Текст книги "К ясным зорям (К ясным зорям - 2)"
Автор книги: Виктор Миняйло
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 17 страниц)
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ, в которой автор "углубляет" дружбу между
двумя действующими лицами
После поездки в город постепенно спадало напряжение в душе у Степана. Еще раз убедился – любит. Ничего уже не требовал от любви своей, ни на что не надеялся, и хотя не было радости от этого чувства, но уже и жить без него не мог. И даже нашел себе новую цель: буду жить, чтоб она жила. Не станет меня – загрызет ее болезнь лютая, захиреет душой – ну, что может дать ей София, кто защитит ее от укоров, а этого не миновать, кто защитит ее от беды, нависшей над нею?
Приключение со святой дурехой, про которое тарабарили пропахшие цвелью и ладаном бабуси, только развеселило Степана. Он даже подтрунивал над Софией: вот какого ты имела зятя, вот, мол, тебе хозяйский сын, и красивый, и известный, – какая ж у него теща и какая полюбовница!..
София маялась, дергалась, будто ее заедали вши, но была достаточно хитрой, чтобы возражать ему:
– А ей-богу, ты будто в воду смотрел!.. Живоглот, да и только!.. Испортил такого ребенка, паскудный, да еще позорит! Излови ты его да посади в холодную... пусть знает, гадство, как больную жену бросать... может, еще попросится...
Такая была искренность в ее словах, что даже слезы блестели на ресницах, и Степан оставил без внимания ее скрытую веру в то, что все будет по-прежнему:
– Ну, ты!.. – только и сказал.
Она сразу поняла его.
– ...попросится, попросится, да так с этим и пойдет себе!
Но когда узнал Степан про убитого казначея, не на шутку забеспокоился. Волк начал оскаливать клыки.
В волости забили тревогу. Наряды конной милиции обшарили все закоулки, заезжали в леса, наведывались в глухие хутора.
Хитрущие хуторяне, столыпинские любимцы, гася жгучее любопытство и злорадство, ломкими от елейной ненависти голосами божились:
– Вот вам крест святой, граждане, не варим мы поганого зелья. Да и зачем хлеб святой губить, ежли наша родная власть свою казенку может из всякой – гм! – мелясы* сделать. Ни даже куба, ни "змейки", хоть обыщитесь, не найдете, ни даже запарки...
_______________
* М е л я с а – отходы сахарного производства.
Брешут, гады. И бандюгу где-то перепрятывают, и самогон гонят. Сколько раз находили в зарослях тальника или ивняка старательно сложенные печи с самогонной "машинерией". Огонь горит, первак журчит, а хозяина не найдешь:
– Не знаем, чье это, может, какие комнезамы – сообща, коммуной... А у хозяина, у настоящего – хлопот по самую завязку: тут тебе и продналог властям вези, и гужповинность тяни, пока килу наживешь, и от комнезамов надругательства терпи, и все, значца, такое и прочее... Титаренко?.. Данилу?.. Ищите где-нибудь еще... иголку в сене... – И руки за спину, и, посапывая, направляется в хату...
Попробуй-ка доискаться хитрого подполья, переворошить все сено на чердаке, перекидать все сучья за поветью – нет ли там ямы, обшарь все канавы и бурьяны...
Искали. Но находили иное. Позеленевшие патроны среди разных железяк. Для чего? Откуда?..
– Да, знаете, хлопчик где-то нашел, разве за ними уследишь? Вот я тебе, чертов сын!..
Немецкие ножевые штыки...
– А это, гражданин, очень способная штука кабанчиков колоть...
Но попадались и винтовки, и обрезы. Сокрушенно разводили руками:
– Ну вы подумайте, что у меня за соседи, – если бы не нашли это, так ни за что не поверил бы, что такие стервы у меня под боком!..
Принимали ли за чистую монету эти объяснения в особом отделе неизвестно. Но торопили: ищите, у бандита должны быть связи.
Степан раздумывал: почему это кулаки перепрятывают этого душегуба? Ведь все банды разбиты и сами богатеи всячески стараются создать видимость, что они в согласии с новой властью... Для чего-то он им нужен... Может, просто для того, чтобы чувствовали люди – есть еще порох в куркульских пороховницах? Есть еще, дескать, люди, готовые стать на прю с самими всесильными большевиками!.. Сегодня, мол, один, а завтра...
Нет! Не будет ни одного! Не бывать страху, подкрадывающемуся по ночам к нашим окнам! Не бывать бандитским выстрелам по коммуне!..
Однако и одинокий волк опасен.
Степан понимал: не только он охотится за серым, но и тот – за ним. Ходит, голодный, лохматый и заросший, неотступно по его, Степановым, следам. Может, даже до самой хаты провожает, вероятно, что и к окнам подходит. Слушает, как люди спят... как тихонько всхлипывает во сне Яринка.
И в этом опасность!
Осталась ли хотя бы кроха тепла в Даниловой душе, Степан не знал. Скорее всего – было сожаление по утраченному, а отсюда и злоба: если не мне, так и никому!
И вот тогда Степан испугался. За соломенную крышу. За наружные ставни. За внешнюю дверную щеколду.
Мучился. Как все это предотвратить? Но так, чтобы София не догадалась, – начнет кричать: вот, пошел супротив хозяев, а нам теперь хоть в землю лезь! – чтобы не всполошить Яринкину тихую радость – в тех цветах, что размалевывала на стенах, в книжках, которые, шевеля губами, прочитывала до единого слова, как молитву.
В выходные дни, вместо накопившихся работ по хозяйству, строгал доски, прилаживал внутренние ставни. Вот так, будем закладывать изнутри, ох и развелось же воров!.. А сам думал: теперь не вбросит бомбу.
Тайком вытащил ломиком пробои из наружной двери. Заметила София, раскудахталась. Не успокаивал. Примерялись, мол, воры забраться в хату, но что-то помешало. Врежу внутренний замок. А сам думал: теперь не завяжет двери снаружи. В случае чего из хаты вырвутся.
Начал было уговаривать Софию, чтобы облить соломенную крышу глиняным раствором: видел, мол, как делают в других селах. Чтоб, если молния ударит... А думал: не подпалит тогда хату.
Но София воспротивилась – не дам, и все. Прогрызут мыши дырки в глине – дожди зальют. Где ж это видано, где ж это слыхано, чтобы не так было, как у людей? Гром только в грешную хату бьет, а у нас все праведные. Чем дитя несчастное виновато перед богом, чтоб ее – молнией?! Иль я сама безбожная, иль грехи за мною?!
Степан вынужден был согласиться, что жена его – едва ль не святая. Правда, остается еще он, но София замолит грехи и за него...
А вот открестишься ли ты от куркуленка?!
И чувствовал себя спокойно только в дождливые дни.
А когда ночевал в чужих селах, в реденькой, как дымка, дремоте чудилось ему зарево от пожара, трещало, пылало злоязыкое пламя, и Яринка, вся в белом, протягивала к нему руки, беззвучно шевелила губами – звала.
Ломал голову: кому довериться?
И как-то в субботу, оставшись в Буках, зашел в хату-читальню.
Долго сидел над газетами, перечитал все, до последнего объявления, и, дождавшись, когда вышел последний посетитель, подошел к Павлине.
– Слышь, дивчина, дело у меня к тебе.
Павлина забеспокоилась, пооткрывала все двери.
– Закрой.
Она пожала плечами и подчинилась.
– Вот что. Дочка у меня, как знаешь, больная... целый день одна как перст... Скучно ей без людей, а у матери хозяйство... да и не такая у меня жинка, чтоб от ее слова у кого-нибудь потеплело на сердце. А Яринка такое дитя... нежное и чуткое, ласковое слово ей раны залечит. И любит она тебя, пример с тебя берет. Так, может, перешла бы жить к нам?.. А если боишься, что через это напад какой, то я тебе у начальника наган достану, как ты есть комсомолка... И станете вы жить душа в душу, как дети матери одной. И Яринка будет все перенимать от тебя, и душа у нее отогреется... Да на тебя только посмотреть: красивая, здоровая – и то радость...
Говорил, а сам думал: "Как все же плохо, что не все ты знаешь, дивчина... что затаил я от тебя самое главное... Но это ничего, она геройская... одно то, что в комсомол вступила, когда вокруг еще лютовали бандюги... и не побоялась от родни отойти... ничего... ничего... может, она и сама понимает..."
Павлина улыбнулась, вспомнив крутой нрав Евфросинии Петровны, внезапное охлаждение учительницы к ней, подумала и о том, что ей самой по душе этот странный человек в милицейской одежде, погрустила о быстроногой девчушке, с которой подружилась у учительницы, и потом спокойно и просто сказала:
– Ну, так что ж... ради Яринки – отчего ж... Только вот... как на это ваша жинка?..
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ, в которой Иван Иванович восхищен мечтой
Сидора Коряка
Рано-ранешенько, как рассказывают, из половецкого колхоза приехал к нам механик, он же и кузнец. В тот же самый день я и познакомился с ним. Вот как представляю я себе его приезд: небольшой сухощавый человек в потертой кожанке, с худущим смуглым лицом, исчерченным глубокими морщинами, как шрамами от сабельных ран, с черным кожаным кружочком на одном глазу, сидит рядом с возчиком, устало взявшись руками за колено, а за ним в соломе и деревянных сундучках – пудов десять разных железок.
Единственный черный, как у цыгана, пронизывающий глаз механика живо осматривает наши Буки. Молодицы, встретив подводу с таким колдуном, наверняка тайком крестятся.
Возницей у кузнеца был глухой Федор Балацко, – если к нему обращаются с чем, на каждое слово, как обычно, вытаращив лупастые глаза, кричит:
– Чего? А?
И вскорости все село узнало, что тот привез комиссара.
Что был он таки комиссаром, можно было судить и по такому. Когда человек с кружочком на глазу слез с подводы напиться из Харченковского колодца и хозяйские собачищи, у которых шкура от жира вся была в складках, кинулись на него, даже повытягивались от усердия, человек этот, вместо того чтобы вопить "караул", вытащил наган и начал совать ствол в собачьи пасти. А когда собачье неистовство дошло до крайних границ, – это вышел на гвалт хозяин и, засунув пятерню под картуз, раздумывал, как поступить, человечище успел поддать одному псу ногой по челюсти, другого треснуть по голове наганом. И вот так крикнул:
– А н-ну, з-забери! Перестреляю!..
И Харченко сразу уразумел, что следует вмешаться. Бросился к одному церберу, к другому, схватил за ошейники и, боязливо озираясь на наган, потащил свою "скотину" во двор.
– Низзя, низзя! – утихомиривал собак. И, задыхаясь от натуги, кричал одноглазому: – Не бойтесь, не тронут! Они еще маленькие цуценята!
– Я т-тебе покажу цуценят, мироед паршивый!..
Человек в кожанке спрятал револьвер, вытащил шестом ведро воды, не спеша напился и погрозил выглянувшему из-за угла владельцу волкодавов здоровенным черным кулаком:
– Я т-тебе! Ты у меня!..
Лихо впрыгнул на подводу, Балацко снова уставился на него – чего? а? – и лошади тронулись.
Остановилась подвода у крыльца сельсовета.
Оба председателя – Ригор Власович и Сашко Безуглый – сразу вышли во двор, и человек, широко размахнувшись рукой, будто косил, поздоровался с ними.
– Коряк Сидор. Рабочий. В помощь вашей коммуне. Что там у вас чинить? Все можем. Деникина, Петлюру разбивали, то тяжелее было – эх и люблю я воинскую справу! – а какая-то там, звиняюсь, сеялка или триер – так сущий пустяк для красного казака!.. Пулемет вот этими вот исправлял! Замок для орудии! Эх, люблю военное дело! Чтоб всюду сражаться за нашу советскую власть!
– Ох, да тут у нас!.. – покачал головой Ригор Власович. – У нас еще и два трактора паровых без движения! И плуги саковские двухкорпусные! И лобогрейки. Да только от них одно название осталось... а сущность всю живоглоты растаскали.
Кузнец прищелкнул языком. Но, видимо, был оптимистом, рубанул воздух ладонью.
– Соберем! Все до винтика! – И засмеялся какой-то своей мысли. – Все, говорю, соберем!.. Об заклад?..
– Может, пугануть куркуляк! – осторожно спросил Ригор Власович. – В смысле нечищеной сажи в трубах или немазаных потолков в хлевах?..
– Куда там! От страху мужик забудет, куда и запрятал все натасканное. А мы вот позовем молодежь малую да скажем ей такое мечтательное слово! Вот посмотрите!.. Э-э-э! Я уж сумею!.. – И тут же поманил рукой ребятишек, окруживших подводу: – А ну-ка, подите сюда, юноши!..
Из ребячьей стайки послышалось обычное в таких случаях "г-ги!" – но с опаской и взрослой солидностью, заложив руки в карманы, они приблизились.
– Слушайте меня, молодежь! Там видели, что я привез?
– Ги-и!.. Железяки. Нужны они больно!..
– Вы говорите – железяки, а я говорю – совсем не то! Потому как я мастер и буду делать автомобиль, чтобы мог ехать до самого Киева и по всей земле!.. Ту-ту! – и поехал! И вас всех могу взять.
– Ги!.. Не возьмете! Обдурите!
– Я – да обдурить?! Да меня сам Буденный знает! Котовский!.. Красного казака Сидора Коряка! Эх, и любил же я военное дело!..
– А побожитесь!
– Ну, юноши, красному бойцу божиться грех!.. Вот так: сказал отрубил! Только тех возьму на автомобиль, кто перво-наперво принесет мне железные части и поможет для коммуны машины исправить! А тогда – всех юнош посажу в автомобиль и поедем сами в Киев, но не к святым угодникам, а к рабочему люду. А потом – куда кто пожелает. И нехай тогда ваши батьки на коленки становятся: не берите, мол, моего юноша до Киева, а я все одно возьму, потому что люблю молодежь, если она хочет идти к лучшему будущему. Потому что и сам страх как обожаю куда-то ехать – далеко-далеко – и видеть, как разный рабочий люд живет, потому что и самому мне хочется вновь увидать те места, где сражался за нашу советскую власть!..
– Поедем, дядь, поедем!
– Ну, вот и ладно, скажите всем сельским юношам, пускай несут железо – и будем с вами ковать новую жизнь!
– Ну и ну! – повертел головой Сашко-комнезам и даже руки потер.
– А ты как думал? – сверкнул на него цыганским глазом кузнец. – Надо, чтоб во всем мечта была, – без нее всякая работа как тело без души. Рубанешь, бывало, пана шляхтица от плеча до икотки, а сам думаешь: не смертоубийство это, а еще один шаг к коммуне ближе! Мечта, говорю тебе!..
В развалинах кузни, в бывшем имении Бубновского, поселился веселый дух Сидора Коряка.
Какая-то неистовость была в его работе. Чем питался поначалу – никто и не знал. Кто обжигал для него уголь, для меня тоже остается тайной.
Но помогали ему все. А больше всего подростки. Страшная его внешность – домовой, да и только! – не пугала юных, так сказать, кузнецов счастья. Снесли в кузню все, что звалось железом, даже пудовые замки и гаечные ключи от возов. И чтобы не обидеть "молодежь", кузнец принимал все да еще и похваливал:
– Ты, юнош, толковый, разумного отца сын! Для коммуны ты очень способный.
– А когда ж ахтанобиль?
– Вот как только управимся с инвентарем для коммуны. Скоро, скоро, потерпи!
Сначала ремонтировали сеялки, чтобы успеть к озимому севу. Старших подростков Коряк поставил к меху и молоту, меньшие, перемазавшись, как черти в аду, нарезали болты снайдезой. Радостной музыкой звенело и скрипело железо в стальных зубах плашек.
– Олеонафта подливай! – покрикивал кузнец. – Сухая ложка рот дерет даже железу. Каждый раз проверяй, находит ли гайка! Прожируй болты!
Уже в течение первого дня пареньки неплохо усвоили все тонкости кузнечного и слесарного дела.
– Дядечка, а где драчевый напильник? Головку болта запилить.
– Ищите сами. Вы тут хозяева. Эх и люблю ж, когда все сообща!
От белого жара горна нельзя было отвести глаз. Мех вздыхал тяжело и скрипуче, как больной человек. Коряк, опаленный огнем, в прожженном кожаном фартуке, нагребал кочережкой угли на железо, весь напряженный и праздничный, – вот сейчас выхватит клещами кус искристого железа, горячего и слепящего, как солнце, положит на наковальню, и начнется веселая перебранка: тоненьким звонким голоском жинка будет наставлять своего неповоротливого и тупого мужа – день-день! – тот же будет бухать в ответ на это – глуха ночь! – и только будет слышаться: день-ночь, день-ночь, пока все не остынет. Вновь и вновь будет заниматься заря в горне и ложиться на наковальню кусок ослепительного солнца и будет скакать осою звонкоголосая жиночка – день-день! – и угрожающе и глухо бухать дурной мужик – глуха ночь!
Я ходил в кузницу, как на праздник. Часами простаивал, опершись плечами на столбик, оглушенный и счастливый. Радовала меня суета измазанных детей Вулкана, искры окалины, как падающие звезды, сыпались мне к ногам. Потом вместе с подростками начал одной рукой помогать кузнецу где подгоним доску к ящику сеялки, где болт затянем, где смажем олеонафтом шестерни. От постоянных сквозняков схватил среди лета насморк. А каково кузнецу с ребятишками?
И пошел я по селу, собрал молодиц – будущих коммунарок – на толоку. Тесал новые и менял старые заметы для стен. Молодицы лепили и укладывали глиняные валки. За день починили все стены в кузнице. Кузнец, хотя и привычен был к сквознякам, похвалил нас:
– Ну, спасибо вам от коммуны! Эх и люблю казацкое товарищество! То ль ворога рубать, то ль шанцы копать, то ль штаны латать – все сообща!.. Ну и умный же тот, кто коммуну выдумал!
За неделю починили три сеялки.
Над лобогрейкой Коряку пришлось помучиться. Недоставало многих зубцов – отковывал и обпиливал сам. Не было хорошей стали на ножи. Ездил в милицию, набрал там много конфискованных немецких штыков, расплющил их, нарубил треугольников, а наиболее способные его помощники обтачивали их напильниками. А затем завзятый механик приклепывал готовые ножи к полотну.
Разбитые шестерни Коряк просверливал и соединял металлическими стяжками.
Молотилку из хозяйственного двора Бубновского нашли где-то лишь в третьем селе. Прижилась она у богатого мужика и не хотела признаваться, пока Безуглый не поехал в волостной исполком и тот не прислал наряд милиции. И плакала молотилка, и божилась, что она не она, и кивала на революцию: все, мол, наше, но старший милиционер нашел на ней и тавро какие-то номера, записанные и в инвентарной книге Бубновских, а она ссылалась на то, что старый пан продал ее, а документов на это не имела, и снова плакала, и мужик плакал, и жинка его плакала, и круторогие хозяйские волы, что вывозили ее со двора, в коммуну, тоже плакали.
И хотя напоследок мужик сокрушенно качал головой – мы не за такую, граждане, революцию! – но милиционеры думали совсем иначе. Старший так и сказал:
– Революцию, дядюшка, делали для бедных, а не для вас!
И вот таким образом, изменив надеждам куркулей о всеобщей справедливости революции, молотилка вступила в коммуну.
Надо сказать, что была она в добрых приймах, и Коряку не пришлось к ней и рук прикладывать. Обтерли, смазали – и хоть сейчас запускай керат и бросай ей в барабан снопы.
Предусмотрительный Ригор Власович составил из коммунаров очередь, и каждую ночь сторожа, вооруженные его винтовкой, дежурили во дворе.
Два коммунарских плотника перебирали ворота каменного амбара, скоро должны были привезти со станции отборную посевную пшеницу.
Это был первый кредит натурой новорожденной артели.
– Ты гляди, – удивлялись богатые мужики, – какое до них унимание!..
– Ничего, бог даст – уродит сам-один.
– Га-га-га! Будут знать, какова дармовая комиссарская пшеница!
– Голодранцы! Не сеяли, не жали, на печи лежали, а туда же – в хазяины! Кто ж это на них работать будет, на лентяев?!
– А хазяив, которые справные, к ним на барщину погонят. Труд повинность!
– Да, да! Ничего из этого не выйдет! Вот дядька Тадей Балан говорят, что в газетах вычитали: Польша да Англия зуб на коммуну имеют. Как заведете, говорят, сию ипидемию, то пойдем на вас с пулимьетами!.. И батюшку спрашивали – нигде, говорят, в писании про коммуну не написано.
– А мы свое писание напишем, чтоб по-нашему!
– Пишите, пишите! Напишут вам на штанах!..
– Пробовали было Деникин да Врангель – сами без штанов поубегали!..
Значит, коммуна становится реальностью, если ее ругать начинают... Ну-ну!..
А Сидор Коряк, механик коммуны, не обращал внимания на пересуды и со своими юными путешественниками изо дня в день звенел в кузне закопченный, страшный с виду и горячий сердцем.
– Поспешайте, юноши! Нам еще надо всю землю объехать!
Говорю ему как-то:
– И зачем вы, Сидор Ларионович, детей обманываете? Пожалуй, это самое большое преступление – врать ребенку!
– Гм! – приложил Коряк пальцы ко лбу. – Это вы меня, Иван Иванович, сразили наповал. Оно действительно, нельзя юношев дурить. Но ведь мечта! Разве она не больше того, что мы делаем? Вот я не могу летать, так как не птица. А хочется! Во сне летаю. Выходит, и сам себя обдуриваю... Не могу всю землю объехать. А хочется. В мыслях где только не бываю. Потому мечта!.. А вы хотите отнять ее у меня. И у этих юношев. Чтоб они жили как кроты слепые. А разве до всеобщей коммуны мы с вами доживем? Но они, а может – дети их, доживут. Потому – мечта! Такая прекрасная, что для нее и работать надо, и голову сложить не жаль! Ну, а теперь про этих юношев. Не обманываю я их. Пойду к самому председателю уездного исполкома, скажу: "Дай ты мне, товарищ Аристов, своего бенца только на один день – ради коммуны, ради мечты!.." И покатаю я своих боевых юношев хотя бы до Половцев и обратно, всех – до единого, а сколько радости будет!.. Ведь для них мир кончается где-то за горой, по пути в волость. А тут тебе вдруг – и поля, и леса, и горы, и долины. Вся земля, красивая как мечта!..
В тот день пригласил я Сидора Ларионовича к себе на обед. Он не отказывался, только растерянно глянул на свои руки.
Фыркая, как конь, долго умывался под умывальником, тер руки песком и все никак не решался вытереться свежим полотенцем, что вынесла Евфросиния Петровна.
– Мне, мадам, какую-нибудь тряпочку бы, – возвеличил он мою жену. Но поскольку его заставили воспользоваться полотенцем, то осторожно ткнул им несколько раз в лицо, так же наполовину осушил руки и недовольно крякнул: – Забыл уже, как среди людей... а жинку мою деникинцы застрелили... вот так и остался бобыль бобылем... Так что извиняйте за мой "фрак"...
Снисходительная улыбка Евфросинии Петровны не успокоила его. Сидел съежившись и все приглаживал свою жесткую чуприну.
Белая скатерть страшила его.
Евфросиния Петровна расщедрилась на полбутылки казенки.
– После контузии я вроде не пью, но ради такого случаю...
Первая же чарочка ударила ему в голову. Лицо потемнело еще больше, единственный глаз горел черным огнем.
Борщ Евфросиния Петровна варит такой вкусный, что я удивлялся выдержке кузнеца: ел медленно, обороняя ложку куском хлеба.
– Ну, мадам!.. – Таким образом он высказывал свое восхищение кулинарными способностями хозяйки. – Эх, мадам!..
Откуда он набрался такой учтивости, я не знал.
Вареники утопали в сметане, и Сидор Ларионович принялся поспешно их спасать.
– Эх, мадам! – Это было уже вместо послеобеденной молитвы.
А потом Коряк разговорился.
– Вот так бы накормить всех рабочих людей на всей-всей земле... Может, аж тогда я был бы счастливый!..
– "Не хлебом единым...", Сидор Ларионович!.. – возразил я.
– Нет, Иван Иванович! Пока на всей земле великое множество голодных ртов, прежде всего коммуна должна накормить людей. Ведь тот, кто голодный, тот и унижен. А нам нужно, чтоб люд был счастливый и гордый, чтоб не гнулся и никого не боялся, чтоб не подставлял другую щеку, а как потребуется – так саблей, саблей! А тогда уже пускай употребляет и духовную пищу – от нее вреда не будет... А вас, мадам, можно смело назначить поварихой на всю мировую коммуну!
"Мадам" расцвела, она, вероятно, издавна только и мечтала стать поварихой.
Потом Коряк рассказывал про бои на белопольском фронте. Он так горячо переживал прошлое, что на нас с женой даже ветром повеяло от тех яростных атак. А когда пошла речь о нашей неудаче подо Львовом, схватился за голову ветеран и зарыдал.
– Не подумайте, мадам, что я пьяный... А очень мне жаль, что трудящийся люд в Польше остался в панской неволе! Но воевал я честно, говорю вам! Эх и люблю ж я военное дело, когда надо оборонять трудящийся люд! Когда-то и я боролся с буржуями за восьмичасовой, а сейчас вот и по четырнадцати роблю для коммуны, потому – мечта! И в партию записался еще в восемнадцатом, чтоб та мечта скорей расцвела!.. Ну, прощевайте покамест. Спасибо за гостеприимство и за обед, дюже вы правильные люди, что не чураетесь нашего общего дела и – так мне сердце подсказывает – уважаете коммуну... А у меня работы!.. И бороны еще беззубые, и культиваторы безногие, и паровые тракторы – без души. Да только все сделаем! Потому мечта!..
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ, где автор рассказывает, как один дедок
способствовал Яринкиному обращению
После разговора со Степаном Курило дня два не решалась Павлина сказать Евфросинии Петровне о своем переселении. Не хотелось ей расставаться и с Катей.
Но все же выбрала удобную минуту и обратилась к Ивану Ивановичу:
– Приходил ко мне ваш сосед. Милиционер.
Учитель внимательно посмотрел на девушку и, догадавшись, что разговор будет не из приятных, промолчал.
– У него падчерица больная. Знаете?..
– Как не знать... Я думаю, что про нее вскоре будут знать многие люди.
– Так я к ним перехожу.
– Вот как...
Наступило молчание.
– Вы не думайте...
Иван Иванович усмехнулся – сожаление, обида, прощение.
– Нас уже вторично покидают... Настанет, видимо, время, когда и Виталик оставит родное гнездо. Старые всегда остаются в одиночестве.
– Ой, Иван Иванович... Привыкла я к вам. Но только есть люди, которым еще тяжелее.
– Понимаю. Вот только Евфросиния Петровна... Ох и достанется мне!..
– Да, наверно, и мне... – засмеялась Павлина.
Однако Евфросиния Петровна не набросилась с упреками ни на мужа своего, ни на Павлину.
– Может, так оно и лучше.
С тех пор как рухнули ее матримониальные намерения в отношении девушки, Евфросиния Петровна постепенно утратила жгучий интерес к Павлине. И все же, когда та собрала свои пожитки и начала прощаться, учительница смекнула: а вдруг скажут – выгнала дивчину, нрав свой показала? А все должны знать: страстная защитница женщин, председатель женсовета не только образец справедливости, но и добрая, уж такая добрая женщина!..
И Евфросиния Петровна, обняв Павлину, вполне искренне расплакалась у нее на плече: "Погоди, детка, я еще не все сказала... еще несколько слов... сядь, посиди минутку..." – а сама ринулась к сундуку, долго рылась в нем, придерживая крышку головой, достала оранжевый в цветах платок и накинула его Павлине на плечи.
– Ты только посмотри, Ваня, как она хороша! – И это должно было означать, что такой красивой девушка стала лишь благодаря подаренному платку.
Павлину заставили хорошенько укутаться, повертеться перед зеркалом, а женщины в стороне тоже склоняли голову от плеча к плечу и тоже поглядывали в зеркало, а там отражались улыбка щедрости и сжатые от гордости губы.
– Носи, деточка, на счастье и хотя б иногда вспоминай вредную Фросину Петровну!
И опять объятия, и опять слезы – на этот раз от умиления своей добротой.
В тот день Павлину обнимали трижды. Евфросиния Петровна, как известно, положила начало.
София Курилиха хлопала своими прекрасными серыми глазами: ой, говорил мне муж, такая уж красивая, как писаная, такая добрая, и прими ты ее, как дочку родную!.. А я во всем слушаю его, это же муж!.. А то, что вы в том комсомоле, так что ж... разве там безбожники какие?.. Неверующие, говорите?.. Гм!.. Ну, это уже как кто...
А Яринка так едва не задушила девушку в своих объятиях.
– Ой, Павлинка, какая ж ты, какая!.. Я думала – не придешь... Плакать хотела... А ты!.. Вот так бы откусывала от тебя, как от конфетки!.. Вот так бы ела тебя с паляницей, как мед! Вот так бы вслушивалась в тебя, как в сказку!.. Вот так бы разрисовывала тебя, как цветок!.. И что ты такая красивая? И почему я не такая?.. Ты будешь теперь носить мне книжки каждый день? Ведь так? И спать будем вместе? Я не брыкаюсь, ей-богу!.. А чтоб храпеть – ни за что! Я тебе сказки буду рассказывать, пока не заснешь. Я знаю хорошие-прехорошие!.. А то и стихи на память. "Рассветает, край неба пылает..." Ой, как хорошо!.. А то еще хату-читальню тебе разрисую... Любишь меня?.. А я тебя так люблю, так уже, так!.. Только не напоминай мне, что я калека. Если с тобой, то мне и ног не надо. Словно бы как лета-аю-у-у-у с тобою-у-у вме-е-есте!..
И Павлина тоже заплакала.
И в душе для себя решила обить все пороги, чтобы люди позаботились об этой женщине-ребенке. Может, и произойдет чудо. И сказала:
– Я тоже буду заступаться за тебя. И перед людьми, и перед судьбой.
И больше ничего не сказала, потому что не была разговорчивой.
И поверяли девушки друг другу свои тайны. И плакались друг другу о своих печалях. И выискивали друг в друге что-то родственное, сестринское, чтоб не разлучаться на веки вечные. И забывали про то, что каждая из них может полюбить – и никакая сила тогда не удержит их вместе...
И когда наступило полное доверие, Павлина сказала:
– Хочу, чтоб были мы с тобою – как одна душа. Записывайся в комсомол.
Замкнулась Яринка.
Все думала, взвешивала.
Как-то еще мать посмотрит на это. Ведь, вступив в комсомол, станет Яринка не только против Данилы, но и против его родителей, родичей, всех баланов, прищеп, харченко, близнецов. Поступит наперекор и матери своей, которая так стремилась породниться с богатеями.
Восстанет против самого бога.
А разве не восстала она против всех их, когда накинула петлю на шею и саму смерть поставила между ними и собой? И разве не разбила она надежд матери, не преступила божьей заповеди? О терпении до самой смерти... Не терпела. Кричала всему свету – болью своей, чистыми розами, что малевала на стенах, ненавистью своей: вот, топчите сапогами мои цветы – не будет вам спасения ни на этом, ни на том свете! Восстала и тем, что ушла от них к отчиму и Павлине, к тем, кто знает иную правду.
И когда взвесила все это, осуждения материнского уже не боялась. Потому что не верила ни одному ее слову. И мать, родная мать перестала быть для нее примером. Даже порядочной. Ведь для матери мало народить дитя, она должна быть еще и святой.
Яринка заранее знала, что ответит на ее вопрос отчим, и про Степана она не думала.
Оставался еще обыкновенный человеческий страх. Подстережет где-нибудь Данила, истопчет сапогами. Пугали кулацкие слухи про аэропланы и виселицы. Но она уже умирала дважды – от Даниловых тумаков и в петле. Пугали еще и образа – тонконосые деды с голубыми неистовыми глазами и смуглые тонкогубые и безгрудые женщины, долгие годы умиравшие у нее на глазах то ли с голоду, то ли от чахотки.
Но отчим не боялся их. Не боялась и Павлина.
Яринка чувствовала себя слабой. Но знала: отчим жизни не пожалеет, чтобы защитить ее. И Павлина – с нею.
Но оставалось еще одно сомнение. Нужна ли такая калека самим комсомольцам? Что она, немощная, может сделать, чтобы стать полноценной в их среде?..
Так пока что ничего и не решила.
Павлина никак не решалась напомнить об их беседе.
А Яринка молчала – чувствуя себя виноватой перед ней.
Подруга, вероятно, понимала ее состояние. И тоже наедине мучилась чем она поможет Яринке, чтобы та ощутила себя сильной телом и душой?..
На облупленной скрипучей бричке в Буки приехал старичок в низенькой соломенной шляпе и в брезентовом пыльнике.