Текст книги "Горы дышат огнем"
Автор книги: Веселин Андреев
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 35 страниц)
Миче защищает жизнь и сейчас. «Пусть нас режут на куски...» Она плюет в предателя, давшего показания; еще вчера он был ее товарищем. Ей разбивают в кровь лицо, ее все время заставляют стоять на больных ногах. Но Миче ничего не скажет...
Тишина, опускаясь на город, делает крики арестованных еще более пронзительными и непереносимыми. Неизвестность порождает панику. Пожары, уничтожавшие дома, утихают, разгораются пожары страха, внутренние, негасимые...
Вутьо Миков, ятак из Камилче, увидев, что полицейский зазевался, спокойно выходит из коридора, пробирается вдоль стены и бросается бежать к оврагу. Потрясающе, среди бела дня! Их пересчитывают только при смене караула, за ним отряжают погоню, но он уже далеко. Полицейский начальник, по прозвищу Жежко[110] озверев от гнева, хватает автомат за дуло и начинает бить им брата Вутьо, но щелкает предохранитель, и очередь прошивает садиста. Жежко кладут в кузов грузовика, но машина неисправна, переносят его на двуколку – та застревает в грязи. Жежко холодеет...
Бай Марко Проданов и Александр Спасов скрываются в маленькой землянке. Их кто-то предал. Соблюдая осторожность, полицейские начинают окружать землянку, но патриотам удается бежать. Через непролазный снег уходят они в горы.
Вырвались!
Несколько дней они скрываются, а бай Марко все время слышит от палачей одно и то же: «Убьют твоих детей. Всех до одного перебьют, вместе с матерью!» Четверо детей – самому старшему двадцать лет – взяты заложниками. Какое-то влиятельное лицо из общинного управления «гарантирует»: ничего ему не будет, пусть возвращается, ради детей... Марко Проданов и Александр Спасов спускаются в Этрополь. Сумеем ли мы понять эту драму?
Бай Марко не очень верил обещаниям, но вынужден был принять такое решение. Связи с отрядом нет. Товарищи в селах арестованы. Зачем понапрасну жертвовать своими детьми?
А может быть, все же права была Миче, когда воскликнула: «Нельзя, нельзя было!»
В участке бай Марко, спасая арестованных, отвечал полицейским: «Чего хотите знать – спрашивайте у меня! Все делал я». Неужели ему поверили? Ему удалось многое скрыть. И неужели Левский считал, что ему поверят, когда все брал на себя? Такие слова не только украшают историю. Они действуют и тогда, когда их произносят: формируют людей, поднимают павших, поддерживают тех, кто страдает...
Неожиданно выпускают некоторых детей и стариков. Не в силу человеколюбия – для приманки, а вдруг партизаны и клюнут.
Большинство угоняют в Ботевград. Темная слава, которой пользовался полицейский участок в этом городе еще с 1923 года, растет. Какую силу имеет народное словцо: у французской революции был Мирабо. Среди ботевградских мракобесов славился Миработо, уже одно «то» делало его посмешищем. Но полицейский начальник был настоящим извергом. Его помощнику дали соответствующее имя – Нако Банда.
Вдруг тридцать первого декабря, вскоре после полудня, полицейские открывают двери погребов, камер, комнат, выкрикивают имена: «Вещи с собой! Пошел! Давай!» Куда как раз перед Новым годом? Тревога охватила и тех, кого не выкликали, этот отбор пугает, все хотят быть вместе. Бай Марко Проданов поднимает голос: «Вуда вы нас повезете?» – «В Пирдоп, там будут вас судить». – «Сейчас, перед праздником?» – «Заткнись, не тебе учить полицию!»
Но ведут полицейские себя сдержанно, с какой-то снисходительностью, и это должно было бы вызвать у товарищей еще больше подозрений, но... неведомы пути надежды. В этом крае после событий двадцать пятого года полиция еще не совершала массовых злодейств, старые представления о «законном» суде кажутся реальными. И самое важное: на расстрел не выводят засветло.
В грузовике, крытом брезентом, везут семнадцать арестантов. Руки – за спиной, в наручниках. На поворотах люди валятся друг на друга, полицейские избивают их автоматами. Эти семнадцать думают, наверное, что их везут на суд, потому что, когда ведут на расстрел, с собой ничего не позволяют взять... Совсем избавиться от страшной мысли они не могут, но стараются прогнать ее. Каждый сам по себе. Но они едины: стоит кому-нибудь погрузиться в раздумья, как товарищ подбадривает: «Держись, ничего страшного!» И тот едва заметно улыбается: «Даже если страшно, я выдержу!» Эти семнадцать верят, что их везут на суд, иначе они сказали бы свое последнее слово, запели бы песню.
Попробуй пойми, почему им не разрешают разговаривать? Думают, что они могут о чем-то сговориться? Или полицейские боятся их слов, которые очень скоро, уже став словами смертников, зазвучат страшно? Или чувствуют себя виноватыми: все-таки людей везут на расстрел. Такой, если его спросишь – почему, скорее всего удивится, но по инерции закричит: «Молчать!» – даже мертвому, если покажется, что тот издал стон.
Грузовик трясется на выбоинах, семнадцать арестантов молчат, а никогда еще не разговаривали они так много друг с другом и каждый с собой. Каждый – целый мир. Я расспрашивал их близких, ловил любой правдоподобный слух, всматривался в фотоснимки, чтобы увидеть их в тот момент.
...Наверное, бай Марко думает о своих, а их много, секретарю районного комитета всегда приходится думать о многих людях, о их детях и матерях, о тех, кто раскачивается в грузовике рядом с ним, и о тех, кому еще предстоит погибнуть в застенках врагов, и о ребятах, которые в лесу, сумели ли они укрыться от преследователей... Миче, может быть, готовит речь, с которой собирается выступить перед судом, а может быть, она в грустном раздумье: что это была за жизнь, такая короткая, из которой восемь долгих лет она была прикована к постели. Но все-таки какой прекрасной была эта жизнь! В больших, умных глазах Миче удовлетворение, ребята молчат... Тих и в этот час, как и всю свою жизнь, Дончо Тепавичаров, рабочий-красильщик, но и полицейские понимают, каким авторитетом пользуется этот старый коммунист, участвовавший в Сентябрьском восстании, а потом скитавшийся с Горноджумайским отрядом, скрываясь в горах, в Софии, в родном Этрополе. Думает ли он сейчас о том, что этот опыт поможет ему, или мысленно прощается со своими двумя детьми?.. Встряхивает головой, чтобы отбросить с высокого лба прямые черные волосы, Александр Спасов, сжимает губы, живой, непокорный, он, даже связанный, весь кипит. Это он дерзко говорил с полицейскими, это он был кем угодно – вагоновожатым, столяром, чернорабочим, дровосеком, – все время оставаясь одним и тем же: коммунистом. Спасия, как его называли товарищи, не дрогнувший ни в переходах к нашей землянке, ни в полицейских застенках... Красивый, большой Никола Михайлов, участник Сентябрьского восстания, секретарь партийной организации в Лопяне, кладовщик в кооперации и директор лесной кооперации, смотрит отсутствующим взглядом, может, сейчас он идет своими длинными дорогами, которыми ходил до самого Дуная, чтобы раздобыть для нас хлеб... Матьо Воденичаров едва держится, ребра его перебиты – почему враги озлобились на него? Наверное, потому, что считали его своим человеком... Хорошо, что Гошо жив, он позаботится о доме. Не знает Матьо, что его сын-партизан погибнет... Добродушный и тихий, Григор Гошев из Правца – учитель. Его арестовывали, судили, подвергали гонениям; он красив даже со следами побоев, с выбитым глазом: широкое открытое лицо, курчавые волосы. Если бы ему развязали руки и дали скрипку, он и сейчас заиграл бы. Но скоро дети на Равне будут оплакивать учителя Гошо, потому что никто не обувал их, кроме него, когда рвались их маленькие цырвули, а окоченевшие пальцы не могли завязать шнурков. «Судьба человеческая, – вздыхает он, – в воскресенье женился, в среду схватили, а сейчас везут к Черному памятнику...»
Семеро проводят последнее заседание Этропольского районного комитета партии, они еще не знают этого, но заседание – последнее. Молчаливое заседание. Очень важно, как умереть, и хотя они не обсуждают этот вопрос, решение принято. Можно умереть, но остаться жить в памяти других. Они знают, что им грозит смерть, но держат эту мысль глубоко в себе, чтобы во взоре видна была только надежда...
Широкоплечий, широколицый, лесной рабочий Григор Михайлов, этрополец, получил софийскую закалку, никому не давая повода подумать, какой опасности годами подвергалась его жизнь. Но товарищи знают, как сообразителен и хитер этот Гото Дьявол. Не может пригладить свои усы и морщится от боли дедушка Цако Георгов, давший приют десяти нашим в Видраре, – он дрожит, может быть, и от страха, его подпирает своим плечом молодой ятак из Джурова, красавец, типичный болгарин Мико Лаков, которому выбили зубы и переломали ноги. Здесь и Вутьо Миков, который среди бела дня бежал из полицейского участка, но все же оказался в этом грузовике. Кроткий, со слегка грустной улыбкой и задумчивым взглядом, сидит Семко Михов, секретарь партийной организации в Видраре, партизанский интендант. Может, он шлет улыбку далеко, своим больным, смертельно перепуганным детям? Остролицый, живой Цветан Янков из Лопяна, несмотря на одышку, ходил в далекие горы, как к себе домой. Его дочери Мике три года. «Она даже не запомнит меня», – думает он, но тут же встряхивает плечами, чтобы отогнать эту мысль. Цветан Пешков, секретарь партийной организации в Осиковице, неоднократно подвергавшийся побоям в Ботевграде, уже давно знает, что ему предстоит, но сейчас его мягкое интеллигентное лицо встревожено, напряжено. Никола Цановский, ятак из Ямпы, старый коммунист, не раз подвергавшийся арестам, тоже молчалив, весь ушел в свои мысли. Издалека попали сюда, но как среди своих чувствуют себя Михаил Лазаров из Червена Бряга и Никола Вырбанов из Вырбицы в Белослатинском крае. Только почему так тяжело молчат полицейские?..
Но вот и Черный памятник...
Мы не знаем точно, как это произошло. Никому не удалось бежать, как случалось при некоторых расстрелах. Я принимал участие в расследовании этого убийства, но тогда мы искали тела своих товарищей и не вдавались в подробности расстрела. Имеются скудные сведения, полученные от какого-то полицейского и от одного солдата. Солдат шел в отпуск в родное село, услыхал шум грузовика, бросился к дороге, рассчитывая подъехать... Но раздались выстрелы и крики, он спрятался за бук и, скорее, слышал, чем видел, то, что произошло... Может, это и лучше, пусть нас мучает неизвестность, пусть мы всегда будем помнить об их смертном часе!
...Черный памятник, глухая ложбина у северного подножия Арабаконака.
«Слезай! Быстро!» – «Почему здесь? Что?..» – «Слезай, грузовик буксует, пойдем пешком».
Это совсем неожиданно, это невозможно оценить сразу. Холодно, безлюдно, сердце стынет. Впереди идут Миче, Никола Михайлов, Матьо, дед Цако, Мико, Вутьо, падают, – как идти по глубокому снегу, если руки связаны за спиной! – встают с трудом. Миче, избитая, хромает, кто-то помогает ей, поддерживая ее плечом. Идут все, не просят пощады, даже передышки не просят.
Все происходит очень быстро, для страха не остается времени, и никто из них не унизил себя перед врагами. Пули настигают их внезапно. Посылая им в спину очередь за очередью, испугавшиеся собственных выстрелов, полицейские не могут остановиться. Тогда солдат и услыхал женский крик: «Убийцы!.. За нас отомстят вам!» Миче упала на спину, мужские голоса начали песню и захлебнулись...
Убийцы даже не осмелились взглянуть мертвым в лицо. Страшно, когда видишь, что в тебя стреляют, человек может и не выдержать такого, но если поднять голову, можно поразить убийц взглядом, испытать свою человеческую силу. Это единственный момент, когда человек может почувствовать свое бессмертие, но убийцы отняли у героев и его.
Семнадцать лежат, кто где упал, сделав последний шаг с пулей в сердце, от их крови тает красный снег. Может, будет очень поэтично сказать, что она сливается с кровью гайдуков и русских воинов, павших здесь. Но кровь борцов пролилась не напрасно, и даже если земля остается бесстрастной, останутся ли бесстрастными люди? У них есть память, и она не позволяет им обойтись без ее тепла...
Сегодня я спрашиваю себя, что более отвратительно: цинизм убийства или цинизм лжи о нем.
«Служба государственной безопасности, дежурная группа, 1 января 1944 года. Дирекции полиции.
В 14 час. 30 мин. 31 декабря 1943 года в Софию на грузовике под усиленной охраной были отправлены 17 арестантов – помощников подпольщиков из Ботевграда. Вблизи прохода Арабаконак около 16.00 грузовик подвергся нападению группы подпольщиков, вооруженных карабинами и ручным пулеметом. В завязавшейся перестрелке были убиты 6 подпольщиков, а 11 человек присоединились к подпольной группе и бежали в направлении Мургаша. До сих пор не установлено, есть ли жертвы среди полицейских. Конвоировавшие полицейские идут по следам бежавших арестантов. Послано подкрепление».
Вплоть до июля 1944 года ведется переписка: прокуратура выдает ордера на арест, возвращает обвинительные акты. Из полицейского управления в Ботевграде сообщают, что «данные лица бежали, в настоящий момент находятся на нелегальном положении». Их близкие, поверив слухам, мечутся по полицейским участкам, тюрьмам, больницам.
Да, те шестеро, которые шли первыми, в самом деле лежат у Арабаконака, они будут лежать там под снегом, пока не взойдет солнце свободы. Конвоирующие полицейские и в самом деле заняты одиннадцатью, но они не преследуют их в горах, а вместе с ними находятся в грузовике. Полночь, в ботевградской казарме гремит новогодний бал, солдатский караул заменен офицерским. Миработо, капитан Ботев, Нако Банда и банда могильщиков– полицейских бросают убитых в отрытые на случай воздушных налетов щели, закапывают их... Но очень скоро убийцы отроют эти братские могилы, а вода на дне щелей сохранит тела наших дорогих ятаков. Могильщики упадут в обморок, в этом не будет ничего мистического, просто это – возмездие революции.
В ту ночь фашизм совершил свое первое крупное преступление в районе действий отряда «Чавдар». В новогоднюю ночь пробил час братских могил.
В ту ночь на Арабаконаке в расстреле участвовал и Гитлер, хотя он и находился в это время в своей штаб-квартире. Ведь это он сказал как-то Раушнингу: «Мы варвары и хотим быть варварами. Это почетное звание». Теперь фюрер давал конкретные наставления по борьбе с партизанами: «При уничтожении банд – и это надо каждому вбить в голову – правильны те методы, которые ведут к успеху.
...Военные части должны и имеют полное право использовать в этой борьбе все средства, даже те, которые направлены против женщин и детей, если эти средства дают гарантию успеха». (Стенограмма совещания в штаб-квартире Гитлера.)
В ту ночь князь Кирилл, профессор Богдан Филов, генерал Михов танцевали во дворце – и были участниками убийства на Арабаконаке: зачем им снимать белые перчатки, если они могут стрелять руками крестьян, обманутых или принуждаемых силой?
На Арабаконаке стреляли и те, кто пользовался властью в селах. Спустя всего несколько месяцев они стали называть себя пешками, действовавшими по приказу начальства, чуть ли не жертвами... Вот один из них – лопянский староста М. М. (Зачем помнить его имя, пусть исчезнет оно из памяти людской!) Я вообще бы не упоминал о нем, если бы он не нарисовал картины того времени в своих докладах, которые с огромным рвением писал каждый месяц:
«Население крайне недовольно черным рынком, но пользуется им, считая его необходимым...» И приводит цены: мука – 45 левов за килограмм, керосин – 100 левов за литр, пара ботинок – 3000 левов, ткань – 1500 левов за метр... «Снабжение населения всем необходимым крайне затруднено. Эта трудность объясняется тем, что необходимые населению товары не выдаются или выдаются в совершенно недостаточном количестве». Да как не быть черному рынку, если... «Того месяца 20-го дня на автомобиле главного комиссара по снабжению В. Павлова из Брусена в Софию вывезли свыше 30 килограммов масла по 300 левов за килограмм. В этой реквизиции участвовал и главный инспектор при главном комиссариате по снабжению Андреев». А премьер-министр Добри Божилов в своем докладе регентам как бы отвечает ему: «Коррупция принимает гигантские размеры. Но в военное время это неизбежно...» «Не хватает цырвулей, одежды, – продолжает староста, но дальше он врет, будто бы только в Лопяне дело обстоит плохо: – Самое затерянное село – ни дороги, ни водоснабжения, ни освещения». Как раз в это время сумма находящихся в обращении банкнот составляет 23 859 426 левов – почти в четыре раза больше, чем в 1940 году. Задолженность Германии только по клиринговым соглашениям составляет 20 308 883 000 левов (это по данным правительства, а согласно «Работническо дело» – 38 миллиардов левов). По договору на 1944 год Германия вывезет товаров еще на 20 миллиардов левов, а ввезет на 9 миллиардов. Но послушайте Дочо Христова: «Утверждения вражеской пропаганды, будто бы мы проводили реквизиции в болгарских селах, чтобы отправлять продукты в Германию, являются чистым вымыслом» (речь в Габрово, 5 февраля 1944 года).
«В корчмах ночи напролет люди поют и танцуют. Народ веселится так, как перед войной, под знаком неизвестности... О церковных и национальных праздниках в Лопяне нечего и говорить. Церковь всегда пуста, потому что учителя ее почти не посещают, а население занято другими заботами – скопить побольше денег, пожрать и выпить».
Даже этот титан фашистской веры вынужден отметить: «Похоже, что коммунистические взгляды нашли дорогу к части населения». И более категорично: «Пропаганда противника, восхваляющая его мощь и постоянное отступление немецких войск на фронтах, подрывает моральный дух. Большинство стало терять веру в победу. Пораженческий дух все шире прокладывает себе дорогу». Сей бдительный муж открывает, что «и в церкви что-то неладно», он считает, что и в самом правительстве Божилова есть коммунисты, которые нарочно устраивают большие паузы в радиопередачах[111], чтобы был слышен «черный голос». Посмотрите-ка, как категорически он выражается!
И наконец, как вам понравится такое: «Срочно. Лично. Секретно. Господину околийскому управителю города Тетевена. Из частного источника я узнал следующее о конференциях в Каире и Тегеране... Прошу настоящий доклад передать выше, поскольку не верю, что это известно министерству иностранных дел». А он, в Лопяне, знает все: Европа будет колонией Америки, Румыния, Болгария, Югославия, Греция, Албания и европейская часть Турции отдаются России. Китай забирает всю Японию и острова Тихого океана, где сейчас идет морская битва между японцами и американцами. Хорошо, но Сталин потребовал всю Европу, а Америка – острова в Тихом океане, на что не согласилась Англия, а Россия потребовала Маньчжоу-Го... и так без конца! Результат? Вопрос был отложен до победы. Диву даешься, как правительство Филова, получив такую точную информацию, может проиграть войну!
Но он не только маньяк! Очень много оснований, чтобы показать лопянского старосту глупым, но я не воспользуюсь этим. Наоборот, я подчеркну каждую, даже самую незначительную его человеческую черту. Он «защищает» крестьян от грабежа, которому они подвергаются в результате проводимой правительством игры с ценами на сливы и водку, в результате спекуляций, которыми занимаются банки и торговцы лесом. Он требует сурово наказать спекулянтов: «Их следует объявить разбойниками и судить по тем же законам, что и разбойников, без проволочек».
Это его трагедия, но если хотите – комедия: он считает себя рыцарем справедливости, а на деле – мракобес.
И не только на бумаге. Нет данных, что он боролся с черным рынком, а вот с «изменниками родины» – постоянно. Доносит на коммунистов. Организует фашистские силы для «действий против подпольщиков». Дает 15 000 левов полицейскому отряду, который напал на нас. Насаждает шпионов и доносчиков. Призывает власти к более решительным действиям.
И проявляет откровенность убийцы. Только до него дошли слухи, что «около 18 конспираторов были освобождены», как он протестует: «Всему селу ясно, что это освобождение является результатом каких-то юридических недоразумений, что освобожденные виноваты, а освобождение конспираторов – акт непонятный. Возмущение, вызванное этим актом, ужасно. Некоторые откровенные националисты открыто заявляют, что сами справятся с этими изменниками, которые «берут на себя роль тормоза в правовом чувстве добрых болгар».
Уничтожьте их, а не то мы уничтожим их сами... Господину старосте мало семнадцати трупов на Арабаконаке.
А мы не знали о семнадцати и пели. Наша жизнь не была легкой, можете мне поверить, но мы были живы. И пели. Прекрасной была тогда новогодняя ночь. Теперь ее уже навсегда омрачила кровавая расправа с патриотами у Черного памятника.
Но даже если бы мы и знали о случившемся, то, наверное, все равно пели бы. Великий бой еще не кончился, кто-то должен был его вести. Мертвые лежали в братских могилах, живые продолжали их дело. Поэтому мы все равно пели бы.
ЖИЗНЬ В БУДУЩЕМ
– Смотри-ка, все ударились в науку. В этой землянке человек необразованным не останется!
Бай Горана перебивает Дапко, помешивающий деревянной ложкой суп.
– Да, много туману напустили. За весь год на Выртопе не бывает столько тумана.
– Эй, помешивай в кастрюле! Хватит с нас воды, которой ты кормишь! – смеется Тошко.
– Товарищи, тихо! – кричит Караджа и поднимает руку. – Эту прибавочную стоимость мы должны рассмотреть со всех сторон. От нее идут все пакости капитализма!
Шум стоит такой, какой бывает на школьных переменах во всем мире...
Утром мы спустились к реке, протекающей в пятидесяти шагах от нашей землянки, умылись, сделали утреннюю гимнастику. После завтрака каждый проверил свое оружие, затем командиры отделений провели практические занятия по оружию, а Стефчо и Велко – по партизанской тактике. После десяти часов военные занятия сменяются политическими.
На военных занятиях все были полны внимания, а другие науки часто воспринимались с шутками.
– И без диамата где-нибудь загнемся! – добродушно смеялся бай Горан.
Меня он почему-то вдруг стал называть Чернышевским. Может, это имя казалось ему слишком академичным. Через некоторое время он перестанет величать меня Чернышевским и прозовет Мудрецом, то и дело повторяя: «Ну и мудрствуешь ты, Андро!» Для него «мудрствование» означало почти то же самое что и «философия», а то и «наука».
Не скажу, что мы осознали это вдруг и до конца, но понимали: наша жизнь под Веженом должна стать школой. О том, что нужны знания, чтобы после победы строить новую жизнь, мы думали не очень много, хотя такая мысль и была. Более реальным было другое: весной придет пополнение, сегодняшние бойцы станут командирами, и они должны все знать и уметь. Часами занимались мы диалектическим и историческим материализмом, политической экономией, историей ВКП(б) и нашей партии. Преподавали Велко, Стефчо, Антон, Мильо, я и другие. Подготовка к лекциям была нелегким делом: нужных книг у нас не хватало, а каждый боец обладал бо́льшими или ме́ньшими знаниями, и неосведомленность преподавателя легко могла выявиться, особенно во время собеседований, которые проходили после обеда. Тогда мы вместе читали, спорили. И как! Бай Горан, например, хотел все наши дела объяснить законами диалектики.
Боже мой, с каким старанием мы занимались! Экзаменов никто не устраивал, но разве можно было смолчать на собеседованиях? Мы внимали эту высокую материю, как настоящие профессора! Кончить ВВА – вот это я понимаю. Высшая веженская академия! Ничего, что слушателям не выдавали дипломов.
Вот-вот поднимется занавес.
Это одеяло, повешенное на веревке. Колка поправляет складки на нем. Скрещиваются лучи керосиновых ламп. Он так выкрутил в них фитили, что лампы уже дымят, но не светят от этого ярче. Недостаток света Колка возмещает улыбкой. Мы уселись в партере, там, где размещались на ночь бенковцы, и с нетерпением ждем.
Конечно, мы знаем, что это Колка сзади поднимает одеяло. Но разве от этого впечатление становится слабее? Одеяло ползет медленно, как настоящий занавес. И сюрприз – октет на сцене с живописной небрежностью наряжен в костюмы всех цветов радуги. Нам ли среди веженских шквальных ветров не понять этого? «Ветер воет, горы стонут!..» Ну и конечно: «Чья душа полна отваги, имя чье – чавдарцы?..»
Наши музыкальные вечера проходили уже на более высоком уровне: была публика, были артисты, да каждый вечер новые. Три отделения азартно соревновались между собой. Они собирались тайком, придумывали разные сюрпризы и хранили их в строгой тайне. Но первенство постоянно завоевывало то отделение, в котором был Колка. Тогда мы сделали его главным режиссером. Музыкальные вечера организовывались ежедневно, но особенно торжественно отмечались дни рождения Ленина, Левского, День Красной Армии. Веселым бывал и капустник вечером первого марта.
Это была организованная самодеятельность, но у нас практиковалась и неорганизованная, точнее, дезорганизующая. Вдруг среди вечера петь начинали все, но каждый обязательно свою песню. Если вы думаете, что это легко – попробуйте.
Когда наши «артисты» пели на сцене, большинство песен подхватывала публика. Невозможно было удержаться, например, когда звучала «Идет война народная, священная война...». От этих слов пробирала дрожь, они звучали как призыв. Каждая эпоха рождает свои песни. Человечество нельзя теперь представить без «Марсельезы», без «Интернационала», без «Вы жертвою пали...». В «Войне народной» весь трагизм обстановки, вся сила народа, с годами становившаяся для нас все более осязаемой. Все вместе пели мы и «Красная армия всех сильней», и «По военной дороге», «Свою винтовку, верную подругу, опять возьмет упрямый Комсомол»...
И конечно, свою, отрядную песню. Написал ее Колка:
Боевой привет, товарищи,
Вы народа храбрые сыны,
Беспощаден ваш удар карающий
По врагам родной страны.
Это вы в горах Лопена,
Там, где снега по колено,
И от вас из Средне Горы
Убегает лютый ворог.
Эй, ребята, смело, дружно
Нам с врагом бороться нужно.
За народ, за народ
Партизан на бой идет.
Любили мы и «Все задачи боевые» и по нескольку раз в день пели с выкриками и посвистом: «А когда весна придет, мы оружие возьмем и врага погоним прочь!..»
Когда пели «Мы молодая гвардия», дирижировал всегда Орлин. Это была его любимая песня. Гайдуцкой песней о Любене, который прощается с лесом, он начинал обычно сольные номера. Однако Орлина я запомнил поющим не на сцене. Вот он лежит на нарах, улыбается в нерешительности, начинать ли, а потом запевает. Голос его сначала звучит неуверенно, но затем крепнет и заполняет собой землянку:
Мне уже, лес мой, надоело
гайдуком по тебе ходить...
Песни хороши тем, что человек всегда может придать им свой смысл...
Антон любил Смирненского. «Вставайте, братья рабы, вставайте!» – произносил он спокойно и как-то сосредоточенно, а звучало это очень сильно. Стихи Ботева восторженно читал Стрела. Велко тоже чаще всего декламировал стихи Ботева. Произнося слова «это царство греха и крови», он дрожал от волнения и стучал кулаком. (Позже я узнал, что еще ребенком Велко пользовался славой декламатора в Пловдивском народном доме.) Тем стихам, которые он писал сам, силу придавало их страстное исполнение. С обширным репертуаром выступал Мильо – энтузиаст художественного слова...
Затем наступал черед юмора. Бора (с четырехугольным темным лицом, с резкими чертами) и Брайко с увлечением и очень удачно пародировали певцов. Уже одно появление Алексия на сцене вызывало бурные аплодисменты: всю зиму он пел по-русски: «Ой ты, доля, моя доля... ах, зачем же, злая доля, до Сибири довела?», причем невероятным образом то повышал, то понижал голос. Мы прозвали его Доля Долич, и, прикидываясь огорченным, он не раз спрашивал меня: «Неужели я так фальшиво пою?» Любчо, светловолосый, белолицый, разбитной парень, рассказывал анекдоты, главным образом про крестьян и сапожников. Высокий, худощавый Седов с прозрачными глазами изображал лай собак: пастушеских, охотничьих, лай щенка, когда тот нападает и когда убегает. Седов так постиг все собачьи модуляции, что мы покатывались со смеху на нарах. Иногда Седов изливал свою душу в стихах и читал нам свою оду об операции в Душанцах:
Здесь мы танцевали
с милыми своими,
потом распрощались
и, надежд полны мы,
что в душе таили,
реку переплыли,
на гору взобрались
и в лесу собрались.
До поры рассветной
выстрел здесь не грянет.
Здесь приносят клятву
наши партизаны —
за народ тот бедный
умереть спокойно,
до пули последней
сражаться достойно.
Королем анекдота был Мустафа. Эта слава за ним настолько упрочилась, что он вызывал смех уже одной своей улыбкой, раздвигавшей его полные губы на смуглом широкоскулом лице, которое казалось еще темнее от черных глаз и усов. Не было конца историям, вроде следующей. Как-то свинья опоросилась на вершине тополя. «Ой-ой-ой! Не смотрите вниз!» – говорит поросятам. А те посмотрели, ну и свалились... Удивительные истории он рассказывал о своих трудовых буднях: один корчмарь обанкротился, потому что Мустафа выпивал у него весь лимонад, а какому-то булочнику пришлось закрыть свою пекарню, потому что Мустафа тайком раздавал хлеб подпольщикам.
Мы гасим одну лампу, подкручиваем фитиль в другой. Наступают сумерки.
После того как мы прикатили в Смолско на грузовике, Орлин оставил идею о конном отряде и бредил только автомобильным! Ему возражали: «Где в горах дороги? А бензин? Резина?..» «Все возьмем у гадов!» – настаивал он. Так его и прозвали Орлин Камионский[112].
Мы прилегли, разговариваем.
– Эх, Андро, как только вернемся, первым делом схожу в баню.
– А я думал, что сразу же побежишь к своей девушке.
– Ну, понятно! – улыбается он, будто видит ее перед собой. – Проводила она меня и не заплакала. А я обернулся, смотрю: она села прямо на тротуар... Кто знает, увидимся ли еще?
– Увидитесь! – успокаиваю я его.
Орлин пощипывает бороду. Только мы с ним вдвоем и остались бородатыми, кажется, даже это нас сближает. Его борода – окладистая, моя – клинышком. Многие подшучивают над нами, а мы держимся гордо и говорим, что они нам завидуют. Густая кудрявая борода придает Орлину мужественный вид, делает его еще более красивым. У него высокий лоб и проницательные глаза.
– Андро, ты мне не откажешь? Будешь кумом? И стихотворение нам напишешь?
Не думал я, что Орлин может говорить о таких задушевных вещах. Серьезный, волевой, внутренне собранный, он был требовательным к каждому, и прежде всего к самому себе. Того, кто отлынивал от работы или грубил товарищу, Орлин умел так упрекнуть потихоньку, что не было ничего тяжелее этого упрека. Некоторые побаивались его.




























