Текст книги "Собрание сочинений (Том 5)"
Автор книги: Вера Панова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 39 страниц)
В общем, при всей моей робости и неумении сценарий "Евдокии" был дописан, поставлен, и через сколько-то времени фильм вышел на экран, а еще через сколько-то мы с Таней радовались, читая о нем добрые отзывы в газетах, и зрители приняли его с сочувствием, и так я вошла в орбиту кинематографии, и до сих пор тянет меня в этот удивительный мир, не похожий ни на театральный, ни на литературный, до сих пор, хотя испытала за это время не одни радости на этом поприще, но и разочарования и досады.
46 ОЧЕНЬ ТРУДНАЯ РАБОТА
В декабре 1949 года «Литературная газета» попросила меня написать статью для новогоднего номера. Я не придумала для нее названия и решила просто начать ее традиционным приветствием: «С Новым годом» и затем описать новогоднюю ночь, полную тостов, и елок, и предпраздничной беготни по гастрономическим магазинам.
Статья была написана, напечатана, пришел новогодний номер газеты. Со времен "Трудового Дона" я непременно читаю свои вещи, когда они приходят напечатанными. И всегда мне кажется, что в этом виде они звучат совершенно иначе, чем в рукописи, даже завершенной. Прочла я и эту мою статью на газетной полосе, и вдруг она мне показалась вовсе не статьей, а законченным вступлением в какой-то большой роман. В маленьком доме на окраине большого периферийного города я увидела праздничный стол и елку в зажженных свечках, за столом сидела героиня романа, уже немолодая женщина, ее звали – ну конечно, ее звали, как одну мою знакомую, Дорофея Николаевна. Она была не простая обывательница, она что-то значила в этом городе, в ее домике был телефон, он вдруг залился звонким голосом в соседней комнате. Вот отсюда пошла разматываться нитка романа "Времена года", из летописей города Энска.
Это была длительная и очень трудная работа. Пожалуй, из всех моих сочинений она стоила мне наибольшего количества не только времени, но и раздумий, и крови. Мне хотелось сделать роман очень современным, на лицах и фактах сегодняшнего дня, и в то же время дать много разных судеб, возвращаясь при этом к прошедшим годам, и в то же время открывать какие-то просеки в будущее. Хотя ретроспективный взгляд уже был мною испробован и в "Спутниках", и в "Кружилихе", и в "Ясном береге", но это были пробы, а не то абсолютное овладение приемом, какое мне было нужно для "Времен года". И я с тяжкими усилиями описывала события, происходившие в прошлом, а особенной крови стоил мне Степан Борташевич, отец Кати и Сережи, так как этот тип человека мне бесконечно чужд всю жизнь. Впрочем, думаю, мне удалось сложить его опять-таки из мелкомозаичных частиц, таких, как его "забуренье" по мере достижения высоких должностей, из его служебной "Победы" с брезентовым верхом (такая машина была тогда у Ленинградского отделения Союза писателей), из отбойного писка телефонной трубки и, наконец, трагического выстрела за дверью его кабинета и кровавой лужи на ковре.
При разработке этой судьбы и характера очень помог мне своей консультацией ныне покойный Иван Владимирович Соловьев, тогдашний начальник милиции города Ленинграда. По моей просьбе он любезно посетил меня и рассказал пропасть интересного, а главное, доподлинного и о Борташевиче, и о следователе Войнаровском, и о Геннадии Куприянове с его преступным окружением – Цыцаркиным, Изумрудовым, Малюткой.
Роман был напечатан в ленинградском альманахе в 1953 году и, кажется, имел успех.
Тогдашний редактор альманаха Александр Иванович Черненко на писательском собрании сообщил, что номер альманаха с "Временами года" был заказан даже из Польши.
На этот раз тираж этого довольно-таки непопулярного альманаха был 30 тысяч – небывалая в истории альманаха цифра. Потом роман был перепечатан полностью журналом "Новый мир", а затем стал выходить отдельными изданиями и с тех пор многократно выходил на русском языке и на иностранных.
47 ЧТО НЕДОПИСАНО В «СЕНТИМЕНТАЛЬНОМ РОМАНЕ»
Когда я его написала, мне казалось, что я сбросила с плеч многопудовый груз самых юных моих впечатлений, человеческих образов и неодушевленных предметов, которые носила в себе чуть не полвека (роман был написан в 1958 году и вскоре опубликован).
Какой это был груз, какой тяжести, можно представить себе почти наглядно, если учесть, что в него вошли многие здания моего города Ростова-на-Дону, его церкви, магазины, рынки, его мостовые с булыжником крупным и расшатанным, как старые зубы, не говоря уже о людях всевозможных классовых групп и занятий, начиная с политического карьериста Ильи Городницкого до благонамереннейшей и тишайшей комсомолочки Зойки и от старого спекулянта старика Городницкого до "левака" Фильки Сторчука – со всей своей одеждой, судьбами, чертами характера. Откуда я знала их, каким образом?
Для того я так подробно и вспоминаю свою жизнь, чтобы это понять.
Иногда лично, иногда из людской молвы, ведь уличный фольклор вообще так богат, особенно в южных городах. Я лично вместе с некоторыми моими друзьями пользовалась какое-то время кредитом в кафе "Реноме инвалида", кстати, кафе с таким названием в Ростове моей юности имело несколько филиалов, но мы, помнится, бросили свой якорь в том маленьком узком заведении, что находилось на Садовой улице, близ Николаевского переулка. Его директор, названный для краткости в романе Главным инвалидом, мною выдуман, вплоть до его наружности, которую я складывала из черт, присущих грекам, евреям, армянам, которых было так много среди мелких ростовских нэпманов, например: "добрые толстые брови", "коричневые глаза"... Так же собирательно сработаны и фигура Зои Большой, обаятельной барышни, стоявшей за буфетной стойкой "Реноме", и фигура подпольного белогвардейца Кучерявого, впрочем, его внешность родилась из его душевных качеств, а сочетание этих двух фигур повлекло за собой появление собаки Дианы и пещеры Кучерявого, и Диана и пещера тут вдруг оказались нужными и легли в роман как-то даже непроизвольно. И, вероятно, от тех же причин эти двое вплелись в судьбу Ильи Городницкого, молодого прокурора. И все это писалось просто, без усилий и без натяжки, хотя в этом романе мне больше всего пришлось дописывать, вставлять скрепы, перелистывать листки моей памяти. (Например, воспоминание о брильянтовой брошке в виде якоря отложилось в памяти еще с детства, а где и когда – не помню, и из детства же пришли такие мелочи, как Зойкин аквариум и игры в "айданы" и "кремушки". В Ростове произносили "гайданы", вот как изменилось русское слово "бабки", катясь вниз по географической карте.)
Итак, чувство облегчения, выздоровления, свободы охватило меня, когда я написала этот роман. Критики, отрицательно относившиеся к моему творчеству, число которых с выхода в свет "Времен года" сильно возросло, пытались зачеркнуть "Сентиментальный роман" на том основании, что он не похож на роман Островского "Как закалялась сталь", но за меня вступились другие. К дискуссиям я уже привыкла. Но это – внешняя сторона дела. Внутренняя же его сторона заключается в том, что я перестала испытывать прекрасное чувство освобождения от тяжелой ноши, мне даже кажется теперь, что я слишком много не дописала о моем городе.
Больше всего это относится к людям, хотя в романе столько действующих лиц. В меньшей степени – к предметам гораздо менее существенным, хотя и нельзя сказать, что они вовсе лишены значения.
Куда, например, девались те специфически южные объявления и рекламы, давно перешедшие в анекдоты и обросшие седыми бородами. Я имею в виду такие развязно-безграмотные рекламы, как знаменитая (правда, приписываемая Одессе) реклама натуральных фруктовых соков:
Если хочешь сил моральных
И физических сберечь,
Пейте соков натуральных
Укрепляет грудь и плеч.
Или приклеенное к оконному стеклу рукописное объявление, которым мы любовались на Среднем проспекте по утрам, идя на работу: "Портной принимает всевозможную починку. Тут же продается мусорный ящик".
По молодости лет мы не замечали трагичности этого объявления, смеялись над его безграмотностью. Подобные мелочи восстановить легко, вот человеческие образы, цепляющиеся за мою память, восстановить куда труднее.
Вот уцепился за память щегольски одетый, в меховой шапочке пирожком, какой-то старый человек, с темным больным лицом, с черными кругами вокруг глаз, гладко выбритый и напудренный розовой пудрой. Он вечно топчется на одном и том же фешенебельном пятачке между редакцией "Трудового Дона" и воротами городского сада. Я встречаю его чуть ли не каждый день, но не знаю, кто он, чем занимается. И вдруг кто-то говорит, что это знаменитый автор модных песенок, что поются с эстрады.
И на том же пятачке – иногда один, иногда с кем-нибудь из сотрудников "Трудового Дона", иногда с эффектной экстравагантной девицей в ярко-зеленом клетчатом пальто, в темных очках и с дымящей трубкой во рту прохаживается совсем другого вида человек – одетый модно и дешево, голова в крупных светлых кудрях, голубые мальчишеские глаза, чуточку овечий профиль – это Юра К. О нем я знаю многое, так как он иногда заходит в редакцию и охотно говорит о себе. Он – сын медсестры, работающей в клиническом городке. Эта бедная женщина на грошовый свой заработок сумела дать Юре самое лучшее образование – пристрастила его к книгам. Юра, можно сказать, живет с книгой – с книгой ходит по своему пятачку, с книгой сидит, бочком поместившись на стуле, у редакционного стола, с книгой стоит, греясь у редакционной печи. Он сам пытается писать, но ему не нравится – и справедливо – то, что он пишет, и потому он старается восполнить эту свою незадачу тесным общением с миром литературы и искусств. Он знаком со всеми писателями, как начинающими, так и успевшими себе создать кое-какое имя, – с Александром Бусыгиным, Иваном Ольшанским, Иваном Рахилло. Знает он также всех архитекторов, актеров, всех немногих художников и всех бесчисленных музыкантов Ростова. Девица в зеленом пальто – его жена, Юра на ней женился, пленившись ее трубкой. Он восхищался ею, однажды даже сказал в редакции:
– Могу сказать не хвалясь, что я являюсь обладателем самых красивых ног в Ростове.
Но так как мы с секретаршей Любой немедленно воззрились на его собственные ноги, отнюдь не соответствовавшие его рекомендации, то он смутился и громко рассмеялся, он обладал юмором, вообще был вполне интеллигентным молодым человеком.
От него я впервые услыхала стихи Гумилева, он знал их наизусть и на залитых дождем асфальтовых улицах Ростова читал мне "Шестое чувство" и "Заблудившийся трамвай".
Чтение не довело его до добра – в феврале или марте 1928 года разнесся слух о том, что ему пришлось переселиться куда-то к лопарям.
Я встречала его после этого еще дважды. Один раз в Ростове летом 1935 года. Он рассказал мне, что его уже освободили и о том, как он ездил изучать жизнь лопарей.
Другая встреча была в Москве – в конце 30-х годов. Зачем-то я пришла в "Комсомольскую правду" и кого-то дожидалась, сидя на скамье в длинном коридоре. И вдруг в конце коридора появился Юра К. Я не сразу его узнала, так как он был во френче из грубой ткани цвета хаки, а прежде я всегда видела его в разутюженных брючках-бутылочках и в туфлях "шимми". Но он подошел и назвал меня по имени, и я узнала его. Он был очень счастлив ему разрешили сотрудничать в газетах.
А вот три девчурки то и дело перебегают мне дорогу – то в пахнущем белой акацией переулке, то на Садовой под самым носом старомодного трамвая. Это – сбитая крепко, как железо, ныне покойная Лена Ширман в матросской блузе, из-под которой на груди выглядывает полосатая тельняшка, с пышно взбитой копной вьющихся волос (ей пришлось их сбрить, когда она болела тифом, а отросши, они стали виться необыкновенно буйно). Она, как и обе ее спутницы, училась в Ростовском университете, работала в многотиражке завода "Ростсельмаш", вечно возилась с какими-то подававшими надежды окололитературными мальчиками и девочками, издавала рукописную стенгазету под названием "Эгостенгазета", ибо писала там только о себе, о своих чувствах, мыслях, впечатлениях. Эта стенгазета – род дневника висела у нее над кроватью. Кровать стояла в непритязательной комнате в домике, принадлежавшем отцу Лены – капитану дальнего плавания, а домик был окружен садиком из жасмина, миндаля и роз.
И в это царство духовности, поисков и сладчайших ароматов пришли эсэсовцы и зверски убили и Лену, и ее родителей. Из всей семьи осталась только сестра Лены Алита...
Не знаю, сохранилась ли "Эгостенгазета". Хочу думать, что она в каком-нибудь архиве, ибо нельзя же, чтобы совсем-совсем пропало наследие, оставляемое такими людьми, к которым принадлежала Лена, – всегда ищущими, всегда устремленными к духовному.
По моему мнению, должно быть сохранено все мало-мальски возвышающееся над обыденностью, тем паче стихи и дневники. Ведь по таким документам впоследствии складывается история. Вероятно, князь Курбский, сочиняя свои письма к Ивану Четвертому, полагал, что это простые "отписки", ставящие своей целью оскорбить грозного царя, уколоть его, и не догадывался, что это суть свидетельства истории и поэзии. А историки грядут, они захотят увидеть и узнать все, и не надо укрывать от них ни одной буквы современной коллективной летописи.
48 ИСТОРИЧЕСКИЕ ПОВЕСТИ
Должно быть, у всякого человека в некий период жизни возникает особенно горячее чувство кровного родства со страной, в которой он явился на свет и прожил жизнь. И когда это чувство кровной близости появляется, тогда уже человека не собьешь ни россказнями о прелестях жизни в других странах, какими бы они ни выглядели процветающими, ни посулами всяческих благ, какие он может в этих тридевятых царствах получить.
И непременно к этим чувствам любви, гордости, благодарности присоединяется необходимость поделиться своей любовью, объяснить свою гордость и свое преклонение, заявить, что предмет его любви самый прекрасный, самый возвышенный, самый богатый всем, что только есть достойного хвалы и преклонения.
Вот все это охватывает меня всякий раз, как я перечитываю историю России. В сущности, я не знаю как следует никаких других историй. Мне не очень интересно читать о крестовых походах, о войне Алой и Белой розы, о борьбе якобинцев в эпоху французской революции. Но меня безгранично интересуют все события и загадки истории моего народа, даже давно, казалось бы, отгаданные исторической наукой, вроде того, было ли на самом деле призвание варягов, или – был ли Лжедмитрий обманщиком и авантюристом или подлинным царевичем, сыном Иоанна IV. Лично мне кажется, лично я убеждена, что он был подлинным Дмитрием, спасенным сперва своей матерью и спрятанным ею в катакомбах под Угличем, а далее спасаемым и поддерживаемым знатнейшими боярскими родами, могшими претендовать на русский престол, в том числе – Романовыми, достигшими своей цели в 1613 году.
Всплеск вот именно таких ощущений, настроений, мыслей и привел меня в начале шестидесятых годов к замыслу о создании цикла исторических повестей. Первой возникла повесть "Кто умирает", благожелательно принятая и напечатанная журналом "Звезда". Мне хотелось написать во весь рост князя Василия III, отца Иоанна Васильевича Грозного.
Второй моей исторической повестью была повесть о Феодосии, одном из устроителей Киево-Печерской лавры. Складывалась эта повесть тоже из "кубиков" – сперва написался его разговор с матерью, когда она, измученная раскаянием и разлукой, приходит к его келье повидать его и он отказывается ее видеть.
Сперва нужный мне материал я черпала у знаменитого историка Соловьева, потом у меня в руках оказался "Киевский патерик" и возникла возможность написать несколько кратких вставок о других братьях монастыря, в том числе сюжетные истории об отце Исаакии, страстотерпце Иоанне, а также о пострижении Варлаама, сына боярина Вышаты, и вражде между попом Титом и дьяконом Евагрием, о знаменитом Шимане, предке князей Шуйских, и о ряде мелких бытовых подробностей в жизни монастыря. В ходе работы возникло разделение повести на три части: "Восход", "Полдень" и "Закат" – эти три эпохи религиозной идеи.
Устоявшийся, довольный своими достижениями Феодосий Полудня уже мало чем напоминает восторженного юношу, бегущего из дома своей богатой матери к богу. И уже совсем на того юношу не похож Феодосий Заката, Феодосий, барски сидящий на специально для него сделанной скамеечке под благоуханной липой, Феодосий, принимающий от мирян золото на построение церкви и пишущий для дарителя рекомендательное письмо к самому господу богу с твердой уверенностью, что за его святую жизнь рекомендация его будет уважена.
А после Феодосия я написала "Сказание об Ольге", об этой великанше, славянке или варяжке, одною из первых начавшей созидать Русское государство. Здесь очень трудно было собрать материал, особенно достать достоверное описание Ольгиной поездки в Константинополь. Наконец, я достала превосходный сборник Беляева, где не только был напечатан тот перевод сочинения Константина Багрянородного о пребывании Ольги в Царьграде, не только дано описание – правда, краткое – тогдашнего Константинопольского двора, но даже помещена иллюстрация, изображающая тронный зал с сидящим на троне Константином.
А в старой, забытой, но тем не менее превосходной книге писательницы Виноградовой "Жизнь европейских народов" я встретила описание Софии и того блюда, которое Ольга подарила патриарху.
Кстати, один читатель написал мне, что Ольга, при ее гордости и самолюбии, не могла принять от императора денежный подарок. Но, во-первых, подарок этот в точном тогдашнем выражении 15 милиариссимов взят из сочинения самого императора ("О церемониале"), во-вторых же, в те времена к денежным подаркам относились не так, как в наши дни: еще именитейшие библейские цари, по преданию, ездили друг к другу со всевозможными дарами, в том числе серебром и золотом.
Есть какая-то особенная сладость в таком скрупулезном собирании материала, в пригонке "кубиков" друг к дружке для получения достоверной картины. Даже художественную литературу читаешь иначе, чем обычно: вдруг в неинтересном романе или в статье попадется крупица, пригодная для твоей цели, вдруг внезапно блеснет какая-нибудь искорка, могущая разжечь твою фантазию либо дать уже написанному событию новый, лучший поворот.
Упомянутые здесь три повести вышли отдельной книжкой под названием "Лики на заре", когда к ним присоединился "Феодорец Белый Клобучок".
Эта жалкая, с двойным дном и непомерными претензиями фигура, одна из ярчайших в княжении Андрея Боголюбского, привлекла мое внимание как почти точный прототип знаменитого Никона, вызвавшего своей деятельностью столько волнений в царствование Алексея Михайловича, отца Петра Великого. Как Никонова патриаршая панагия, иерейский крест Феодорца залит кровью. То же властолюбие, та же заносчивость беспримерная. Только конец Никона был менее ужасен: Феодорца попы приговорили к отсечению рук и ног и к ослеплению; нравы при Алексее Михайловиче были уже несколько помягче, чем при Боголюбском.
49 ПЬЕСЫ
О некоторых моих пьесах я уже писала, хочу рассказать и о других.
Пьеса "Сколько лет, сколько зим", довольно долго ставившаяся в театре, длинна, в ней много героев. Уже не могу сейчас вспомнить, откуда возникло и как развивалось каждое из этих действующих лиц, но твердо знаю зерно, вернее – крохотное зернышко, из которого выросла пьеса.
Это были просто-напросто две длинные деревянные скамьи, стоявшие лицом друг к дружке на Симферопольском аэродроме. За спинкой одной из скамей были воткнуты в землю какие-то полуржавые металлические гнутые трубы, по трубам вилось какое-то растеньице вроде крученого паныча или декоративных бобов. Эта незатейливая конструкция осеняла обе скамьи, образуя как бы беседку, в которой люди могли бы посидеть и побеседовать, не удаляясь далеко от здания аэровокзала, откуда каждую минуту могла прозвучать весть о начинающейся посадке. И впрямь, там часто сидели целые компании, беседуя и прислушиваясь к вокзальному радио. А я в этой беседке была одна и только смотрела да слушала. И вдруг среди сообщений о посадках и задержках я услышала:
– Гражданина такого-то, потерявшего документы, просят обратиться к дежурному по аэровокзалу.
Фамилию гражданина я не расслышала, она была какая-то самая обыкновенная, вроде моей, – Попов, Петров, но что из этого, я в ней не нуждалась.
Уже несколько лет была у меня припасена очень нравившаяся мне фамилия Колосенок. Кажется, товарищ с этой фамилией занимал какую-то должность не то в Петрозаводске, не то где-то в Белоруссии. Вероятно, должность была крупная, если фамилия его дошла до меня, не связанной ни с Белоруссией, ни с Петрозаводском. Но Колосенок как руководящий работник меня не устраивал, мне хотелось чего-то гораздо проще, рядовее, что ли. И тут пришлось занять профессиональную позицию – сесть за стол, взять перо и лист бумаги и строить своего Колосенка. Декорация была уже налицо – интерьеры аэровокзала, его служащие, толпящиеся в зале пассажиры, взлетающие в небо самолеты.
Я покинула мое место на скамье, пошла в здание вокзала и осмотрела то немногое, что могло пригодиться при сочинении пьесы: гигантские расписания по стенам, дощечки на дверях, телефонную будку с длинным хвостом очереди, ряды кресел для ожидающих, отметила несколько лиц в очереди к телефону, румяное личико официантки, бегущей с металлическим блюдом сверху, из вокзального ресторана, пожилого продавца газет и книг, записала номера нескольких маршрутов. А затем, уже по возвращении в Ленинград, были в течение нескольких месяцев занятия именно чисто профессиональные. Поиски того, что называется "кто – кто?". Или, как сказала одна актриса: "Кто кому дядя?" И затем, конечно, медлительные и трудные изыскания, что этот "дядя" сделал либо сделает в пьесе, и почему сделает, и хорошо или плохо содеянное им. И из зернышка стали развиваться под пером взаимоотношения, характеры, сопричастности и хитросплетения судеб.
И все пригодилось – и таблички на служебных дверях, и официантка с ее отдельным сюжетом, и особенно в аккурат стал в пьесе выдуманный мною миляга Колосенок, повлекший за собой и простейший флиртовой романчик, и сложные сопоставления с другими героями пьесы.
А вот пьеса "Надежда Милованова" возникла из дневниковой записи. Несколько лет подряд, живя летом в писательском Доме творчества "Коктебель" вблизи Феодосии, я на жарком балкончике своей маленькой комнатки вела незатейливый дневник, записывая сюжеты, лица, иногда кусочки диалогов из тех пьес, которых еще не было, но которые я хотела бы написать.
Теперь, оглядываясь назад, я должна сказать, что это немудреное занятие, которому я посвящала ежедневно несколько часов, отмечая эти часы стоявшим передо мной примитивнейшим круглым будильником и не разрешая себе утомляться, что эти часы не только сразу увлекли меня, но и оказались весьма продуктивными. Из мимолетных записей вышли две пьесы: "Еще не вечер" и "Надежда Милованова". Последняя имеет еще два названия: "Верность" и "Поговорим о странностях любви". Все три соответствуют содержанию пьесы, так что я ни разу не стесняла право театров выбирать для постановки любое. Почему возникли три названия? А это уже относится к судьбе пьесы, ибо каждая пьеса имеет свою судьбу, и почти никогда эти судьбы не повторяются.
Не сумею рассказать с точностью, как именно из отрывистых, иногда мне самой непонятных записей получился "Еще не вечер". Может быть, это просто эхо.
Давным-давно, в Перми, я написала пьесу "Бессонница", где описывается пианист, очень талантливый, потерявший на войне руку. В пьесе "Еще не вечер" Константин Олесов, тоже одаренный пианист, пьянством разрушает всю свою жизнь. Его вина больше и судьба сложней, чем судьба музыканта из "Бессонницы", так как у него есть любимые дети, которые горько страдают от его порока.
Да, видимо, "Еще не вечер" – это отголосок той давнишней слабенькой драмы.
В "Надежде Миловановой" все пошло от того, что в какой-то день я записала в моем дневнике неожиданно мелькнувшую в мозгу моем сценку: вьется дорога, на ней стоит столбик с дощечкой-указателем, на дощечке написано: "Миловановка".
Милованов – это тоже припасенная (чуть не с детства) фамилия, которую мне так и не довелось куда-нибудь пристроить. И, рассердясь на себя за это, я тут же устроила эту фамилию на дорожном указателе. Но ведь кто-то должен эту надпись прочитать. И возникли стоящие на дороге фигуры мужчина и женщина, им для чего-то очень спешно нужно было в Миловановку.
Они вообще вели, так я записала, жизнь странную и бродячую, жили всюду почему-то без прописки, вообще были, так сказать, далеки от так называемой реальной жизни, однажды их даже хотели откуда-то выселить как непрописанных.
Всему этому надо было найти и причины, и слова для описания. И между этими двумя людьми обязательно должна была, показалось мне, быть самая большая и святая любовь, и носительницей ее должна была стать главным образом женщина, которой я тут же отдала фамилию Миловановой, о ее спутнике же даже не упоминается, какая у него там была фамилия.
Писалась пьеса легко, и судьба у нее была не тяжелая.
А пьеса "Как поживаешь, парень?" родилась из кем-то рассказанной истории о том, как некая девица, желая получить прописку в Ленинграде, упросила какого-то несообразительного рабочего паренька, только что получившего комнату в новом доме, вступить с нею, девицей, в фиктивный брак, скрепив его регистрацией в загсе. Затем, прописавшись на площади фиктивного мужа, вышла замуж уже не фиктивно, по любви, и прописала у себя нового супруга, какого-то прохвоста, а доверчивый паренек, владелец комнаты, остался, как говорится, на бобах. Из этого, в общем ничтожного, но столь болезненного для действующих лиц столкновения людских интересов неожиданно потекли всевозможные моральные проблемы, сюжеты, сплетения судеб. Стало ясно, что парень не остановится на первом плачевном опыте, будет искать чего-то, что либо утвердило бы это первое горькое разочарование, либо опровергло бы его, вернуло бы ему прежнюю безграничную веру в человека.
Но исходя из характера парня, я решила, что он непременно обожжется еще раз, и гораздо больнее, чем в приключении с фиктивным браком. И привели на ночной вокзал странную женщину, говорящую стихами и очаровывающую моего бедного парня своей необычностью и мнимой таинственностью. Затем начался непременный при написании пьесы процесс: герои освоились в произведении и стали хозяйничать в нем – заговорили что-то свое, мною не предусмотренное, даже не всегда сразу понятное, когда приходится додумывать, уяснять неведомо каким образом сложившиеся ситуации, сплошь посвящая этому занятию свои бессонные ночи. Кто воспитал в герое такую чистую, такую чрезмерно доверчивую душу? Это могла сделать только очень любящая мать. Появляется мать, и сцена их прощания, и ее советы, и розовое утро, строящее башни из розовых облаков, и мысли Заботкина, и простенькая Оля, так беззаветно его любящая.
В Московском театре имени Маяковского светлой памяти Николай Павлович Охлопков очень тонко, по-режиссерски прочел это мое сочинение и дал крупную, запоминающуюся фигуру матери и картину прощания ее с сыном, а переписку матери с Заботкиным и Олей дал на кругу, огороженном мачтами высоковольтной передачи и как бы воспроизводящем нашу планету. Из этой пьесы я затем сделала простенький сценарий "Саша", вышедший в "Ленфильме", – последняя моя работа в кино. Последняя ли? Что-то говорит мне, что я еще вернусь в этот странный и манящий мир кино, и вернусь не только потому, что писателей туда призывают, но прежде всего потому, что хочу вернуться.
Просто бывают у всякого литератора периоды, когда сюжет не висит на кончике пера и фантазия ищет, ищет чего-то и не может найти. Но это всегда ненадолго, в какой-то миг фантазия загорается снова, память извлекает из потемок какие-то лица, голоса, впечатления, забытые происшествия, и опять ты в форме, и опять рука тянется к перу. И чем больше зреет душа, жизненный опыт, тем больше хочется писать обобщенно, выпукло, чтобы мать была не просто матерью, но как бы собирательным образом матерей, и круг на сцене, управляемый невидимым механизмом, был не просто кругом, но планетой Земля с ее мачтами высоковольтной передачи и перекличкой человеческих голосов. Григорий Михайлович Козинцев говорил мне как-то, что его волнует проблема показа связи человека с космосом, я полагаю, что это то самое, о чем я сейчас написала. И причина этих волнений и поисков совершенно ясна: попав в космос, как можем мы не ощущать его близость, как можем о нем не думать, не чувствовать органической связи с ним?
50 РАССКАЗ «ТРОЕ МАЛЬЧИШЕК У ВОРОТ»
Этот рассказ просто не мог не написаться, потому что все нужное для него несколько лет подряд было под рукой. Мы жили тогда на углу Марсова поля и Мойки, из моего окна были видны Марсово и шпиль Михайловского замка, я видела из своей комнаты, как проезжали по Марсову полю милицейские мотоциклы и большие машины, покрытые блестящим черным лаком и похожие на огромных черных жуков.
И праздничная иллюминация была видна из этого окна, и золотые, малиновые и зеленые вспышки праздничных салютов за нашим Кировским мостом, и памятник Жертвам Революции, и даже вечный огонь у входа в маленькое кладбище этого памятника, и сделанные по старинному образцу красивые фонари, электрический свет которых так не подходил к их благородной форме.
И ворота, фигурирующие в рассказе, были воротами нашего дома, и всегда возле них маячили мальчики, по возрасту они были, впрочем, скорее парнями – во всяком случае, они, несомненно, читали книги для старшего возраста, а не для младшего, только стояли они необязательно по трое, их было иногда больше, иногда меньше, но при воротах они присутствовали обязательно, в будни, и праздники, и в любую погоду.
Из этого окна, высунувшись, я видела однажды, как в черной машине подъехал к памятнику какой-то старик в светлом плаще и зажег что-то от нашего вечного огня и с этим чем-то уехал по направлению к Петропавловской крепости, а в "Ленинградской правде" было в тот день сообщение, что город наш посетили польские гости, и я сделала законный вывод, что человек в светлом плаще был поляк.
Мне понравилось, что, заимствуясь нашим вечным огнем, он стал на одно колено и что он носил свой простенький плащ как мантию, и на все это вместе со мной смотрели мальчишки, стоящие у ворот неколебимо, как часовые.
И вот в какие-нибудь полчаса или час сложился рассказик, и один бог, как говорится, ведает, сколько таких рассказиков рассыпано вокруг нас на каждом шагу, только нужно научиться видеть их и поднимать прилежно. Ведь для этого рассказика пришлось только придумать каждому из трех мальчишек что-нибудь свое, а для профессионала это не представляет трудности. Я придумала для одного мальчишки, будто он бросил курить, остальным двум по незатейливому хобби, и этого оказалось вполне достаточно, рассказ пошел жить. Я сама видела и слышала, как какая-то седая дама, видимо учительница или воспитательница, сидя у нас на Марсовом поле на скамье, вслух читала этот мой рассказ детишкам среднего возраста. И парни у ворот его прочли, имею на это неоспоримое доказательство. Однажды, когда я проходила мимо них к своему подъезду, чей-то мальчишеский голос, одновременно и грубоватый, и как бы ласкающий, отчетливо произнес мне вслед: "Трое у ворот".