Текст книги "Горы дышат огнем"
Автор книги: Веселин Андреев
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 35 страниц)
Через «дверь» почти треугольной формы (в холод ее завешивали полотнищем) проникало все больше и больше света. Люди, просыпаясь, зашевелились. Я уже видел тех, кто лежал на нарах рядом со мной и на нижних нарах напротив. Кто завернулся в одеяло, или чергу[61], кто укрылся крестьянским тулупом или шинелью. С верхних нар торчали цырвули, сапоги, туристские ботинки.
– С добрым утром! – Орлин в знак приветствия приподнял голову и махнул мне рукой. Здравко поднялся было на локтях, посмотрел невидящим взглядом и улегся снова. Соня простонала во сне и тихо прижалась к нему. Митре протянул в мою сторону ладонь с растопыренными пальцами и повертел ею у меня перед глазами: проснулся ли я?
Люди просыпались, но никто не шумел.
Наконец Мустафа, опершись на локоть, прокричал трубным голосом:
– Эй, сонные тетери, вставайте! На завтрак – оладьи!
Это был не приказ, но все будто ждали такой команды. Нечего и говорить, что приглашение на оладьи может поднять даже мертвого. Одни, сбросив одеяла, стояли, другие приседали, третьи подпрыгивали. Спать одетым – партизанское правило: в любой момент ты готов!
– Без кислого молока я оладий не ем! – пропищал Брайко, поглаживая усы.
– Может, все-таки съешь, братец? Зачем им пропадать? – увещевал его Караджа.
– Нет! Я не оппортунист! Раз сказал... – улыбаясь, ответил Брайко.
Мы вышли наружу. Одна из траншей вела к сухому овражку, точнее, к тому месту, «куда и царь пешком ходит»; по другой можно было выйти к речушке и к летнему лагерю.
Лес еще спал, и, глядя на него, нельзя было не вспомнить сказок о заколдованных лесах – листок не шелохнется. В землянке воздух обычно свежий, но какой же воздух снаружи! В первый момент даже дух захватывает. (Кхе!.. Кхе!.. Что твой табак!) Сладкий, легкий, не надышаться! Листок не шелохнется, а что же это шумит в лесу? Речушка! Пенистый белый поток совсем невелик, но своим журчанием наполняет весь необъятный лес. Кажется, лес нарочно загородил речушке дорогу, заставив ее подпрыгивать, а сам, как эхо, усиливает каждый ее звук. И нет ничего более успокаивающего, чем это журчание, которое лишь подчеркивало тишину.
По узенькой тропинке, наискосок по склону, мы спускаемся к потоку. И там, где, разбиваясь о желто-зеленые, скользкие, как налимы, камни, он вздымается белой гривой, и в тихих заводях, где лишь тихо шевелятся песчинки, поток и порождает одно желание – наклониться к нему и пить. Совесть восстает против того, чтобы в нем мыться, боишься загрязнить его. Конечно, не это чувство владело Павле, когда он осторожно, двумя пальцами смачивал глаза. Сам он давал этому строго революционное объяснение: «Мыться – буржуазный предрассудок!» Если с ним согласиться, то буржуазия слишком многое приобретала: это была живая вода, обжигающая и мягкая; она тепло растекалась по всему телу, и стоило плеснуть ее на себя, как тупая боль в голове моментально исчезала.
Желязко разделся до пояса и, как бывалый спортсмен, начал свои водные процедуры (некоторые только здесь впервые услышали эти слова). Выглядело это очень гигиенично! Однако Стефчо скептически заметил:
– Ну что ты сегодня так уж стараешься? Кому ты себя показываешь? Столько мыться вредно!
Кто-то другой добавил, что кожа, мол, становится тоньше, а третий предложил покрыть нашу кожу слоем жира, как у гусей, чтобы дождь был нам не страшен...
Подальше, за скалой, было место купания женщин. Оттуда раздавались голоса Огняны, Бойки, Лены, Сони. С ними мы еще познакомимся. Правда, Огняна дня через два уйдет в свой родной Плевенский край. Сухощавая, подтянутая, острая на язык. Было в ней что-то властное. С первой же встречи с Огняной становилось ясно – сильный человек, наверняка опытный партийный работник. Я мог бы многое рассказать о ней, но все это стало известно мне позже, да и вы, наверное, читали ее книгу «Во имя народа».
– Эй, Храсталачко, ты чего подглядываешь? – самым серьезным тоном кричит Данчо.
Ну и рассмешил! Храсталачко не способен подглядывать, его-то в этом можно меньше всех заподозрить, но однако он возмущается от всей души: «Кто подглядывает, да ты что?» И заставляет нас покатываться со смеху.
Наряды определены с вечера, и каждый занялся своей работой. Я пошел с бригадой дровосеков.
Вшестером мы поднялись по пологому склону. Кирчо покровительственно похлопал меня по плечу:
– Пойдем, я тебя научу этой работе. Мы из тебя еще профессора сделаем!
Сам Кирчо уже был «профессором словесности»: он говорил, пересыпая речь жаргонными словечками и просторечными выражениями. Позже я понял, что делал он это ради шутки, чтобы скрасить себе жизнь в этих невыносимых для него горах.
– Ну вот, выбирай те, что попрямее, чтобы в кустах не заело. Подравняй спереду, свяжи ремешком – и можно волочить вниз, только уважно. Сам-то шлепай сторонью, а то зашибут они тебя.
Лекция сопровождалась показом. Кирчо связал охапку жердей (какую можно было обхватить ладонями) и посмотрел на меня: «Видишь?» В его лице было что-то противоречивое: глубоко посаженные черные глаза, иссиня-черные волосы, белый, чистый лоб, нижняя губа немного отвисала, а верхняя была изогнута к носу. Казалось, он нюхал что-то очень неприятно пахнущее. С этим не слишком тяжелым грузом он шествовал торжественно и осторожно.
«Да, – подумал я, – разве так собирают дрова?» Однако вслух этого не произнес. Смотрел он на меня насмешливо.
Я не сказал ему, что эта работа знакома мне с детства. Сколько дров я перетаскал с Граматника, Рорача, Бобёвицы! Мне было радостно оттого, что я могу поразмяться в это свежее утро. А дрова? В этом лесу лежали целые буки: одни уже совсем истлели, другие – в самый раз для того, чтобы ими топить, третьи выкорчеваны пару дней назад. Во мне заговорила давняя страсть – захотелось собрать их все. Вот бы мне раньше столько дров! И теперь мой брат по ту сторону горного хребта несказанно радуется, если ему удается раздобыть каких-нибудь веток. Вот бы сюда его! Сразу бы навалили телегу...
Когда я притащил свой груз, Кирчо огрызнулся:
– Думаешь, ты положил меня на лопатки? Не задавайся!
Конечно же, я не задавался. Но Кирчо уже добродушно смеется. Понял, что профессор-то я, а не он.
– На гимнастику-у-у! – унтер-офицерским тоном кричит бай Михал, заместитель командира четы, растягивая окончания слов на английский манер. Он постоянно имитирует дикторов болгарских передач лондонского радио, и теперь это получается у него уже непроизвольно.
Мы бегом поднимаемся в гору. Чудесный плац – большой, ровный, поросший травой. Это своеобразный полуостров: с трех сторон отвесно нависают скалы; если смотреть снизу, они кажутся неприступной крепостью. У подножия разместились летний лагерь, огнище, пекарня.
И со всех сторон – лес и лес, красно-желтый и светлый. Листья все падают и падают, закрывая собой прошлогодние, почерневшие. С каждым днем лес становится все более просторным, но и более грустным. Пока он густой: молодые буки, не достигающие и одной трети высоты своих вековых собратьев, еще зеленеют под покровом их шатра.
Стефчо уже командует. Митре занимает более высокую должность, но Стефчо – ответственный за чету, и Митре становится в строй. Мы приседаем, встаем на цыпочки, размахиваем руками, будто вот-вот отправимся в полет над этими скалами... Так, в строю, дружно выполняя команды, мы сразу же становимся воинской частью, хотя наша пестрая одежда придает нам мирный вид.
– Подобрать животы-ы-ы! – кричит Стефчо, и все смеются.
Этот фельдфебельский крик, обычно приводящий в трепет солдат, здесь звучит очень весело. Боже мой, был бы здесь хоть один, у кого бы оказалось нечто похожее на живот! Недаром здесь в ходу шутка: спину чешем через живот.
– Смотри, бай Михал, переломишься! – подшучивает Здравко. Мы нагибаемся, стараясь дотянуться пальцами до земли, а бай Михал высоченный как жердь.
– Смотри, чтоб тебя самого не унес ветер, который я поднимаю! – Здравко мал ростом и щупл.
– А я набил карманы камнями.
Орлин тактично делает замечание:
– Серьезнее, товарищи!
Этого достаточно. Орлин не сухарь, но любит, чтобы к серьезному делу относились серьезно. Ведь это – занятие. И мы изо всех сил размахиваем руками.
– Всюду, братец ты мой, диалектика! Единство противоречий. С одной стороны, полезно, с другой – вредно. От этой гимнастики, например, у меня страшно разыгрывается аппетит! И от заготовки дров тоже. Выходит, что все это никуда не годится...
Мы ждем, пока Орлин распределит порции. Стефан – смуглый красавец с вьющимися волосами. Родом он из Смилева в Битольском краю, но с давних пор жил в Софии. После одной из перестрелок с полицией газеты опубликовали его фотографию и назвали опасным, даже террористом. Для него же это была большая честь. К проблеме сохранения партизанской энергии Стефан относился философски.
– Ты знаешь, что Стефан пишет книгу? – спрашивает Гошо.
– Да? – говорю я с безразличным видом, не понимая, к чему он клонит.
– Ну да, «Диалектика природы».
Стефан лишь усмехается: почему бы и нет, ведь пишут же люди книги. Караджа, не разобравшись, в чем дело, откликается откуда-то со стороны:
– Постой, да ведь такая книга есть у Энгельса!
Теперь Орлин может не спешить – смеяться мы будем долго.
А он и так не спешит. Он делает свое дело спокойно, сосредоточенно. «Да разве это дело?» – скажете вы. Ого! Дело, да еще какое сложное! Попробуйте-ка разделить одну буханку хлеба и четверть небольшой головки сыра на тридцать пять человек! А ведь Орлин не Христос, и я не Матфей... Но чудо все же происходило: Орлин резал хлеб и сыр на такие порции, что никто не смотрел с завистью на товарища. Известная практика, согласно которой кто-нибудь, повернувшись спиной, говорит, кому дать какой кусок, здесь не бытовала. И не потому, что партизаны были ангелами. Просто каждый брал с плащ-палатки первый попавшийся кусок, поскольку был глубоко уверен, что его не обделили.
Что за чудесное это было сочетание – хлеб и сыр!
Гошо толкает меня локтем:
– А ты умеешь есть?
– А что тут уметь?..
– Это когда еды много, а когда мало? Да ты, кажется, неуч... Есть надо медленно, даже если это неприятно, чтобы каждая крошка растворилась во рту и желудок использовал бы все...
– И ничего бы не отверг... – вмешивается Данчо, – чтобы не было потерь.
– Давай-ка отсюда!.. Чтобы продолжить удовольствие как можно дольше. Так ты внушаешь себе, что наелся.
(Я и в самом деле был неучем. Тогда я не мог знать, что Гошо станет детским врачом!)
Однако он и сам полностью не следовал своему совету: его медленное пережевывание длилось не больше нескольких секунд.
– А когда ничего нет? – спросил я.
– Не может быть, чтобы ничего не было! А дикие яблоки? А листья?..
– А сухое дерьмо?.. – помогает ему Данчо.
Увы, даже это не может испортить аппетита.
У подножия скалы-крепости, подальше от огнища, Мильо рассказывает своим бойцам о секретах оружия. Оружия у него не так уж много, и секреты эти – не невесть какие, однако командир отделения чувствует себя не меньше чем профессором. (Позже каждый из отделенных – Стефан, Здравко и Брайко – будут заниматься со своим отделением.) Класс, в котором преподается материальная часть оружия, просторный – без конца и краю. Вокруг плащ-палатки расселись бойцы. Разобрав оружие, бойцы чистят каждую деталь. Мильо взял винтовку за середину ложа, будто скрипку за гриф, и, зажмурив один глаз, рассматривает ствол на свет, затем объясняет, почему каждый боец миллион раз должен собрать и разобрать свою винтовку. Мильо серьезен, как и сам предмет, который он преподает. Нужно уметь собирать оружие и в темноте, и с закрытыми глазами, и даже во сне. «Ну, это мне удается лучше всего!» – замечает Данчо, и смех оживляет урок... Делать это нужно за считанные секунды! Как на беду, однако, затвор заедает (чтоб ему пусто было!), никак с ним не справиться. Надо подложить монетку, а секунды бегут. Каждый знает, как коротка секунда. «Слушай, Мильо, секунда секундой, а ты смотри, чтоб не пришла полиция!» Обычно только одно отделение занимается разборкой оружия, второе в это время находится в боевой готовности, а третье – в нарядах, но в любой момент может быть приведено в боевую готовность.
В десяти шагах от места, где шли занятия по материальной части, Караджа развернул свою обувную мастерскую. Развернул в буквальном смысле, ибо, завершив работу, он заворачивал в большой платок молоточек и оселок (какие используют косари, чтобы отбить косу), гвозди, нож, куски кожи, подметки, воск, нитки, иглы и убирал все это в свой ранец. Рабочим столом ему служил пенек. В плохую погоду Караджа переносил свой цех в землянку.
Около него в ожидании своей очереди присели Брайко, Любчо и Павле. Как и в каждой обувной мастерской, разговор шел о политике. И, как в каждой обувной мастерской, клиенты спорили с сапожником о ценах. Прейскуранта Караджа не вывешивал.
– Разве это допустимо? – возмущался Брайко. – Ты берешь плату со своих товарищей?
Каждый знал, что Караджа берет за работу сигареты.
– Да уж так, братец. Ведь у нас пока капиталистическое общество. Я согласен даром работать на тебя, но только после того, как будет уничтожен капитализм.
– Чушь, мы здесь... – подыскивает слова Брайко, – мы здесь и есть коммунистическое общество!
– Только первобытное, – вмешивается Павле.
– Объясни ему, Павле! Именно поэтому я и беру с тебя плату натурой! – говорит Караджа одним углом рта, в другом у него зажаты деревянные гвозди. Он говорит и стучит молотком. – Разве я у тебя прошу денег?
– Деньги... Для меня цигарка дороже денег! – возмущается Брайко. Вообще-то не так уж ему жалко этих цигарок, он просто любит поспорить, или, как говорили некоторые, придираться. Если бы они знали, какую тяжелую жизнь довелось прожить Брайко, они бы его поняли. Сирота, которому едва удалось закончить один класс начальной школы. Потом – ученик плотника, с ранних лет участвовал в революционном движении. В свои тридцать лет он выглядел гораздо старше. (Он ни за что бы не поверил, если бы ему в дни невзгод сказали, что площадь в его родных Драголевцах вскоре будет носить его имя.) – И сколько же ты табака изводишь?
– А чего я буду терять время и каждый раз свертывать цигарки? – смеется Караджа. Разжившись чужим табачком, он набивал такую цигарку, что дымил, как подожженный бук.
Любчо божился, что у него ничего нет, что он вообще не курит.
– А ты, братец, пошарь в карманах! Не такой уж ты бедняк. Ну вот... Зеркальце? Чудесно! Зачем оно тебе? Ты и так вон какой красавец!
Потом Караджа выкурит табак вместе с Брайко и вернет зеркальце Любчо, хотя оно ему и очень понравилось. Однако работать безвозмездно он не мог. «Так я больше стараюсь, стимул у меня есть... Эт-та, таварищи, нада панимат!» – Караджа под сильным влиянием Ванюши-красноармейца часто говорил по-русски, хотя знал всего каких-нибудь пять фраз.
– Но почему ты и с меня дерешь? – не унимался Брайко. – Ведь мы с тобой оба ремесленники!
– Эх, братец, какой толк от твоего ремесла? Столяр... Самое большее, что ты можешь для меня сделать, – это сколотить гроб, но и для этого у тебя нет времени. Да без него мне и лучше: привык я на этой земле... А в другой раз ты меня так не оскорбляй: я тебе не ремесленник, а промышленный пролетарий! (Караджа был когда-то рабочим на резиновой фабрике.)
– Ну и ну! – иронизирует Брайко. – Пролетарий!.. Да в нашей мастерской рабочих было больше, чем на твоей фабрике!
В спор вступает Митре:
– Послушай, парень, уж не думаешь ли ты, что ремесленники – плохие революционеры? И что это ты отказываешься от своего ремесла, черт бы тебя побрал? Быть сапожником – это большое дело! Я вот помню... – Однако Митре не может сразу припомнить ни одного великого сапожника и только щелкает пальцами. – Да столько обувщиков!.. Петр Ченгелов. Ты знаешь Петра Ченгелова? А Кочо? Кочо Чистеменский?..
– Хорошо, братец, хорошо знаю. Брайко – тоже великий человек. Я только хочу сказать, что перерос вас исторически.
Да, Караджа достаточно подготовлен, чтобы самым активным образом принимать участие в беседах по историческому материализму. Митре, спрятав лицо в воротник, беззвучно смеется. Брайко ничего не говорит, только вертит пальцем около виска.
Полновластным шефом пекарни был Мустафа. Хлеб месили мы все, но месить можно по-разному. Не было в партизанской жизни случая, чтобы кто-нибудь выбросил кусок хлеба из-за того, что его плохо замесили, однако хороший хлеб – великое дело. Мустафа, переменивший массу профессий, сам считал себя пекарем, а мы его – дипломированным пекарем. Тот, кто помогал ему, в лучшем случае мог сойти за подмастерье.
Присев на корточки, коренастый Мустафа, бывало, засучит рукава и месит, месит тесто до тех пор, пока оно не перестает прилипать к квашне. Пот струится по его черным усам.
– Оботри-ка меня, – поворачивает он голову в сторону Нофчо, – а то я квашню разбавлю.
– Смотри, чтоб с носу у тебя не капнуло! – предостерегает Нофчо и сует руку в его карман за носовым платком.
– Ну и что же? Сбережем соль, – парирует Мустафа.
Говорит он на западном диалекте. Родом Мустафа из Красавы, ему девятнадцать лет, а хитрости хватает на семерых.
И он месит, мнет, кряхтит. Когда мы останавливаемся на привал в походе, он месит тесто на брезенте. Здесь же у него есть квашня – отесанная буковая колода.
А хлебная печь уже топится. В неглубокой яме, устланной плитами, горит яркий огонь. Когда жар спадет, Мустафа отгребет раскаленные угли в сторону, подметет ветками плиты и поставит туда хлебы – не какие-нибудь лепешки, а замешанные на дрожжах хлебы! Сверху он засыплет их пеплом и раскаленными углями и вновь разожжет огонь. Хлеб получится такой, что пальчики оближешь.
Всегда многолюдно было на кухне, расположенной за пекарней у речушки. Пусть кто и назовет нас чревоугодниками, если можно так назвать людей, наслаждающихся только запахами, но мы с удовольствием вдыхали аромат поджариваемого мяса! Осенью баранина бывает чудо как хороша. Жир потрескивает в большой медной посудине, которую лижут бледные языки пламени. Соня и Бойка помешивают жаркое деревянными ложками. Страхил (не сын бай Станьо, а высокий и худой софиец), согнувшись, чистит картошку: в кухне дежурят все по очереди.
Каждый год 10 сентября мы собирались у турбазы «Чавдар» и ели курбан[62]. Да будут благословенны руки тех буновчанок и мирковчанок, которые готовят это блюдо! Однако пусть они не сердятся на меня, если я скажу, что с партизанской поры не ел ничего более вкусного. То ли дело здесь в буковом дыме, то ли голод обострял тогда все чувства...
Каждый поставил свою посудину – алюминиевый армейский котелок, чугунную миску или большую чашку. Орлин загребает черпаком, разливает сначала понемножку, чтобы каждому достался жир, затем распределяет куски мяса, доливает бульон.
Потом наступает тишина, нарушаемая лишь стуком ложек. Блаженная тишина. Это богатый обед, вкусный обед, чудесный обед, за который мы от души благодарны этропольцам и лопянчанам. Пусть люди знают, что бывало и такое. Хватит проливать слезы над нами, будто мы все время умирали с голоду!..
А Мильо уже кричит:
– Внимание! Кто мне даст добавку, да побыстрей? Через пять минут я уже не принимаю! Давайте, люди, потом не пожалеете...
Шутка эта уже затаскана до невозможности, но все же каждый раз находится кто-нибудь, кто подходит к Мильо. Смех нам необходим, и мы смеемся.
И вот мы уже моем ложки. А разве партизаны моют ложки? Они их облизывают, вот и все. А потом засовывают в карман куртки или в голенище сапога. Партизанская ложка! Она ведь тоже была оружием, и каким оружием!.. Пусть несколько этих слов послужат прославлению партизанской ложки и выражению ей признательности.
Один только имела она недостаток – не была волшебной, и из пустой тарелки ею нечего было зачерпнуть...
«Пусть скажет хлеб в животе: меня ел царь, а не собаки рвали». В детстве я ненавидел эту пословицу: с такими словами мама укладывала меня после обеда спать. Многое мы не способны понять сразу. Вот и эту мудрость я постиг только в горах. И не только я. Хорошо подремать после еды.
Но спали не все. Некоторые просто лежали и читали. Пенко, подперев голову рукой, улегся на бок и поглощает «Записки». (Он пришел с Мургаша немного позже, но в своих воспоминаниях я всегда вижу его здесь, в старой землянке.) Время от времени он поднимает глаза к потолку, удивленно, задумчиво сдвигает брови. Может, в этот момент и он бежал за отрядом Бенковского, как малыш Мацко[63], и думал: когда же и нас будут так же встречать? Но время великого восстания еще не пришло, и ему трудно его представить. Может, он скитается с остатками четы где-нибудь здесь, в этих диких горах, и старается узнать, где пересекаются наши пути? «Ну как?» – спрашиваю я его и показываю на книгу. Сначала Пенко никак не реагирует на мой вопрос, а потом прикладывает палец к губам: «Тише!» Пенко всегда очень таинствен.
После сна каждый занимается любимым делом. Большинство читает. Теперь Караджа не возьмется чинить ботинки и за целый ящик сигарет. Сейчас он стремится узнать все о происхождении жизни. Овладевает знаниями, которые не смогла дать ему школа: слишком рано пришлось ее оставить. Еще несколько человек тоже пристрастились к диалектике, и еще до того, как мы организовали общие занятия, они начали изучать ее сами. Высунув язык, Колка рисует стенную газету. Ванюша мастерит шомполы и деревянные ботинки для часовых. Цоньо, усевшись на пеньке у выхода, чинит рюкзак. Митре до блеска чистит и смазывает «маленьких детишек» и заряжает свой знаменитый маузер с деревянной кобурой – предмет всеобщей зависти.
Здравко и Любчо говорят о чем-то с Митре, Стефчо, Коце, затем надевают ранцы и машут руками: «До свиданья, ребята!» Позже я узнаю, что они отправились в Этрополь к бай Марко. Мустафа и Тошко спускаются к Лопяну. В этих двух направлениях довольно часто ходят немалочисленные группы с рюкзаками – за продуктами, которыми нас снабжали ятаки.
Того, кто отправляется в путь, всегда ждет радость – еда досыта в теплом доме, помощь ятака, вести от близких.
Я уже слышу упреки: «Нет динамики... острого сюжета... на протяжении целой главы ничего не происходит...»
Что поделаешь? Бывали и такие дни. Мирные партизанские дни. Не каждый день был наполнен бурными событиями. По правде говоря, даже те дни нельзя назвать мирными.
Заместитель командира отряда Митре, командир четы Стефчо, политкомиссар Коце, заместитель командира бай Михал часто совещались, вызывали командиров отделений. Вызывали и меня как партийного организатора в Пирдонском крае, а также других бойцов. Мильо, секретарь партийной организации, часто собирал нас на заседания. Совещались и ремсисты, руководил которыми Коце. Обсуждения проходили дружно, живо.
Стратегия была изложена на Мургашской конференции, тактику отряда разработал штаб. Но каждая чета должна была иметь свой, разработанный до мелочей конкретный план.
Для этого предстояло изучить тысячу вопросов и еще столько же решить. Творчество в ходе операции, в бою, в походе – совершенно обязательный элемент партизанской деятельности, но оно бывает только результатом тщательной подготовки.
Каждый боец уже знал, что мы должны делать.
Действовать непрерывно! Умело и быстро маневрировать! Наносить смелые, неожиданные удары! Уклоняться от навязываемого тебе неравного боя! Как только чета имени Бойчо Огнянова ударит в Софийском краю, чета имени Бачо Киро должна сразу же нанести удар в Пирдопском, чтобы сбить врага с толку и заставить его метаться из стороны в сторону.
К СВОИМ, В РОДНОЙ КРАЙ
Через несколько дней после прибытия в Лопянский лес меня послали в родные края. Чета имени Бачо Киро в своих действиях к югу от Балкан должна была заручиться поддержкой жителей этих мест.
Легко сказать было Мильо: «Мы немножко сбились с пути и вместо Бунова вышли к Миркову». Но я-то знаю, как это случилось...
Из землянки мы отправились еще засветло. Кругом была темень, и мир казался первозданным хаосом. В темноте человек теряется. Расстояния как бы исчезают: кажется, вот-вот взойдешь на гору, что виднеется перед тобой, но будешь идти всю ночь, а так и не доберешься до нее. Утром свет разворачивает цепь гор, растягивает пространство.
Забрезжил рассвет, все больше отделяя землю от неба, которое совсем низко нависло над горами. Вершина, казавшаяся совсем близкой, в действительности фантастически высоко уходит в самое небо, и взобраться на нее представляется немыслимым. А мы ползли, жалкие и потерянные. Меня все больше терзала мысль о тщетности наших усилий. Кроме того, приходилось сознаться, что мы сбились с пути. Мильо все молчал, прислушивался, внезапно исчезал куда-то и возвращался, по-прежнему не произнося ни слова. А ведь он был не из молчальников.
– Мильо, постой, попробуй сориентироваться!
– Давай, давай, а то ночь пройдет! Мы уже выходим на дорогу...
Что делать? Я не жалел сил, и не по моей вине мы проходили ночь впустую. Мы шли по шелестящему, зыбкому слою листьев, натыкались на гнилые деревья, однако твердости горной дороги под ногами не чувствовалось. Где-то мы сбились с пути, а стоит здесь допустить ошибку, и вместо Южной Болгарии легко очутиться в северной ее части. Мне все время казалось, что мы идем в направлении Этрополя.
– Послушай, братец, ты ведь не сильнее, чем горы. Разве тебе не жалко наших ног? Попробуй взять какой-нибудь ориентир!
– Пойдем, пойдем. Вот здесь эта дорога, сейчас, сейчас.
Он пытался выглядеть веселым, но мне он напомнил тех, кто рассказывает о змее: от головы до хвоста – восемь метров, от хвоста до головы – десять, всего – тридцать... Я уважаю человеческую настойчивость, но не такую, что заставляет биться головой об стенку. Мне казалось, что мы, как козы, бродим где-то в поднебесье.
Я сказал «козы»? Много лет спустя, глядя на новые картины Златю Бояджиева, я вдруг по-иному увидел ту ночь, полную хаоса. Эти козы Бояджиева, спускающиеся прямо с неба по отвесным скалам (просто удивительно, как они не распорют себе животы!), это нелепое восхождение с горы на гору и это чувство, которое вызывает немыслимая, но зримая высота, – это та самая ночь. Только тогда все казалось более беспредельным, более мрачным.
И более страшным. Первородный страх потеряться, погибнуть... Безнадежность лишала всякого реального представления о месте и времени – где ты, в каком веке? В такую густую, непроглядную ночь, в безысходной ситуации тебя охватывает чувство безумного одиночества. И хотя рядом с тобой идет твой товарищ, ты – одинок...
И этот невыносимый крик совы! Он раздается внезапно, совсем близко, почти рядом. Вздрогнув, я остановился. Остановился и Мильо:
– Слышишь? И она заблудилась, видно?..
Я молчал. Так Мильо неожиданно признался, что мы сбились с пути. Сова замолчала, но ее крик продолжал раздаваться у меня в ушах. Только мы снова тронулись в путь, крик повторился. Протяжный, замирающий на самой высокой ноте, будто крик человека, который ищет кого-то и боится, что так и не найдет. Кричит, будто жалуется на свою судьбу. Крик вдруг обрывается, но растревоженное эхо продолжает кричать: «у-у-у». Тишина впитывает каждый звук, чудится, кричит лес, сами горы.
Я знаю, что это птица, но не могу избавиться от чувства, будто это кричит человек в предсмертной агонии. Пусть это не так, но какое это имеет значение, если ты сам одинок и сердце твое стынет в противной пустоте? Когда сова замолкала надолго, замолкали и горы вокруг. Странно: тебе не хочется, чтобы сова закричала опять, и в то же время очень мучительно ее молчание... И только винтовка возвращала меня из этой бездны в реальность ночи и к самому себе: она сползала с плеча, я инстинктивно прижимал ее и сразу же вспоминал, кто мы такие.
Если б кто сказал мне тогда, что мы бродим уже тридцать ночей, я бы поверил...
Утро вечера мудренее – до чего же правильно сказано! На рассвете у какой-то речушки Мильо признался:
– Андро, мы с тобой, кажется, вместо Бунова вышли к Миркову...
Хорошо еще не сказал, что специально выбрал эту дорогу!..
Я слышал его голос, видел, что он идет, останавливается и поджидает меня, но не мог понять, когда это я отстал, и ускорял шаг, где было поровней. Потом я снова слышал его голос и опять удивлялся, что отстал. Шагал, но мне виделась она, на какой-то далекой и знакомой дороге... Ну да, в лесочке между Бистрицей и Симеоновом. «Как тебя отпустили?» – «Такое я получила задание». Я обнимаю ее, сжимаю ее руку. «А меня еще не отпускают в отряд. Тебе что-нибудь надо?» – «Да, брюки гольф, а для Колки ботинки сорок шестого размера». – «Как хорошо, что мы вместе!» – «Если получится, пусть пошлют тебя только в наш отряд!» И вот мы уже в лагере около скалы-крепости. Но как можно на глазах у всех так нежно гладить ее волосы?.. Если б они знали, что мы...
– Послушай, как ты можешь спать на ходу?
Я вскипаю от гнева на Мильо за то, что он разлучает нас, а потом чувствую обиду: как это «спать»? Но я и в самом деле сильно отстал, и в голове тяжесть...
Значит, можно дремать даже на ходу? Все-таки это какой-то отдых. А Мильо удивляется... Может, рассказать ему, что мне снилось? Он, конечно, сразу подмигнет: сочиняешь, мол. Я надеялся из Бунова послать ей весточку, думал, о чем напишу ей, и поэтому нет ничего удивительного, что увидел ее во сне. Это было моим вторым открытием: на ходу можно и сны видеть.
Днем через знакомого пастуха Доко Бикова мы дали знать о себе Йонче. К вечеру он пришел к Сопа Чешме и повел нас в Мирково. Жил он на главной улице, но в то время в Пирдопском краю было относительно спокойно, и мы могли не опасаться неожиданной встречи с полицией. Винтовки, завернутые в брезент, нес Мильо, и по виду нас можно было принять за землемеров со своим инвентарем.
Йонче (потом он станет Ангелом, и мне трудно называть его иначе) не бросился к нам с распростертыми объятиями и даже немного смутился, когда я его обнял. Но я-то хорошо знал его. Это был человек большого сердца. Своих товарищей он любил верно и преданно, но внешне эти чувства не проявлял.
Я знал: ему стоило немалого труда убедить своих домашних в том, что мы его старые друзья-землемеры. Я сразу же почувствовал: Ангел все такой же. А ведь за эти два года человек мог сильно измениться.
Ангел отвел нас на второй этаж в знакомую мне комнату. Она была почти пустая, но показалась такой милой и родной. Давно я не входил в крестьянский дом. С тех пор как оставил Софию, прошло всего двадцать дней, а кажется – вечность. Я возвращался в старый, утерянный мир. Сначала я очень болезненно ощущал расставание с этим миром, остро чувствовал нехватку тысячи вещей, иногда совсем мелких, которые имел и не ценил. А у людей они есть... Тяжелое и гордое чувство!




























