Текст книги "Горы дышат огнем"
Автор книги: Веселин Андреев
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 35 страниц)
Еще со времен гражданской войны в Испании я знал: каждая из сторон утверждает, будто она одерживает победы, поскольку чиста, как родниковая вода, и несет с собой прогресс, а другая – терпит поражения, потому что прогнила до основания и обрекает народ на муки и смерть. Как всегда, истина была лишь одна. Но не каждый мог ее открыть.
Мы не удивлялись тому, что полиция позорит нас таким способом. Больно нам было, что этому верили честные, но заблуждающиеся люди.
«А все таки...» – спрашивают меня иногда теперь. Поскольку я откровенно говорю обо всем, не буду ничего скрывать и здесь.
Могу себе представить, что бы произошло, если бы партизан посягнул на честь женщины. Впрочем, чего там говорить, я знаю, что бывало в таких случаях. Как-то зимой группа партизан остановилась в селе. Вскоре товарищи стали замечать, что один из них заигрывает с хозяйкой. Не знаю точно, как там все было, но приговор был единодушным: смерть. Провинившегося действительно чуть было не расстреляли.
Я мог бы рассказать и о других случаях, взорвать, так сказать, весь драматургический заряд, но не хочу этого. В книге эти вопросы не должны занимать большего места, чем они занимали в нашей тогдашней жизни.
Я по-сыновьи преклоняюсь перед героями прошлого. Да, знаю, жизнь тогда была другой, и ею продиктованы требования устава панайотхитовской четы: «Каждый должен поклясться, что отрекается: во-первых, от пьянства; во-вторых, от лжи; в-третьих, от разврата, а тем более от посягательства на честь женщины какой бы то ни было народности; в-четвертых, от воровства...» Тогда добродетелью считалось поклясться. Нам же такие клятвы были не нужны.
А теперь я помолчу. Предоставим слово околийскому полицейскому начальнику в Новосельцах: «Полицейские и милиционеры (так называли мобилизованных гражданских лиц. – Прим. авт.) пьянствуют по корчмам, разлагают мирное население, роняют престиж полиции и производят плохое впечатление на горожан». Ну, допустим, это – результат нездоровой атмосферы, царившей вблизи столицы. Тогда, может быть, в пасторальном Тетевенском крае (куда относился Лопян) действовали полицейские херувимы? Пожалуйста! Говорит плевенский областной директор: «Во время моей последней поездки по области я установил, что чины полиции недисциплинированны, злоупотребляют алкогольными напитками, развратничают, а кое-где даже отмечены случаи насилия. Полицейские грабят население, увлекаются кутежами, не выполняют свои прямые обязанности по борьбе с подпольщиками (3.XI.43 г.)».
Благодарю вас, господин директор! Если бы что-нибудь подобное рассказал я, то, возможно, некоторые юнцы посмотрели бы на меня с недоверием: «Да неужели?»
– Эй, люди, спешите, пока не поздно! Послушаем Дочо Христова. Пошли!
Велко размахивал газетой «Зора». Сильно, необычно сильно для этой поры пригревало солнце. Мы прилегли в лесу, не хотелось даже пошевельнуться, но что поделаешь: у «нашего министра» (так мы называли Дочо Христова) было какое-то важное сообщение.
– Теперь слушай и мотай на ус! Речь министра внутренних дел в Народном собрании в связи с тронной речью...
– Чихал я и на трон, и на того сопляка, который на нем сидит! – не выдерживает Брайко.
Велко поднялся на пенек. Мы столпились вокруг.
– «...В результате призыва сдаться, обращенного к заблудшей молодежи, до 30 сентября добровольно сдались 253 человека. Этот призыв дает и другой результат – задерживает приток заблудших или запуганных молодых людей в группы бандитов...»
– Врет! Не может партизан сдаться! Сколько пришло за это время только к нам? Что ты, Велко, читаешь эту гнусную болтовню?!
– Слушай и не выражайся непочтительно о господине министре! – строго кричит Велко и продолжает читать: «Выждав некоторое время, необходимое для того чтобы об этой мере правительства узнали все бандиты, полиция в конце сентября и начале октября начнет энергичные операции против всех тех, кто отказался от правительственной милости. Таких к 30 сентября, включая сдавшихся до сего времени 253 человек, насчитывается не больше 1800, разбросанных маленькими группами в нескольких районах страны...»
Раздались крики: «Да он идиот!», будто сам Дочо Христов был здесь.
Я воспользуюсь возникшим волнением, чтобы развернуть «Сообщения армейской разведки»: «За истекший месяц октябрь силы нелегального движения у нас увеличились примерно на 1500 бойцов (это только в октябре, после того как «прекратился приток»! – Прим. авт.), несмотря на беспощадные меры, повсеместно принимаемые против них.
Борьба с вооруженными отрядами Отечественного фронта в стране приобретает все больший размах. Она поглощает все новые силы, затрачивается масса физическойи моральной энергии, но, несмотря на это, особых результатов не чувствуется (17.XI.43) ».
Конечно, Дочо Христову прекрасно были известны эти сведения, но это не мешало ему врать, и главным образом для того, чтобы ободрить своих. «Пусть все, кто у нас или за границей питают какие-либо надежды, обратят внимание на эти цифры!. В настоящий момент мы работаем круглосуточно, и число ликвидированных за последние два дня подпольщиков наверняка превышает уже 1000 человек».
– Или я, или этот гад! На земле нет места для нас двоих! – заявляет Васко в присущем ему высокопарном стиле.
– Да что вы злитесь? Не обращайте внимания на эту проститутку! – философски обобщает бай Горан.
Наступило молчание. Каждый, казалось, вслушивался в себя и думал так же, как и я: «А ведь наверняка какие-то наши товарищи погибли, может, и немногие, но...»
Да, погибшие были, но и сегодня меня удивляет соотношение: в октябре, согласно «Сообщениям разведки», враг понес бо́льшие потери, чем мы.
– Слушайте, у-голов-ные преступ-ни-ки! – скандирует Велко. – Слушайте, какие вы несчастные. «Их осталось в настоящий момент не больше 900 человек. Они разбросаны по разным уголкам Болгарии и ломают себе голову над тем, как и где провести зиму. В число этих 900 бандитов входит свыше 300 уголовных преступников, многие из которых осуждены на смерть и пожизненное заключение...»
Поднялся такой хохот и крик, что Лазару пришлось повысить голос:
– Тихо! Услышат вас в Лопяне, тогда и в самом деле придется вам ломать голову над тем, где провести зиму.
Глубоко возмущенные заявлениями Дочо Христова, наши товарищи написали листовку, выдержанную в самом серьезном тоне. Заканчивалась она так: «В ответ на бесстыдство назначенных Гитлером регентов и правительства, в ответ на гнусную демагогию Дочо Христова мы, партизаны отряда «Чавдар», заявляем, что не ищем милости у преступников, а если понадобится, то и погибнем, но, пока в нашей стране хозяйничают фашисты и правители-предатели, не прекратим нашей борьбы, не сложим оружия!..»
Я понимаю, что в своей писанине враги преуменьшали нашу силу, чтобы воодушевить жандармов, но делали это весьма примитивно: «Подпольные коммунистические группы состоят из молодых необученных людей, трусов по характеру. Нет у них выдержки, и боя они не принимают, а встретив даже самое слабое сопротивление, быстро отступают, бегут сломя голову, бросая одежду, продукты и оружие» (из приказа начальника полиции Тетевенской околии от 20.IX.43). Мы – люди, и случалось, что мы отступали, однако не так. Впрочем, пусть на это утверждение тетевенского полицейского ответит шуменский областной директор: «Вы имеете дело с идейно убежденным противником, который готов пойти на любые жертвы, чтобы добиться в конце концов успеха, который действует энергично и неожиданно, опираясь на помощь товарищей, обладающих такими же качествами и связанных с ними нерасторжимыми узами. Мнение, распространяемое в обществе, что это – молокососы, легко приходящие в отчаяние, ошибочно в своей сущности...» (Декабрь 1943 года.)
Однако Дочо Христов не может ввести в заблуждение Гитлера, и немецкая разведка доносит ему: «Во всяком случае, можно считать установленным, что бандиты сражаются с отчаянной храбростью и что в способе ведения борьбы, как и в самих действиях, чувствуется централизованное руководство и организованность. Как мы отмечали, они располагают отличной разведывательной сетью».
– Значит, так, братец. Спускаешься с гор, попросишь как следует прощения у глубокоуважаемого Дочо Христова, а тот тебя раз – и в концлагерек, – объяснял Караджа, положив руку на плечо Брайко.
– Да ты что? Кандидатов туда столько, что не попадешь! – Велко не скрывал своего презрения к тем, кто не пошел в отряд, остался дома и таким образом оказался узником концлагеря (хотя партия предупредила об этой опасности на следующий же день после гитлеровского нападения). Велко, бай Цветан, Лазар, Митре, сами бежавшие из Эникёй, возмущались таким смирением.
– А знаешь, Караджа, если для нас не хватит концлагерей, остается только повязать тебе галстук, – поглаживает Брайко свою шею.
Велко прерывает его:
– Не тявкайте, а послушайте, какой умный совет вам дает этот человек: «Единственный выход из этого положения – последовать примеру 253 сдавшихся, надеясь на снисходительность государства».
Мы уже устали от смеха и вяло подбрасывали отдельные реплики. Нофчо с присущей ему наивностью недоуменно спрашивает:
– Неужели они нас настолько не знают? Не верится мне.
Меня внезапно осенило: у нас ведь не было ни вечерней, ни утренней поверки. Никакой поверки. Понимаете?
И случалось, что партизаны сдавались. Мы этого не знали и тогда не поверили бы этому. Правда, таких было мало, и я не хочу обвинять их больше, чем обвинила сама жизнь. Где-то не было должного сплочения в чете, другие попадали в безвыходное положение (или им так только казалось), третьи оказались обманутыми.
Я помню, как однажды мне в голову пришла страшная мысль (бывает же, что человека одолевают дикие, самые нелепые мысли): что бы со мной стало, если бы меня выгнали из отряда за какую-то провинность?
Нет, это невозможно. Невозможно!
Я попросил бы, чтобы меня расстреляли.
НО НАСТУПАЕТ ЗИМА
– Убили Пешо! Пешо убили, Интенданта.
Эта весть ошеломила нас.
Мы словно чувствовали, что такое произойдет; не успели порадоваться успехам, как горе сжало наши сердца.
Да, у нас были победы, но нам, осажденным со всех сторон, еще рано было торжествовать. Жертвы, в сущности, только теперь и начинались. Мы предвидели их, но человек никогда не может быть готов к смерти: она всегда приходит внезапно. И становится невыносимо тяжело.
Не помню, от кого мы узнали об этом. Никто не решался первым сообщить печальную весть – в памяти она невольно осталась бы связанной с ним, как будто он был виноват в случившемся. Но помню – в полумраке землянки стало тихо-тихо. Вспоминая об этом, Данчо говорит, что он заплакал тогда. И это он, Данчо, который шутками всегда одолевал беду! Плакали и мы все тем мучительным плачем, который оставляет глаза сухими.
Мы сразу же почувствовали: смерть не просто вертится вокруг нас, она уже среди нас.
Нет, это не был страх, это была ненависть к врагу. Бороться!..
При первой встрече его можно было посчитать легкомысленным, даже несколько бессердечным – никогда не угадаешь, что он выкинет, как высмеет тебя. Такие шутники встречаются всюду – в классе, в роте, в компании друзей. Они подшучивают над всеми, и им все прощают, только отмахиваются: не приставай.
Помните, в какое неловкое положение попал Интендант на Мургашской конференции, когда привел теленка (или теленок привел его)? Случилось это именно тогда, когда Янко предупреждал нас, чтобы мы были поосторожнее, проводя экспроприацию. Как-то Пешо вбил в землю колышек, расщепил его сверху, втиснул в щель зеркальце и разложил вокруг парикмахерские принадлежности. Тщательно побрившись, он с поклоном пригласил всех понимающих толк в культурном бритье в «парикмахерскую «Савой». И без устали говорил, говорил. Угадав во мне новичка, он галантно подал руку:
– Что это ты, парнишка, такой тощий! Ну ничего, буду давать тебе побольше хлебца.
Я разглядываю теперь его фотографии, и воспоминания охватывают меня с новой силой: овальное лицо, черные, блестящие, как от бриллиантина, волосы, широкая улыбка, белые зубы, тонкие усики, выгнутые брови, мечтательные глаза. Просто красавец из итальянского фильма. Странно было видеть его здесь, на Мургаште. Особенно удивлял нас его костюм – элегантный, чистый и выглаженный. У него были красивые ботинки, белая рубашка и, – представьте себе, галстук! Партизан с галстуком – красным, в горошек... Это был его софийский костюм. Отправляясь в села, он, конечно, переодевался.
Не только эта одежда, но и его бросающаяся в глаза беззаботность должны были, наверное, хоть немного облегчить ему жизнь бок о бок со смертью. Все знали, что у него добрая душа. Тяжелая жизнь озлобляет человека, но только слабого. Сильного она делает добрым.
Из Рашкова, где он вырос, где недрогнувшей рукой поднял Красное знамя, он бежал под свист пуль. Но убежать от бедности не смог: нищенскую жизнь в селе поменял на такую же в городе. Когда его уволили с фабрики, он стал разносить уголь. Ему не довелось получить образования, но жизнь принесла ему иные знания. По ночам – встречи с подпольщиками, курьерская работа. В его комнатушке находили приют товарищи, оставшиеся без убежища. «Когда вешают, бывает очень больно!» – говорил он, объясняя, почему бежал со службы в военно-воздушных силах.
Мне кажется, что любой другой человек мог бы выполнять его обязанности, но я не могу представить себе другого такого интенданта!
Он любил свою работу, он был как будто создан для нее. Он хлопотал безустанно, удивляя нас своей изобретательностью. И храбростью. Уверенно шел он навстречу любой опасности – в селах, в горах, в Софии. Участвуя в операциях отряда, он все время стремился туда, где погорячей: в разведку, в штурмовые группы, в операции по уничтожению врагов.
Как мы были благодарны ему за полушубки, шаровары, штормовки, туристские ботинки, плащ-палатки, которые он доставал! И за хлеб, которым он обеспечивал нас!
Ах, если бы могли уберечь Пешо!..
Каждое его появление в отряде становилось праздником. Мы нуждались во многом, но были благодарны за самую малость. Почти детскую радость испытывали мы от подарков, которые приносил Пешо. Он чувствовал это и любил доставлять нам радость. Прежде всего он вручал каждому то, что распределялось по решению руководства отряда. Потом начиналась раздача вещей по личным заказам. Но не просто так: на, держи! Нет, он говорил, и слушать его было удовольствием: «Ножичек я сам тебе подобрал... бритва! Настоящий «золинген», габровская сталь! Но смотри не перережь всех фашистов, оставь, пожалуйста, и на мою долю», «Сашка, Сашечка, такого гребешка тебе и на парижской выставке не купить! Честное чавдарское!», «Мильчо, браток, земляк, всю жизнь будешь ты мне благодарен за этот платок. Не платок, а сокровище! Только не очень его мочи, а то прорастет он у тебя в кармане, немецкий эрзац, настоящая верба!».
Он не обходил вниманием никого, даже тех, кто не давал ему поручений; приносил расчески, шнурки для ботинок, английские булавки, готов был отдать даже свою вещь, только бы доставить человеку радость.
Пешо был мастером на все руки. Умел замесить тесто, приготовить еду, починить обувь, сшить рюкзак. Какой там интендант – это было целое интендантство!
И еще одно удивительное качество: абсолютная честность. Видно, поэтому само слово «интендант», часто адекватное понятию о жульничестве и бюрократизме, для нас звучало тепло и сердечно. Партизанский интендант. Вряд ли можно придумать более трудную должность.
За любой работой он не упускал случая принять участие в разговоре, но бывал предельно лаконичен, получая задание от командира:
– Точка! Порядок! Считай, что все уже исполнено.
Мы не всегда становились свидетелями его изнурительных переходов из Ботевградского, Новосельского края, из Софии. (Он любил свою Софию, всегда знал, что там происходит, и очень выразительно «благословлял» Софию Гешева, расставлявшую на него капканы на каждом шагу.) Иногда мы не отдавали себе полного отчета в том, какие опасности подстерегают его в пути. Мы забывали, что его мучает язва. «Мы взаимно мучаем друг друга. Она сосет меня, а я – сливовицу!» И говорил он это так, что легко было поверить ему.
Он был настоящим мужчиной. Он мог заплакать от радости. Мог и от гнева. Но никогда – от боли...
И вот наш Пешо, наш Интендант, весельчак, человек, который мог все, уже не скажет тебе больше: «Ладно, парнишка! Так ты, может быть, и какой-нибудь кораблик захочешь получить по ленд-лизу от Америки?»
Рассказывали: он ехал на велосипеде, два пистолета были у него под полой пиджака, а агент узнал его... Он зашел в какую-то пивную, чтобы сбить преследователей со следа, выпил маленькую кружку пива. А агенты вошли и сразу же открыли огонь, но и он кое-кого из них продырявил. Нет, вероятнее всего было так: он проходил мимо крытого рынка в густой толпе, агенты семенили за ним, но он был уверен, что здесь они стрелять не станут, что он вырвется, да, вырвется, вот здесь проберется... а агенты подбежали сбоку, но ничего, это еще ничего не значит, здесь они не станут стрелять... Кто знает, может быть, и те, впереди, тоже из их стаи... Стрелять? Нет, могут пострадать невинные люди, но агенты не ждут. Не-ет! Интендант не тыловик. «Та-та-та!» Интендант – боец. «Та-та-та!» Боец штурмового отряда! В сердце Софии. «Та-та-та!» В сердце... Прямо в его сердце.
Он лежит на мостовой. Тонкая струйка дыма вьется из его пистолета, и много струек крови – быстрых, стремительных – вытекает из его тела. Вокруг пустота, молчаливая, враждебная, сиротливая пустота. Над ним склоняются только эти – из стаи...
...А мы сейчас в Лопянском лесу. Прощай, Пешо, прощай, брат! Когда мы виделись в последний раз, то очень радовались: хвастались, что у нас нет потерь. Прощай, не знали мы...
Погиб Интендант. Кто-то припоминает слова Митре, сказанные им после налета на Радославово: «Теперь вы понимаете, ребята, что народ – наше интендантство!» Данчо, постукивая себя по боку пистолетом, задает вопрос: «Как же мы обойдемся без Пешо?»
Как холодный ветер, дующий со Свиштиплаза, разбудил смолкнувший было лес, так и смерть Пешо столкнула нас со многими заботами. Была зима. Что ни говори – зима есть зима. Не случайно когда-то все болгарские отряды, если им удавалось уцелеть, зимой уходили за Дунай. Но нам некуда было уходить.
Снег не был нашим другом. Он создавал нам огромные трудности. Пойдешь куда-нибудь – и твои следы указывают врагу дорогу. А мы были не настолько глупы, чтобы не понимать: если враг бросит в бой крупные силы, то уничтожит нас. Мы потеряли свое самое большое тактическое преимущество – мобильность.
О зимовке речь шла еще на Мургаше, но тогда до зимы было далеко, а теперь вопрос встал со всей остротой. Янко предупреждал: отсиживаться в землянках – значит поставить себя под угрозу уничтожения. Партизаны покрепче могут остаться в горах, усилить бдительность и не прекращать боевых операций даже в снегопады и бури. Остальным нужно вернуться в села, наладить связь, на операции ходить по утоптанным дорогам, вести постоянную политическую работу среди населения.
Товарищи из штаба обсуждали вопрос, как поступить с четой имени Бачо Киро. Когда речь зашла о Пирдопском крае, вызвали и меня. В нашем крае села очень компактны, видно все, что делается во всех соседских дворах, здесь нет тех «держав»[84] с домами и овчарнями, которые можно встретить в горах Софийского края. А наши ятаки были старыми коммунистами, за которыми всегда следило полицейское око. (Как и можно было предполагать, полиция ожидала, что партизаны спустятся с гор в села, и организовала тщательное наблюдение, создала тройки осведомителей в каждом квартале, проводила внезапные облавы и обыски.) На меня оказывали нажим, я уже был готов поступить вопреки своим убеждениям – кому приятно, когда его считают несправившимся со своей работой, – но я не мог послать своих товарищей на верный провал. Этого, конечно, не хотел и штаб. В конце концов мы решили, что шестеро пойдут в Буново. Десять человек должны были отправиться куда-нибудь на север. Другие возвращались на Мургаш и в Ботевградский край. Тринадцать человек остались в Лопянском лесу (с теми, которые вскоре вернулись из Бунова, девятнадцать).
Никто не хотел идти в села. Мы знали, что с питанием там будет надежней, но, попав в изоляцию, нельзя чувствовать себя в безопасности.
Мы слишком задержались здесь, может быть, нас увидал и недобрый глаз, эту землянку знали и те, кто ушел в Софию. Нам надо было в нашем большом дворе, так называли мы Лопянский лес, построить новый дом.
Началась веселая, дружная работа, в которой отличились «архитекторы» и «строители».
Стефчо и Чавдар заостренной палкой начертили большой прямоугольник, Алексий – его к такой тонкой работе не допускают – начал критиковать их:
– Вы что, не видите, что криво? На фашистов работаете, все это обрушится и придавит нас.
– Да ты что, я ведь техник! – серьезно отвечает Чавдар, еще новичок. – Я тебе могу целый квартал спланировать.
– Можешь, как же! Самое большое, что ты можешь, так это провести электричество...
На куртке Чавдара еще остались петлицы электромеханического училища.
Караджа, Мильо, Асен, Данчо, поплевав на руки, застучали кирками, мастерски заработали лопатами. Вскоре другие уже перехватили из их рук инструменты. Ладони быстро покрылись волдырями, но взялся за гуж, не говори, что не дюж!
Брайко руководил работой плотников, и это доставляло ему большое удовольствие. В этой работе он знал толк. Тонко зазвенела пила. Деревья спиливали почти под корень, а потом пень замазывали сверху грязью. Выбирали прямые тонкие буки и пилили выборочно, чтобы не оставить предательских следов. Дерево вздрагивает, нерешительно клонится, внезапно стонет и валится на землю. Тогда на него набрасываются с топорами.
Земля поддается легко, кирки, топоры, пилы сверкают – уж этропольцы и лопянчане умеют обходиться с этим инструментом! Воздух легок и живителен – не работа, а песня!
– Давай, Брайко, освоим это ремесло, а когда ты дочь замуж отдашь, придем все и построим ей дом!
– Вы, черти, тогда так зазнаетесь, что и делать ничего не захотите.
– Бай Горан, построим перед землянкой киоск, чтобы ты мог себе покупать табачок, когда захочешь!
– Ты еще туда посади свою бабушку, чтобы она его продавала, – довольный, хохочет в ответ бай Горан.
– Эй, Стефчо, заказаны ли пружинные сетки для кроватей?
– А обои достали?
Сейчас они забыли даже о своих винтовках, которые повесили на низких ветках или приставили к белым стволам. Они не видят их, хотя винтовки у них перед глазами.
– Взя-ли! Давай! Еще...
Любо-дорого смотреть, с какой радостью и удовольствием делали мы свой дом...
...И эту книгу... Не писали ее, а именно делали. Если бы не я, то другой завершил бы ее, но теперь это должен сделать я. И я работаю с радостью исследователя, внезапно открываю нечто новое и удивляюсь, как это не осмыслил того прежде, и понимаю, насколько больше сегодня знаю я о том времени, об отряде, о себе. Ведь мы, погибшие и живые, делаем книгу дружно, как ту землянку.
Мы рубили деревья на стропила для кровли, бревна были толстые и длинные, вдвоем с трудом доносили их до землянки. А Чавдар!.. Мы помогали ему только уложить бревно на плечо, и он нес его один, упрямо склонив голову вперед и в сторону, как молодой бычок. И радуешься, глядя на него, и страх тебя охватывает.
Чавдар пришел из Миркова десять дней назад вместе с Ангелом. Высокий, стройный, широкоплечий. Исполнилось ли ему восемнадцать? Он красив мужской красотой, хотя в лице его есть много детского. Может быть, такое впечатление создают эти красивые, ярко очерченные губы, добрая улыбка и раскатистое «р»? У него черные добрые глаза, непокорные, буйные волосы.
Старые партизаны смотрели на него чуть свысока, выжидая, как проявит себя этот ученик в тесной куртке, кроткий и тихий. А Чавдар не спешил показать себя. Скромно, как бы стесняясь, он стоял в стороне, смотрел исподлобья и курил. В его молчании было что-то приветливое, а когда его о чем-нибудь спрашивали, он отвечал с улыбкой. Он жил напряженной внутренней жизнью, казалось прислушиваясь к самому себе, удивленный и опьяненный всем, что происходит вокруг.
Он быстро усвоил наши законы и передавал недокуренную цигарку другому, не дожидаясь, пока его попросят об этом. Он приносил из Лопяна и рюкзак гигантских размеров, а кто-нибудь вроде бы в шутку навьючивал на него еще один.
Теперь он в одиночку носил эти огромные бревна, не обращая внимания на похвалы, просто делал свою работу. Брайко, большой скептик, подтолкнул меня локтем и кивнул вслед Чавдару. Я ответил ему молчаливой улыбкой – вот какие ребята растут у нас...
Но могло ли дело обойтись без неприятностей!
Полные энтузиазма, ребята второпях выпустили из рук тяжелое дерево. Стефан закружился на одной ноге, как в балете, схватившись за ушибленную ступню. Только когда Коце перевязал его, он понял, какое несчастье могло произойти: «Ох, чуть меня не убило». Хорошо, что не было перелома.
С утра мы уходили к новой землянке, вечером возвращались. И сейчас перед моими глазами Храсталачко – вот он идет, прижав радиоприемник к груди. Аппарат тяжел, его мог бы нести и кто-нибудь посильнее, но он, радиотехник, никому не доверяет, все мы для него – «технически неграмотная масса». Он кряхтит, но бодро идет первым. Смеркалось. Вдруг он свернул на другую тропинку, вниз, кто-то окликнул его, но Храсталачко, у которого был слабый слух, продолжал свой путь.
Подошло время ужинать, а Храсталачко все не было. Самые горластые начали кричать: «Ау!», «Эй!» Лес только враждебно шумел в ответ.
Глупая история. Виноваты мы все. Возник спор, стоит ли стрелять. Некоторые говорили, что нельзя, чтобы из-за одного погибли все, им отвечали, что он не просто какой-то один, а наш товарищ. Мы переругивались, сердились. Стефчо решился наконец: прозвучали три выстрела, лес обезумел, заревел, эхо покатилось сверху вниз.
Ничего... Несколько человек ходили к месту нашей стройки – и там его не оказалось. После ужина мы немного успокоились – сытый человек не так зол – или по крайней мере хотели успокоиться. Караджа, умевший великолепно ориентироваться на лесных тропинках, утверждал, что утром Храсталачко приведет группа, которая спустилась в Лопян. Храсталачко дойдет до поляны, где растут большие папоротники, а там он или сам найдет дорогу или подождет, пока мы найдем его.
– Да бог с ним, с Ристачко, ему не впервой! – лукаво сказал Данчо. – Беда в другом: радио-то он унес, загонит еще кому-нибудь. Вот тебе и радиотехник!
Один начал, второй добавил – и все становится яснее ясного: Храсталачко спустился в Лопян, чтобы сыграть серенаду дочери ятака Кочана.
– Осрамился ты, Мустафа, обошел он тебя!
Над Мустафой шутили, называя его будущим зятем Кочана. Все говорили, что Храсталачко давно хотел оттеснить Мустафу и только ждал подходящего случая. А с этим радио он вскружит девушке голову.
– Я ему это радио о башку разобью, – подогревал нас Мустафа и, отворачиваясь, добавлял: – Только бы он свою башку сюда принес.
Все закончилось хорошо: утром Храсталачко, живой и невредимый, появился вместе с группой, пришедшей из Лопяна. Оказалось, что он дошел до папоротников и остался там. Его чуть не подстрелили свои же, хорошо, что вовремя опознали. С того дня он получил новую кличку Папратачко[85].
Я сидел, опершись о большой бук – мой бук, к нему я приходил всегда, когда хотел побыть в одиночестве. В тот день я дежурил по кухне, устроенной в старой землянке. Мы рано закончили свои дела, и у меня осталось немного свободного времени. И кроме того, мне было неловко писать у всех на виду: я не мог сосредоточиться, того и гляди Данчо подмигнет: «Вот тебе новый Паисий»[86].
А какая стояла осень!
Мучительными и сладостными были эти часы – с мамой и Верой, хорошо мне было рассказывать им обо всем, но потом становилось очень тяжело. А без этих встреч я не мог обойтись...
Только перейти через горный хребет – и я буду у мамы. Но нас отделяли друг от друга засады, враги, недобрые взгляды. А может быть, и сама смерть.
И чтобы уберечь меня, мама приходила ко мне. В моих мыслях.
Очень трудно было разговаривать с ней. Она понимала меня, понимал и я ее. Но матерям мало понимать сыновей, они хотят, чтобы сыновья их были живы.
Мама не во всем соглашалась со мной, но верила, что боремся мы за что-то прекрасное. Она уважала людей, которые борются, но...
«Знаешь ли ты, сынок, что такое потерять ребенка?» – «Знаю, мама, все я понимаю...» – «Не можешь ты этого понять, сынок. Ты еще не знаешь, что такое ребенок. Ведь я умирала три раза...»
Я ответил ей слишком смело, что понимаю, я и сам верил в это, потому что видел, как она старается изо всех сил, чтобы вырастить нас. Но я не знал, мама, я еще не чувствовал, не понимал, что такое свой ребенок!
Она жалела меня, не хотела мне говорить, но я все равно знал, что она похоронила двух девочек, еще маленьких. С большим трудом удалось ей вырвать у злой болезни одного из своих мальчиков. Но чахотка унесла в могилу Стефана, когда ему было двадцать. И Андрей, ее первенец, ее великая мука... Еще ребенок, а уже повстанец... А ей говорили, что он разбойник, что его заковали в кандалы, что он каторжник... Тянулись годы неизвестности, потом недолгое время он находился дома – под надзором, и снова неизвестность, говорят, что он там, в Москве, но так ли это...
Уже почти год она не видела и меня, триста долгих ночей, заполненных кошмарами, и находятся «сердобольные» люди, которые будто бы «видели его где-то убитым... а в горах многих поубивали... хотя, может, это был и не он».
«Я помню тебя, мама, вот и стихотворение я тебе написал... Дойдет ли оно до тебя?» – «Хорошо, буду его ждать. Но ты сам, сам приходи! – «Не могу, мама, нужно покончить... – «Да ты раньше всего покончишь со мной... Не хватит у меня сыновей, чтобы все наладить. Вы не думаете, что и матери тоже надо что-нибудь оставить». – «И тебе останется, мама. Я останусь, будь спокойна. А если ты не встретишь меня, придут мои товарищи и скажут тебе добрые слова».
Я говорю это про себя, но она услыхала:
«Очень ты меня утешил. Хватит с меня этих утешений, Георгий. Все это добрые слова, но разве они заменят человека?..»
Душно мне в горах в этот прозрачный день, я отправляюсь к речушке, шуршат под ногами старые листья. «Может быть, и лучше, что отец умер...» Нет, нет, нет! И как только в моей голове могли появиться такие мысли? Если бы он был жив, с ней...
Как мы мучаем своих матерей, сами не будучи виноваты в этом! Где им взять силы, чтобы понять нас? И меня охватывает гнев – гнев справедливый, сказала бы она.




























