачом, а здесь вот без всякого обмана трудящийся человек становится знаменитым. Без счастливого случая, без доброго волшебника, без богатой тетушки, что, отдав богу душу, завещала состояние благодарному племяннику... "Роботящим умам, роботящим рукам перелоги орать, думать, сiять, не ждать!" Какое пророчество! Сила какая!..
С Евфросинией Петровной своей радостью не поделился. Знаю, каково ей: горько быть умным человеком без всякого таланта. Тогда – зависть, маскирующаяся под нигилизм и скепсис.
Ну что ж, будем ждать добрых вестей.
Дня через два после приезда Синцова получили мы с женой письмо от Нины Витольдовны.
Читали за столом. Жена ревниво следила за каждым словом. Теплая ее рука на моем плече готова была тут же сжаться, как только она услышала бы зашифрованную речь.
"Здравствуйте, моя дорогая подруга и вы, Иван Иванович! – Пока что все шло гладко, и женина рука была расслаблена. – Будь здорова и ты, доченька. Надеюсь, что ты не очень докучаешь своей второй маме Евфросинии Петровне... – Рука жены легонько сжалась – она могла истолковать эту фразу как двусмыслицу. – Спешу сообщить, что я уже закончила педагогические курсы.
Только полгода прошло, как попала я в непривычную среду, только-только успела подружиться с прекрасными людьми, набраться мудрости на лекциях, где и педагогика, и педология, и украинский, и русский, и немецкий языки, и история философии, и научный коммунизм, и текущая политика, и многое другое, и вот уже – прощайся со всеми и со всем, а главное, воюй за назначение.
Как вам известно, я совсем не придала значения предложению начальства работать в штате уездного наробраза. Я твердо заявила тогда, что намерена вернуться в Буки, где меня знают люди, перед которыми я в неоплатном долгу.
Начальство посоветовало тогда подумать, отпустили меня с некоторой предупредительностью, с милыми улыбками, и я, наивная, успокоилась. А оказывается, это был подвох, и эти "милые" люди преисполнены черной изменой. Сразу же после окончания курсов стало известно, что меня оставляют в уезде. Инспектором народных школ.
Заведующий уездного наробраза принял меня опять-таки с милой улыбкой.
А когда узнал, в чем дело, моментально помрачнел и забарабанил пальцами по столу, будто я стала для него очень неприятной.
"Мадам, – сказал мне этот бессовестный бюрократ (вы видите: я уже усвоила современную терминологию!), мадам, я не намерен дискутировать с вами в то время, когда еще не решена проблема безработицы!" Подумайте только, на что он намекает!.. Просто убил меня этот жестокий человек!.. "Вы не имеете права!" – вспыхнула я и, кажется, почувствовала на глазах слезы. "Товарищ Бубновская, – процедил он, – вы очень красивая женщина, но я уже вышел из того возраста, когда на меня могут подействовать женские чары. Кроме того, ваше назначение согласовано с уездным партийным комитетом..." – "Я – беспартийная", – прохныкала ваша покорная слуга. "А это не имеет значения!" – был холодный ответ. Я хотела крикнуть ему в лицо, что... что это грубое принуждение... крепостничество... но смогла только промямлить: "Я буду жаловаться!.." Бурбон откровенно засмеялся и сказал: "Мне нравится ваша настойчивость. Чувствую, что и в работе будете проявлять эту похвальную черту характера"...
В тот же день побежала я к секретарю уездного парткома, жаловаться, конечно.
И вот что он мне сказал:
"Товарищ Бубновская, а вы войдите в наше положение. В уезде всего двенадцать учителей с высшим и незаконченным высшим образованием. Подавляющее большинство из них, а это всего лишь единицы, работают в средней школе, в отделе просвещения. И случаются среди них и такие, что их просто невозможно использовать на руководящих должностях. Ну, вы понимаете... грешки... Деникин... Петлюра... А в воспитательной работе мы можем полагаться только на честных, лояльных людей... Прошу, учтите это".
Ну что я могла ему сказать? Что я, мол, "не стою на платформе", не лояльная? Нельзя было даже заплакать...
И все же я сделала последнюю попытку к спасению.
"Товарищ секретарь, у меня несовершеннолетняя дочка, я не смогу выезжать в командировки и оставлять ее без присмотра!"
"А это учтено. Вы будете инспектировать городские школы и ближайшие из сельских. У вас будет свой выезд. Каждый день будете возвращаться домой. Квартиру дадим. И представьте только: как хорошо будет, когда интеллигентный, гуманный человек появится в сельской школе, где работает зачастую полуинтеллигент, полуселянин, который иногда даже побриться забывает, – как будет подтягивать его такое обстоятельство – со вкусом одетая очаровательная женщина, высокая культура, интеллигентность и все такое прочее!.. Да я бы на месте этого учителя ждал бы вашего инспектирования как праздника!.."
Вот как добил меня и секретарь уездного парткома!..
Так что, друзья, простите мне мое невольное "отступничество", а ты, Катя, готовься к переезду. Видно, не судилось нам жить, как хотелось бы...
Милые мои друзья! Я навсегда сохраню самые теплые чувства к вам, к Виталику, которого успела полюбить, как родного сына. Мы не прервем живой связи, мой дом всегда будет вашим, а мое сердце было, есть и останется вашим навеки. Благословите меня".
Наш дом объяла тяжелая тоска.
Катя тоже замкнулась в себе, как будто была в чем-то виновата.
Мы еще раз убедились, что старость встретим в одиночестве.
Была Ядзя. От большой нежности тиранила ее Евфросиния Петровна, как дочку. Добрым тиранам всегда необходим предмет приложения их добродетели. Была Павлина. Ее уже считали невесткой. Она тоже вынуждена была терпеть сердечную щедрость будущей свекрови. И эта ушла. Была Нина Витольдовна искренняя подруга, которую можно было безнаказанно одаривать обязательными советами. И ее не стало. А спустя несколько дней уедет и Катя, на которую была переложена неистовая нежность Евфросинии Петровны.
И, поставив маленькую мученицу между коленей, допрашивают ее (тяжелое дыхание, глаза, казалось, тоже дышат, ломкий металл в голосе):
– Так ты не забудешь нас?
Чувствительные пальцы поглаживают худенькую спину ребенка, ощупывают каждое ребрышко, будто проверяют искренность (где же эта загадочная косточка измены?).
А мы с ребенком, дрожа от холода вынужденной присяги, лепечем:
– Я не забуду про вас...
И снова мы с Катей вздрагиваем от вопроса:
– И Виталика не забудешь, нет?
– Да, не забуду...
Нас сжимают в объятиях, таких признательных, таких горячих, что мы стонем в изнеможении, стараемся высвободиться. Нас зацеловывают чуть ли не до удушья. Нас неистово любят. Но надолго ли?
И скоро ли найдется новый "предмет"?
А я терял все. И то, что имел, и то, чего мне судьба не дала.
Что же остается мне?
Старческое одиночество. Одна мудрая женщина сказала: "Нет одиночества страшнее, чем одиночество вдвоем".
И еще...
...останется мне...
За сорок копеек извозчик привез Нину Витольдовну в Буки. За такую же плату он должен был довезти ее до города вместе с дочкой и вещами.
Старенький еврей-извозчик был неподвижным, молчаливым и согнутым, как лук. Костлявый его фаэтон напоминал ободранную в последнем смертельном бою умирающую старую животину.
Скромненькие пожитки были сложены в два кожаных чемодана и привязаны сзади коляски к рессорам, кое-что поглотил ящик в козлах, а все остальное навалилось на ноги пассажирок.
Плакали.
Целовались женщины. И снова плакали. Никак не могли наговориться. Дедок на козлах был терпелив, как дервиш. Лошади дремали, изредка ослабляя то одну, то другую заднюю ногу.
А я ждал.
Был еще и нервический смех (проблеск солнца между двумя дождевыми тучками), был щебет о каких-то пустяках, минутная грусть с закрытыми глазами (перед внутренним взором – будущее), последнее пожатие и поглаживание рук, и, наконец, очень серьезно, внимательно, понимающе, со строгой и доброй печалью взглянула Нина Витольдовна мне в глаза.
– И с вами тоже, Иван Иванович.
Когда я взял ее протянутую руку, Нина Витольдовна легонько привлекла меня к себе и поцеловала в губы. И бровью не повела в сторону Евфросинии Петровны.
– За все. – И, прикрыв глаза, повторила: – За все.
И теперь мне до конца жизни придется размышлять над смыслом этих двух слов. И я никогда не посмею допытываться у Нины Витольдовны об их значении.
И пускай моя жена тоже думает над этими словами. И уверен, что она дойдет до их смысла раньше меня.
И уехала моя золотая тоска в новые миры. На этом, пожалуй, мог бы закончиться и самый лучший роман...
Тупое безразличие овладело мной. Слышался во мне плач – но не мог выдавить ни слезинки. Слышались внутри какие-то печальные песни пересохло в горле, чтоб подтянуть стройному хору. Доносился гомон десятка голосов – не понимал, о чем они. Отвечал на вопросы жены – и не слышал собственных слов. Не знал, о чем меня спрашивают и что ответил. Я находился в ином мире – за стеклянной стеной, что отделила меня как бы навечно от сегодня.
Евфросиния Петровна, пожалуй, понимала мое состояние. Так как смотрела на меня с немым удивлением и страхом.
Так продолжалось дней несколько.
Потом наедине – стыдно признаться – плакал. Стало полегче, и я вроде обрадовался, что вошла в мою жизнь бесконечная печаль. Что теперь я не одинок – ходит она за мною тенью, дышит мне в затылок. И молчит о том, о чем и я не проронил ни слова.
А вот вчера получил новый номер уездной газеты "Молот и плуг". Все как обычно, где страстно, где скучновато, острая статья про какого-то председателя волостного исполкома, который связался с куркулями и продал им исправные телеги с агропункта по сорок пудов зерна за штуку, в то время когда на ярмарке за телегу дают сто двадцать пудов. А на третьей страничке – подвал: "Песнь души". Читаю. Да это же про нашу Яринку! И такие слова!.. У меня перехватило дыхание от радости. Было дано два клише – лучшие Яринкины композиции. Как восхищался старина Синцов!.. Я завидовал ему: он увидел в этой девушке больше, чем я...
Побежал с газетой к Курило. Там уже все знали – радостную весть первой принесла Павлина.
Яринка сидела на кровати худенькая и напряженная, с высоко поднятой головой. Благодарная. По-своему величественная. Строгая. Вопросительно взглянула мне в глаза: "Верить?" Я понял ее сомнения. Кивнул головой: "Верь только доброму!"
София была кроткой и необыкновенно доброй. Глаза ее увлажнились от счастья – ведь и она к этому причастна.
– Вы поглядите, как про нас описывают! – покачивала головой. А минуту спустя сморозила такое: – Может, как начнут перемерять землю, так подкинут нам с десятину на ее воспитание...
– Иль вам и этого мало? – кивнул я на газету.
София поморщилась.
– Оно, известно... малюет там... но кровь моя... ночи мои бессонные... руки мои натруженные... А за это оплата должна быть...
Вот оно что!..
Я очень пожалел, что не застал Степана. И очень был рад этому, потому что хорошо уже знал его характер...
Вечером зашла ко мне Павлина. Была, как всегда, очень хороша собой, но только грустная. Даже кудри ее, казалось, вылезали из-под косынки на лоб более упруго, тревожные.
– Иван Иванович, а скажите... что за это Яринке будет?
У меня все оборвалось внутри.
– Может, денег много дадут?
– А ты думаешь, что она с тобой поделится?..
А что же мне оставалось сказать?
Девушка поняла. Вздохнула.
– Если б деньги... то, может, поехала бы на курорты...
И заплакала.
– Отчего это так... Почему хорошие люди должны мучиться... за чужое зло?.. Ну, отчего?!
Я не успокаивал ее. Молча усадил на лавку, положил руки на плечи. Но что ей сказать... Что?.. Повытрясу деньги из жениных простынь, куда она их прячет сама от себя? Да и сколько вытрясешь?.. Проработали мы с Евфросинией Петровной всю жизнь, а состояние наше все то же – старая хата, хлев, а в нем божественная Манька со своей дочкой. Да еще сундук со старьем... Нет, чуда я не сотворю...
Походил по комнате. Перекладывал мысли, как стопку тетрадей, – эта плохая, эта так себе, эта хороша...
Постой!..
Все-таки доброе дело свершил старый театральный художник!
– Ничего не дадут! – продолжил я разговор с Павлиной. – Ни гроша! Разве уважение человеческое можно взвесить золотом? Что бы ты выбрала: полмешка червонцев и одиночество или человеческую бескорыстную любовь и хорошее общество?
– Ой, это вы правду... конечно...
– Вот бери эту газету, поезжай в уезд... К кому хочешь... к кому осмелишься... Добивайся... дерись... побеждай!
– Иван Иванович... – Девушка подбежала ко мне, схватила за руку и застыла, – видимо, колебалась, что с нею сделать. Потом крепко пожала ее, дергая книзу. – Иван Иванович... клянусь... не только в уезд... к самому всеукраинскому старосте... вот увидите... ну, честное комсомольское!..
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ, в которой автор и его положительные герои
окончательно перевоспитывают Софию Курилиху
После разговора с учителем Павлина загорелась ехать в уезд. Но ее хозяева начали сенокос, и девушке пришлось помогать им.
Степан отпросился на пятницу и субботу, в воскресенье – выходной, таким образом, надеялся за три дня управиться.
В тот год еще до начала сенокоса пошли дожди, и на низких местах стояла вода.
Степан, закатав штанины, хлюпал восковыми ногами по рыжей воде, потихоньку ругался, – на каждом шагу попадались кротовины.
София поддавала жару:
– Нету хазяина. Сенокос запущен.
Степан резко оборачивался, сжимал зубы.
– Лишишься и этого. Вот пойдем в коммуну.
София знала, с какой стороны ударить.
– Вольному – воля, шальному – поле... Туда и без хозяйства берут?.. Тогда – забирай свое ружжо да шашку и ступай с богом. А на меня не капает. Не пойду к вашему общему казану. Не буду укрываться одним рядном со вшивой Василиной.
Молчал. Тяжело дышал. Потом говорил:
– В суд подам. За половину всего.
Холодок пробегал по спине у Софии – знала: такой теперь порядок. Но за нее стоял неписаный закон села – никогда еще примак не отваживался поделить женино добро. Село этого не простит.
Усмехалась про себя, но тем не менее уводила его от этой мысли:
– Ну что ж, отхватишь часть поля, оторвешь половину хаты и хлева – и тяни себе к голодранцам. А нам... с дочкой... как-нибудь...
Вон куда она гнет.
Поговорить с Яринкой?.. Она, может, и примет его сторону. Но согласятся ли коммунары взять на свое попечение калеку, когда у них и своих хватает?..
Со злостью срезал мокрые кочки, так и бросалась кровь в лицо от напряжения. Но разве этим облегчишь душу?
Не мог Степан бросить падчерицу на произвол судьбы, на Софиину милость... Развалить хату над головой Яринки?..
И отомстить Софии не мог.
Из-за этого возненавидел все, что мог считать хотя бы наполовину своим.
Чужое!..
И эта женщина, и хата ее, и огород, и сенокос. Даже небо над ним чужое.
И работал рьяно – не от любви, а от ненависти, – только бы поскорее управиться. Затем ногу в стремя и – айда ловить вооруженное кулачье, Струковых и Шкарбаненковых последышей, Титаренкова выродка...
И уже не обращал внимания на то, что остаются огрехи и София сопит от такой небрежности. И уже не смущало, что жена кряхтит, взваливая себе на спину рядна с непросохшим сеном (переносили с Павлиной на суходол), – так, так, понатужься, сбрось с себя жирок!..
Метнулась от него гадюка, изловчился, схватил за хвост и, раскручивая ее в воздухе, поднял вверх. Змея извивалась, но достать до руки не могла. Натешившись испугом Софии, убил противное пресмыкающееся об окосье. Подморгнул побледневшей Павлине.
– Вот так мы с гадами!..
Внутреннее напряжение Степана разрядилось, и он с чувством легкой физической усталости работал уже спокойно, без злости.
Павлина чувствовала себя неловко. Ей казалось, будто семейная ссора в какой-то мере касалась и ее. Чтобы сгладить чувство этой мнимой причастности к супружеской распре, она начала увиваться вокруг Софии, старалась работать сноровистей хозяйки.
– Да отдохните, тетушка София. Я сама...
– Ой, что ты... К слову сказать – в чужом пиру похмелье, – с грубоватой благодарностью бурчала хозяйка. – Остановишься отдохнуть, так тот басурман... Ой и злой же!.. Все за коммунию свою...
– Дядька Степан справедливые... – уклонилась от спора девушка. Досадовала сама на себя, так как все откладывала очень важный разговор.
Когда сошлись поесть, сказала, не поднимая глаз:
– Дядь Степан, надо бы завтра как-то отвезти Яринку в Половцы.
– А чего? – насторожилась София. – Не видали ее там, что ли?
– Утверждать в комсомол. Это уже нас пятеро будет в Буках.
На какое-то мгновение София онемела.
– Так-то?! – взорвалась она. – За мое добро?! Мало ли у меня горя в хате?!
– Да, так, тетка! – тихо, но твердо ответила Павлина. Она вся напряглась: вот сейчас вскочу на ноги, побегу собирать вещички и...
– Молодец девка! – просто сказал Степан. – Завтра сам запрягу.
– Лучше б на кладбище повезла, чем туда!
– На кладбище я тебя выпровожу, – с ленцой пообещал Степан. Но в голосе его София почувствовала такую угрозу, что внутри у нее словно бы оборвалось что-то.
Вскочила и побежала домой.
Степан переглянулся с Павлиной и не торопясь направился за женой.
Когда София влетела в хату, ей казалось, что внутри у нее гудит осиный рой.
Приступила к дочке с кулаками, зашипела:
– Бога с-святого перес-стала боятьс-ся?!
– Чего вам? – слегка побледнела Яринка.
– В комсомол?! Мало тебе одного лиха?! Мало пересудов?! Мало худой славы?! Не поедешь!.. Перед образами клянусь!
– Вынесите, мама, образа, – с удивительным спокойствием сказала Яринка. И прибавила онемевшей от ужаса матери: – Если они не помогли мне, то и не навредят. Вынесите! – Лицо ее передернулось от боли.
– Не пое-е-едешь! – зарыдала София. – Прокляну!
– Поеду, мама. Так и знайте! А если... – Она на миг заколебалась. ...А если станете мешать – побью рогачами все образа в хате! Ага! Вот возьму и побью!.. А вы мне ничего не сделаете. Дядька Степан заступятся!.. Вот и поехала. И в комсомол записалась! А то с вами... да с вашими живоглотами... куркулями... я счастья не изведала... да и не изведаю...
София пятилась, пятилась да и села на лавку. Лишь шевелила губами, лишилась голоса.
Такой и застал ее Степан.
– Дядя, дайте матери воды. Они заболели.
– Вот я ей сейчас да-ам напиться!.. – мрачно протянул Степан. – Ну, так что? – обратился к жене. – Отговорила?.. Говорила, балакала, рассказывала, аж плакала... Кончилось твое время! – И почти с жалостью посмотрел на жену. – Не становись людям на дороге, не то затопчут. Не топчи правду, не то обожжешься! – Взял за руку, поднял на ноги и легонько, но настойчиво потянул из хаты.
– А в коммуну не пойду, хоть убей! – Это была ее уступка – мужу и дочери.
– Да тебя туда и не пустят, – тоже уступил Степан. – Ты и там снюхаешься с куркулями. Да еще и грехов не замолила за титаренковского душегуба.
Что творилось в душе Софии – не ведала, пожалуй, и она сама. То ли и вправду уступала в чем-то – Степан не знал. Она хитрее, чем можно предполагать. Так и понял: в надежде на большее вымогала меньшее:
– И еще – образов не троньте. В первой комнате.
– Ну-ну... – буркнул он. И это была не уступка, а понимание ее намерения торговаться. – Ну-ну!.. – теперь уже тверже сказал Степан, и она услышала в этом тихую-тихую угрозу.
И еще выторговывала:
– Должно, той Павлине тесно у нас... Да и люди болтают, мол, хозяин молодой, а она девка красивая... вот, как бы возле соломы и дрова не занялись бы... Так пускай бы...
– Ну-ну?!
На этот раз она прикусила язык.
К вечеру все небо затянуло тучами. После ужина Степан молча вышел из хаты. На дворе стояла глухая душная ночь. Не спеша, вдоль заборов, скользя по узенькой тропинке, направился к Василине.
В хату не заходил. Тихонько постучал в стекло ногтем. Как ласка, вынырнула женщина, долго приглядывалась. А узнав, тихо охнула и прильнула к его груди.
– Думала, никогда уж и не придешь. Ох...
Обеими руками ласкала его руку, потом положила себе под кофту.
– А я тебя несколько раз видала. Ехал на коне. С ружжом и саблей. Прямой такой. Как казак... Может, в хату войдешь? Мать спит.
– Отчего мне так хорошо? Как с родною сестрой.
Женщина молчала, вздыхала, осторожно освободила его руку.
– Ты вроде не тутошний... – произнесла печально. – Вроде из другого мира. Ох...
– Вот ты и дождалась... На той неделе коммуне нарежут землю.
– Страшно... Придут бандюги... а у меня аж трое...
– А наши карабины, наши сабли для чего?.. Вылавливаем... и выловим... Чтоб ты была спокойна.
– Ой, мой милый! – Она невольно снова прижалась к нему. – Вот такого бы мне... любимого... по сердцу! Ой!.. И так бы любила... чернобровый мой!..
Степану стало жечь глаза. Обнял, поглаживал худенькие плечи, целовал маленькое детское личико. Уста у нее были сухие и шершавые.
– А я как был, так и остался... да, видать, и останусь далеко от тебя...
Молчали и кручинились каждый о своем.
– Пенсию исправно платят?
– А как же. Каждый месяц хожу в Половцы на почту. Все до копеечки выплачивают... А мать так рады, каждый раз отдаю им по рублевке, прячут. "Это, говорят, мне на похороны. Приговори, говорят, человека, чтоб гроб сделал красивый, черный, с крестом на крышке, буду в нем спать, может, говорят, скорее у бога сподоблюсь..."