Текст книги "Горы дышат огнем"
Автор книги: Веселин Андреев
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 35 страниц)
Очень неприятно! Что сделать, чтобы избежать беды?
Все мы были встревожены, особенно: же, конечно, Стефчо. Он отвечал за нас и перед штабом, и перед своей совестью. Вид у него теперь был довольно грозный.
Да и эти лопянчане, хоть бы как-нибудь они дали нам возможность понять, чего от них можно ждать. Так нет, уселись, успокоились. Стефчо с ними и так и сяк – и советует, и угрожает... Один из лопянчан – бай Нено, с маленьким, хитроватым лицом, покрытым белыми пятнами, – говорил быстро, глотая половину слов. И все время настороженно блестели его глаза... Бай Васил, молчаливый, сухой и смуглый, снял сафьяновую фуражку и все вытирал пот, выступавший у него на лбу.
Человеку надо верить! Верить, но если это будет стоить жизни двадцати партизанам, двадцати твоим товарищам?
А лопянчане не спешили давать какие-либо обещания, хотя и говорили: будем молчать... наверное, поможем... ведь мы в ваших руках...
Мы их отпустили. Потом Стефчо навел справки у лопянских коммунистов и ему стало легче: то были честные люди. А подтвердили они это сами: пригнали несколько овец, помогли нам приготовить саздарму[94], стали ятаками.
Позже их проверяла и полиция. Слава богу, перед нею они не были искренни...
Как же не верить человеку!
Уложив стропила, мы заткнули щели камнями, набросали листьев, земли, хорошенько утоптали, и потом еще слой и еще. Теперь сверху крыша ничем не отличалась от горного склона – попробуй догадайся, что здесь землянка!
Мы даже деревья посадили и положили гнилую колоду, смешно искривленную. Стефчо не был бы Стефчо, если бы не съязвил в наш адрес, мой и Колки:
– Ведь вы поэты, мечтатели, это дерево специально для вас: будете при лунном свете, раскрыв рот, сидеть возле него и сочинять...
Землянка была просторной и светлой, мы ее сразу же назвали бальным залом. (Потом полиция измерила ее: шесть метров в ширину, это правильно, но вот откуда они взяли тридцать метров в длину, не знаю. Длина землянки не превышала двенадцати метров.) Свет поступал через две двери и продолговатое окно – настоящую амбразуру. Чтобы дотянуться до потолка, надо было высоко поднять руку. Постели из папоротника были устроены выше уровня пола. Наш дом был светлым и чистым, и это предрасполагало каждого к чистоте – пожалуй, и душевной тоже.
Когда мы принялись обставлять землянку, вспыхнула война. Кто-то назвал ее «пунической», а Караджа, пожав плечами, заметил: цеховая междоусобица. Стефчо взялся было делать полки, но Брайко вырвал у него тесло.
– Оставь, Брайко! Это тонкая работа, не для тележного мастера, – сказал Стефчо.
– Бабушка твоя тележный мастер! Ты еще увидишь...
– Иди займись порогом. Ты и понятия не имеешь о венской мебели.
– Ве-енской... – протянул Брайко. – Я тебе сделаю лопянскую!
Стефчо когда-то работал в большой фирме «Тонет», а Брайко – в неизвестной мастерской. Междоусобица, однако, закончилась слиянием двух «фирм», и мебель стала венско-лопянской.
Стол – подставка для квашни, над ним полки, на которых блестели наши кружки, коробки для соли, перца, а точно посередине – книжные полки.
Больше всего разговоров вокруг квашни. Мустафа и Стефчо начали ее делать под общие насмешки. «Мастера! Если вы сделаете квашню, я вам за уши приведу Дочо Христова», – пообещал бай Горан. Все думали, что Мустафе и Стефчо придется отказаться от своего замысла – буковое дерево было твердым как железо, но настойчивость людей взяла верх. А когда квашня была почти готова, скептики начали просить, чтобы и им разрешили обтесывать ее. Стефчо и Мустафа, однако, смотрели на них свысока. Бай Горан, посрамленный, по приобретенной в тюрьме привычке сел, поджав под себя ноги, и, раскачиваясь, заговорил совсем в ином тоне: «Да я бы привел Дочо Христова, только зачем вам это дерьмо!»
Оставалась только библиотека. Мы выставили все книги, какие у нас имелись, но их оказалось мало. «Книг, – сказал мне Стефчо. – И умных!» – «Откуда я их возьму, разве в селах есть книжные магазины?» – «Не знаю, спроси у наших людей. Если хочешь, попроси у Гешева, у него полно марксистской литературы». Я был в этом уверен, однако считал не совсем удобным появляться в гешевском книгохранилище. Целесообразнее было, несмотря на риск, попытаться использовать свою библиотеку, которую по моей просьбе спрятали моя сестра Марийка и брат Иван... Вскоре под тяжелыми рюкзаками согнутся наши спины, моя и Колкина. С какой любовью составим мы опись этих книг и пронумеруем их, даже время выдачи определим, как и положено в каждой порядочной библиотеке.
Стефчо кое-что угадал, когда говорил о Гешеве, на самом деле, однако, все оказалось наоборот: вместо того чтобы нам взять книги у него, он позже взял наши. Будучи оптимистами, сегодня мы обнаруживаем, что этот вандальский акт оказался весьма полезным: составив список изъятых книг, полиция точно зафиксировала, как велика была наша любовь к знаниям...
Прежде всего книги-руководства, в том числе по военному делу: «Учебник солдата», «Строевая подготовка», «Разомкнутый строй»; и политические: «История Всесоюзной коммунистической партии (большевиков)», «Избранные произведения Ленина», «Парижская коммуна», «В Стране Советов»; и медицинские: например, «Диагностическо-терапевтический словарь». Затем книги-оружие: «Записки о болгарских восстаниях», «Гайдуки в Болгарии», «Разгром»; много книг научных; «Возникновение жизни», «Война и религия», «Происхождение человека», «Природа и общество», «Материализм и другие философские учения», «Метафизика и диалектика», «От Гераклита до Дарвина», «Роль личности в истории», даже «Теория литературы»; очерки из жизни замечательных людей: Благоева, Вольтера, Гарибальди, Лермонтова, Степана Разина, Ганди. Конечно, и романы, рассказы: несколько томов сочинений Максима Горького, «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок», «Царь Голод», «Мальчик Мотл», «День второй», «Тартарен из Тараскона», «Два мира», «Мир»; немного поэзии, в том числе томик стихов Смирненского. Больше всего поэзии было в каждом из нас.
Как можно не бороться с фашизмом, если он отнял у меня столько книг! Хуже, конечно, когда у тебя отнимают голову, но если ты ее сохранил, то тебе жалко становится и мелочей…
ВРЕМЯ, АНТОН, ТВОЕ ВРЕМЯ...
Чавдарские районные комитеты партии и РМС не могли собираться в полном составе. Членов этих комитетов разделяли горные пространства, очень обширные, если учесть, что нужно было преодолевать их пешком. Да и когда бывать на заседаниях? Апостолы должны участвовать в действиях чет, обходить села, вести разведку.
Мы радовались, когда нам удавалось встретиться с секретарем партийного комитета Васо и Начо – молодежным апостолом в районах Ботевграда и Этрополя. Проверишь свои мысли, разрешишь некоторые сомнения, глядишь, придет на ум что-нибудь дельное. В тот раз, устроившись в землянке, мы долго беседовали. Васо говорил дельно, обстоятельно, Начо быстро принимал решения, а мы с Колкой хорошо знали дело, которое делали, но, несмотря на большой опыт, многое требовалось обдумать, кое-что надо было уточнить.
Жизнь заставляла нас учиться быстро. Все мы были членами партии и РМС. Постепенно партийные и ремсистские собрания стали той живой, внутренней силой, которая обеспечивала здоровую жизнь четы. Здесь и в голову никому не могло прийти приказывать, и если только можно постичь коллективную человеческую волю, мы постигали ее: категорическую, непререкаемую. Здесь преодолевались недоразумения, возникавшие между бойцами, осуждались неблаговидные поступки, мы очищали друг друга взаимно. Так мы добивались главного: полностью духовно мобилизовывали каждого человека, особенно перед проведением операции.
Секретарь партийной организации четы Мильо (потом им стал Орлин) и секретарь ячейки РМС Коце имели опыт, им удавалось расшевелить людей, заставить их думать...
Мы докладывали о проделанной нами работе. Васо требовал строгого соблюдения правил конспирации, и нельзя было прямо говорить о конкретных людях, важно было поделиться приобретенным опытом.
Я мало знал Васо и Коце. Васо рассказывал мне о моем брате, с которым вместе работал, о своем участии в Сентябрьском восстании. В нем угадывался старый партийный деятель... Теперь я это знаю точно. Тогда тридцать восемь лет считались у нас почтенным возрастом. Двадцать из них Васо прожил вместе с партией. Он родился в Новачене, два его брата и три сестры были коммунистами. В 1925 году он сменяет на посту секретаря околийского комитета партии в Ботевграде своего старшего брата, убитого полицейскими. Потом он работает в аппарате ЦК, политэмигрант в Югославии, долгое время секретарь околийского комитета в Новачене. В отряд он приходит в марте, а на посту секретаря его заменяет жена Стоянка, воспитанная в семье коммуниста бай Ивана Гаврилова, этропольца. Люди из районов Ботевграда и Этрополя знали Васо, с ними у него были не только партийные, но и дружеские связи. На первый взгляд ничего героического в работе Васо не было, но он был душой отряда. Васо и сейчас больше всего любил работу в селах. Может быть, поэтому он как политкомиссар отряда и не проявил себя так ярко. По сравнению с теми, кто занимал этот пост ранее – Цветаном, Митре, Лазаром, – он обладал меньшими талантами в военных делах, ему больше подходила апостольская работа. Он был человеком реалистических взглядов, умело преодолевал трудности, но был несколько мягче по характеру. В этом сказывалась его природная доброта. Он не блистал остроумием, но любил и умел правильно реагировать на шутки. Среднего роста, широколицый, плотный, он ходил так же, как и разговаривал – спокойно, даже медленно.
Но когда перед ним был враг, Васо преображался. Его дважды арестовывали, подвергали пыткам, дважды заочно приговорили к смерти. Он никогда не сдавался, жил идеями борьбы.
Вы помните того парня, которого я отчаянно ругал, когда шел на встречу с Лиляной, полагая, что он – агент, и которого чуть было не расцеловал, поняв, что он отведет меня в отряд? Это он, тот самый Начо. Он был все таким же худым, со светло-каштановыми волосами, смуглым лицом, подтянутый, живой, таких у нас называют живым серебром. Может быть, он был даже немного слишком быстрым, но, скорее, в разговоре, чем в поступках. Его девиз «Надо делать дело!» воплотился в чертах его характера.
Судя по всему, в Этропольском крае он свой человек. Хорошо, когда отправляешься в дальнее плавание от такой пристани: отец – шахтер и железнодорожник, мать – учительница, сестра известного партийного деятеля Йордана Кесякова. Как и я, только немного позже, Начо учился в 3-й мужской гимназии, потом на юридическом факультете. Он был активным членом БОНСС, ремсистской работой занимался по велению сердца. Банишора, Индустриальный квартал, Дразмахала, Малашевцы, Орландовцы, Лозенец, Конёвица – здесь он был секретарем районных организаций РМС.
У меня не было оснований считать, что Начо увлекается поэзией, но какой ремсист тогда не декламировал стихи, как могли не воспламеняться молодые люди, услышав слова своего согражданина Ясенова? Но характер. Начо проявляется в другом: в декабре 1941 года к ним в дом ворвалась полиция, произвела обыск. Начо оказался в опасности. Но человек не находит выхода только если он внутренне признает себя побежденным. В тот момент, когда появилась соседка, приглашенная в качестве понятой, Начо выскочил из комнаты, захлопнув за собой дверь, и полицейские, не сумев справиться с замком, остались взаперти на шестом этаже. Конечно, они из окна крикнули полицейским, дежурившим у входа, но Начо и не собирался идти через парадное. Со второго этажа он прыгнул в соседний двор, сильно ушиб ногу, но сумел уйти... Он перешел на нелегальное положение, так надежнее.
Начо активно содействовал локорскому апостолу Захарию и Велко в обеспечении связи между Софией и отрядом, многих новых партизан провел он по маршруту Малашевцы – Негован – Чепинцы – мимо Локорска – река Елешница – на Мургаш, а потом и через Биримирцы, Обрадовцы, Кубратово, Световрачене.
Мы дружески обнимаемся со всеми. Никто в этом не признался бы, может, и мыслей таких не было, но в подсознании билось: а что, если это в последний раз?.. Но каждому хотелось сказать: «Счастливого возвращения!»
С Ангелом прощание продолжается дольше всего: наверное, и в самом деле больше не увидимся. Не подумайте ничего плохого! Мы пойдем втроем – с ним и с Колкой – к Миркову, и я вам все расскажу.
Как-то во второй половине ноября мы с Колкой блаженствовали в овчарне Топуза, в Биноклевом ущелье. Пастухи не спеша помешивали варившийся на костре куртмач. Бай Доко Биков, черноглазый, заросший черной щетиной, молчаливый (а стоило ему немного выпить, как он становился настоящим дьяволом!), помогал нам, но скрывал это от селян. Мы с бай Кириллом Македонским, по прозвищу Кирка, вели спор о том, за какую ногу следует нам повесить Гитлера.
Неожиданно я услыхал крик совы. «Так, второй раз, теперь отрывисто, приглушенно. Это Ангел!»
Сразу же я почувствовал: что-то случилось – мы не договаривались о встрече. Ангел отвел меня в кустарник и рассказал вот о чем.
Арестованы наши люди из Челопеча и Бунова, их доставили в Мирково. Через окошко камеры Ангелу удалось поговорить с бай Сандо, и он узнал, кто там сидит. В Миркове схватили только Захария Акманова, ремсиста. Ангел и другой молодой человек, который сейчас остался внизу на посту, наблюдали с одного из сеновалов за тем, что происходило в здании общины. Они верили, что бай Сандо и Захарий выдержат, но все-таки Ангел пришел посоветоваться... В сущности, он уже решил не упускать такую возможность и уйти в отряд. И в самом деле, хотя он и очень нужен был нам в Миркове, больше мы не могли рисковать.
Но пришла беда – отворяй ворота! По дороге в Мирково Ангел свалился в какой-то овраг. Вроде ничего серьезного, а стоило ему встать, как он со стоном снова падал... Только через неделю Ангел поправился и его можно было доставить в отряд, а спустя десять дней и мы отправились в Мирково, чтобы узнать, что там происходит. Чавдар, товарищ Ангела, остался в чете, а сам Ангел пошел с нами в село.
В кромешной тьме он спустился к селу, а мы с Колкой отправились в пастушескую хижину. Ни коз, ни овец Топуза мы там не обнаружили, было холодно, пусто...
На следующий вечер Ангел вернулся рано. Он узнал, что полиция не разыскивает его, и очень огорчился, что ему не придется остаться в отряде. Ему нужно было быть в Миркове, чтобы восстановить связи с Буновым и Смолско, проследить за тем, какие последствия повлечет за собой провал. Это было болышое доверие – ведь он знал место нашей зимовки, а его могли арестовать. В Миркове было немало врагов, но Ангела все это не пугало.
Он не подавал виду, но я знал, как ему тяжело покидать отряд – я почувствовал это по тому, как он меня обнял, прощаясь, и попросил тихонечко спеть «Ты, конек вороной...».
Показались первые дома Лыжене, и мы свернули влево, к Балканам. Я знал, что нам предстоит продолжительное соревнование по перескакиванию через каменные ограды. Нужно было обойти село по горам, а там каждое поле и садик окружены каменными стенами. Бедность заставляла людей воздвигать эти стены – только так можно уберечь землицу, которую крали ливневые потоки. Село было сильно вытянуто в длину, а Коце жил на дальнем конце его.
Мы залегли в поле. Дом находился прямо перед нами, на самом конце деревни по другую сторону дороги. Прут на плетне торчал на фоне темного неба, приглашая нас войти в дом (такой у нас был уговор: даже если бы Коце арестовали, он, проходя мимо ворот, как бы со злости, должен был сломать его, что значило: берегитесь!).
Я провел несколько раз расческой по двери и заскулил, как щенок, дрожащий от холода.
– Кто?
– Путник Пантелей...
Засов заскрипел, и чьи-то руки втащили меня в темноту.
– Эй, воевода, где вы потерялись?
Те же руки схватили и Колку.
Мика завесила окна чергами, щелкнула ключом, вытерла руки о передник.
– Ну, а теперь добро пожаловать!
Мика не умеет сдерживать свою силу, одно ее рукопожатие заставляет человека вскрикнуть от боли. Она крупнее каждого из нас. Колка, правда, повыше ростом, но он гораздо худее. «Моя жена – кремневка», – говорил, бывало, Коце, имея в виду и ее силу, и ее бойкость.
Фасоль, хлеб, соленья, упругая, хрустящая паприка – стоило положить ее на тарелки, как она очень быстро исчезала.
– Как дела, Коце?
– Подожди, воевода! Дай наглядеться на вас! А этот молодец как вырос!
Мы сидели на низеньких стульчиках. Коце наклонил голову в сторону, а Мика, согнувшись, обхватила колени руками, они смотрели на нас, не скрывая своей радости, не замечая, что смущают нас этим. И все время говорили. Мика здесь первенствовала, но и Коце не сдавался. В Лыжене рассказы о наших делах, конечно, тоже преувеличивали наши действительные успехи.
– Все люди довольны вами, знайте! Мы чувствуем, что вы наши защитники и всегда готовы помочь нам...
– Ну чего уж там! – засмущался Колка.
– Правду тебе говорю!
– Стараемся...
– А-а, да что там долго говорить! Конечно, пришло уже время сказать фашисту: хватит!
И Коце вскочил, готовый драться... но заговорил о другом:
– Эй, а о Цоко-то я и забыл!
Мы сидели в простом доме: земляной пол, очаг, водник[95], чисто и уютно, мальчик спал в другой комнате. Вот и весь их дворец.
– Не надо, Коце, еще испугаешь ребенка, ведь сейчас ночь!
– Да ты что говоришь? Цоко испугается? Да он уже стал настоящим разбойником!
В устах Коце слово «разбойник» означало партизан.
Тогда мы побаивались – все-таки трехлетний ребенок! Но Коце и мысли не допускал, что мальчик может проболтаться: «Мой Цоко держит язык ва зубами!» Мы уже знали, что это так: ему как-то внушили, что нужно помалкивать, и он о нас ни гу-гу, даже своей бабушке.
Мы привязались к парнишке, к этому растрепе с лохматой головой и глазами как сливы. Но зачем его будить?
Впрочем, разбудить мальчишку оказалось не просто. Цоко, хотя и был разбойником, устав от своих игр, спал крепко и не хотел вставать. Но потом торжественно появился, восседая на плечах своего отца.
– Посмотри, что за гости к нам пришли. Скажи-ка им, детка, «Рот фронт».
Увидев нас, сонный разбойник оживился, поднял кулак и выпалил: «Ок фок!» Мы ответили ему, как равному, тем же приветствием. Спустившись с плеч отца, он протянул нам руку. Я знал, что последует за этим, и все-таки мне было интересно.
– Цоко, сынок, кто самые хорошие люди? – спрашивает Коце.
– Палтизаны и мама и папа, потому что им помотают.
– А самые плохие, сынок?
– Зандалмы и фасысты...
Потом он прокричал: «Ку-ку-лику! Петух. Залежь его батя, чтобы он не мешал нам с мамой спать!»[96] Но не забыл предупредить: «Батя, только ты его залежь не взаправду!» Программа концерта была выполнена полностью.
Мика увела мальчика, а мысли Коце были еще о нем, он посматривал то в сторону комнаты, где спал мальчик, то на нас. Его взгляд как бы говорил: «Настоящий комита мой Цоко!»
Среднего роста, худой, но жилистый, светловолосый, синеглазый, Коце как бы светился. А Мика была смуглой, черноволосой, но в блеске ее глаз и в улыбке светилась душа этой женщины. Бывают люди, о которых можно подумать, что они всегда счастливы, страдания не накладывают на них отпечатка, но только они одни знают, что им пришлось перенести. Такой была и Мика.
– Скажи, Коце, а вы много сделали?
– А ты как думаешь? Если бы мы сделали мало, о чем бы нам тогда говорить?.. Ты вот расскажи, что вы делаете?
С ним мы обычно легко понимали друг друга. Так бывает всегда: легко найти общий язык, когда есть о чем говорить.
Коце был коммунист, настоящий коммунист, и быть таким он требовал от каждого. Бедняком он родился, бедняком и остался. Его отец был в числе тех первых, кто создал коммунистическую ячейку в селе, септемвриец[97]. Семнадцати лет Коце вступил в комсомол. Несколько лет, в разгар кризиса, он работал, а точнее говоря, голодал в Софии. Потом он стал дорожным мастером в Лыжене, его уволили, сейчас он крестьянствовал. С тридцать шестого года он был секретарем партийной организации и членом околийского комитета. В 1938 году был сослан в Несебыр, в 1941 – в Гонда-Воду. Живой ум, на все реагирует быстро, энергичен и принципиален. Работал он с душой – это, наверное, было главным его качеством. И самым верным определением для Коце было: человек-душа – в борьбе, в отношении к товарищам, к своей семье.
– Я открыл секрет успеха любой работы: надо ее делать. Больше ничего.
А теперь у него было только одно дело: он готовил село к восстанию. Тогда я не сказал этих слов, потому что он только махнул бы рукой: «Э, оставь». Но так было.
Бывают великие дела, которые кажутся простыми и не вызывают у нас особых чувств до тех пор, пока мы не назовем их настоящим именем.
Коце проводил собрания партийной ячейки, помогал ремсистам вести работу, обходил ятаков. В домах селян шел сбор муки, сыра, сала, мармелада, одежды, лекарств. В Лыжене был староста, в руках которого была официальная власть. Но у Коце тоже была власть, и не меньшая, чем у старосты. Без него мы, как и бенковцы, ничего не могли бы сделать в селе, его слушались ятаки, к нему обращались за советом симпатизирующие нам люди. И с него не спускали глаз враги.
– Поднакопили уже кое-что?
– Да, кое-что есть, но, ты ведь знаешь, мы помогаем этим ребятам, – кивнул он головой в сторону Средне Горы.
«Этими ребятами» был отряд имени Георгия Бенковского. Мы договорились с околийским комитетом: наша чета не нуждалась в Лыжене, пусть его используют бенковцы. Душанцы мы целиком оставили им – как базу и район операций в Пирдопском крае.
Мы договорились с Коце, что соберем околийский комитет. Товарищи из Пирдопа должны узнать о провалах, предупредить все села. Действовать надо быстро и энергично.
– Здесь мы теперь в безопасности. – И Коце перевернул фуражку, лежавшую на столе, чтобы не сглазить, и поскорее сменил тему: – А ты знаешь, что я для тебя приготовил?
– Что же?
– Встречу с твоим братом...
– Как? Со Стефчо?
– Не-ет.
– С кем же?
– С Антоном. Стефчо больше нет, есть Антон...
Это имя прозвучало громко. В моей памяти всплыл образ Антона Иванова[98].
Теперь я понимаю – Коце сказал совершенно ясно: нет Стефчо, есть Антон. Он остался прежним, и вместе с тем стал уже другим, одно имя звучит мягко, другое – как набат.
– Если бы ты знал, каким странным мне это кажется: свадьба! Гляжу и не могу поверить! – пожимает плечами Колка.
– Да, есть чему удивляться. Столько времени ходим мы по селам и впервые услышали, что люди собираются повеселиться.
Шла война. Многие мужчины давно уже были призваны на военную службу для переподготовки. Меньше всего нужно было, чтобы вступали в брак наши люди: разве только в интересах дела или какая-нибудь фиктивная свадьба (чтобы спасти еврея или еврейку). Не только потому, что коммунисты уже перешли или должны были перейти на нелегальное положение, находились в партизанских отрядах, были заключены в тюрьмы и концлагеря, отправлены в штрафные роты, но и потому, что семья могла оказаться помехой. Бывая в селах, мы чаще всего становились свидетелями не веселых праздников, а тризн по убитым, замученным, умершим от болезней и голода.
Мы с Колкой забились в сено – в новом доме Коце, служившем пока сеновалом (денег на то, чтобы его достроить, у Коце не было). Ветер гулял там вовсю – разве могли от него укрыть две крест-накрест сколоченные доски на окнах? Над нами возвышались Балканы с их лесами и голыми утесами.
Когда где-то совсем рядом вдруг забил барабан и взвизгнула труба, мы в два прыжка оказались у лестницы. Сердце мое тревожно забилось. «Враги хотят схватить и казнить нас, вот и собирают народ», – мелькнула у меня мысль.
И тут мы увидели невесту. На ее голове – бумажный венец, на ней грубое летнее пальто, на ногах туфли на высоких каблуках, по замерзшей грязи она шла, как на ходулях. Бедная свадьба: синие домашние рубашки, бежевые чулки, какие-то фуфайки, переброшенные через плечо. А как одаривали молодых у нас раньше! Теперь и настоящего веселья-то не было.
– Вот они, нейтралы, и знать не хотят, что мы мерзнем, что нас убивают. Свадьбы справляют, – махнул рукой Колка. – Как я вижу, поднялись они не на вооруженное восстание. Они и нас могут прикончить флягами и баклагами, если узнают...
Много мы наговорили тогда в сердцах. Нас охватила злость.
– Андро, давай-ка стрельнем, а? Ведь на свадьбе стреляют? Вот и мы их благословим... – И он зло рассмеялся.
Мы начали представлять, что произойдет, если мы откроем стрельбу. Целый сценарий придумали, в этом деле Колка был мастак. Потом мы затеяли другую игру: какие блюда подадут на стол.
– И чего мы злимся на людей? Ну разве они виноваты? Жизнь...
Не имеет значения, кто это сказал, важно, что это была правильная точка зрения. Только где-то в душе осталось немного горечи, изжить которую не удавалось, но важно было, что она не терзала нас...
Я знаю это письмо наизусть и каждый раз, перечитывая его, испытываю радость: «Мое положение все еще неопределенно. Ты знаешь, что меня хотят выдать замуж, но сваты еще не приходили. Если меня не выдадут в течение ближайшего месяца, то я думаю, что этого вообще не будет».
Вас удивляет, что я не заплакал? А я, наоборот, обрадовался: она, член центрального руководства БОНСС, избежала провала, полиция не разыскивает ее!
«Для меня это не более утешительно, чем официальное сватовство».
Да, она на полулегальном положении. Так лучше, будет более осторожна.
«Привыкаю... Даже занялась работой, чтобы добыть себе средства к существованию. Работа у меня писарская, она мне нравится, тем более что шеф – мой знакомый и хороший приятель».
Попробуй теперь разберись, почему работу в РМС мы договорились называть писарской? Или почему она одновременно занималась агитпроповскими делами?
«Я очень горжусь тобой».
Хорошо, что Колка спит и не видит меня в этот момент...
Одного я не понимаю: как можно писать такие короткие письма?
Время, Антон, уже пришло твое время, брат.
Двадцать пять лет спрашивают меня: был ли человек по имени Антон в действительности или это вымышленный персонаж? Расскажите нам о нем побольше!
Как им рассказать, Антон? Вот я иду к тебе мимо Еленско, вот я уже совсем близко, но сумею ли я подойти к тебе, настоящему человеку, в этой книге?
Почему я пошел один? Наверное, так хотел Антон – он строго соблюдал правила конспирации. Ветер, дувший с Балкан, валил меня с ног, не давал идти. Это место называется Дюскара – летом вихри переворачивают здесь возы с сеном. Я радовался предстоящей встрече и машинально все время повторял: «Тернии ветер по полю гоняет»[99]. И действительно, ветер свистел в терновых кустах, росших по обочине дороги. Я шел от Лыжене! Справа было Еленско с развалинами монастыря Святого Ильи, напоминавшими своими очертаниями верблюда, где, как говорили, почил патриарх Евтимий[100]. И уж доподлинно известно, что там была школа Тодора Пирдопского. С давних пор помнит и хранит высокую культуру наш Пирдоп. Память моя воскресила аппетитный аромат курбана, аромат, который на праздниках в ильин день сильней запаха всех цветов и трав.
Не доходя до моста, я повернул налево. И так-то было темно, а в ивняке вообще стояла мгла, но я здесь знаю все: вот наш луг с грушей, я не думаю о ней, только чувство чего-то родного согревает меня... Сто сорок девять шагов, сто пятьдесят... Я обхожу стороной речную гальку... Мягкая земля заглушает мои шаги... Двести. Я фыркаю. Мне отвечает тонкое ржание. Мы идем навстречу друг другу, но не видим один другого.
Вот мы уже встретились. Жмем друг другу руки, обнимаемся. Я не могу даже разглядеть, во что он одет, только чувствую под рукой плащ-палатку, наброшенную на плечи.
И сразу у меня появилось такое чувство, будто мы и не расставались...
В другой книге, которую я должен написать позже, я расскажу вам о нашей юношеской дружбе, и вы узнаете его так же, как я его знал, а теперь только немного об этом.
Стефчо вырос в Балканах, еще мальчиком он исходил их дебри, слышал их громовые бури и гайдуцкие легенды, в том числе одну семейную – о своем дяде Дойчо, участнике Сентябрьского восстания.
Стефан Минев, ставший Антоном, родился в Копривштице – городе, где прозвучал выстрел, явившийся сигналом к началу всенародного восстания, городе Бенковского и чет 1925 года, – в новой Копривштице, внешне сонной, полной опасностей и тем более привлекательной: с запрещенными книгами, рукописными листовками, красным знаменем на самой высокой сосне.
В пятом классе гимназии его отстранили от занятий на десять дней, на следующий год исключили, закрыв перед ним двери всех школ Болгарии, затем сослали в Лыжене, после того как он целую неделю выдерживал экзамен на молчание в полицейском участке.
Исключение из гимназии означало более активное включение в жизнь. Будучи секретарем РМС в своем родном селе, Стефчо готовил к предстоящим партизанским дням и молодежь из Душанец.
В 1938 году он снова в копривштинской гимназии и в руководстве ее ячейки РМС. Вместе со своими товарищами он входит в литературный кружок, в общество трезвенников и воздержания от курения, в туристическое общество, даже в христианское общество. Насколько тихим и сердечным был он со своими, настолько резким, иногда невыдержанным в спорах (не только словесных!) с легионерами[101]. Он понимал, что нельзя рисковать, но лютая ненависть ко всему вражескому брала верх... И в последнем классе снова исключен за «явную коммунистическую деятельность», хотя явным было только одно: никакой деятельности они доказать не могли. После долгих мытарств ему удалось с помощью своего дяди, учителя, поступить в гимназию в Русе. Там его и застало 22 июня 1941 года. Ему оставалось сдать два экзамена, но он спешил вернуться в родной край – его ждал последний, самый серьезный экзамен...
Мы учились не вместе, но я с давних пор знал его, он был старше меня только на полтора месяца. По-настоящему мы сблизились в сорок первом году, в те ночи, когда проходили заседания околийского комитета РМС. Это было страшное, тяжелое время, предъявлявшее нам суровые требования, но сознание того, что в следующий раз кто-нибудь, возможно, и не сможет прийти, делало наши отношения очень сердечными. Я был слишком горяч тогда и потому благодарен Стефану и Марину, людям твердого характера, за то, что они учили меня молчаливой сердечности.
Для него бессонными были не только эти ночи, но и все остальные, когда он сам проверял ремсистов двух сел по принципу Левского: «Тот, кто храбр, тот честен».
Среднего роста, плотный и сильный, с глубоко посаженными, мечтательными и в то же время острыми карими глазами, с крупными, красивыми губами, широким и острым носом, жесткими волосами, Стефчо завладевал сердцами молодежи еще до того, как просветлял ее умы. Умудренный жизнью, напористый, ненавидящий врага, скромный и безукоризненно честный, он заставлял и взрослых людей поверить в правду коммунистов, потому что они верили в его самоотверженность. А молодые люди любили его преданно, стремились, чтобы он замечал их успехи, гордились дружбой с ним – и немного побаивались его: беспощадный к самому себе, он был резок с теми, кто хоть немного отступал от строгих требований, предъявляемых к коммунистам. Мало к кому из товарищей испытывал я такое уважение, потому что знал: больше всего он требует от самого себя. И еще я знал: на этого товарища можно рассчитывать до конца. Во всем!




























