Текст книги "Собрание сочинений (Том 5)"
Автор книги: Вера Панова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 39 страниц)
– Какие пироги у нас нынче? – спросила свекровь.
– Постные, матушка, и скоромные, из кислого теста и из пресного, с капустой и с грибами, каких твоя милость захочет, – ответила монашка.
– Ты, невестушка, какие любишь, кислые или пресные? – спросила свекровь.
Марина отвечала:
– Какими изволите потчевать, матушка, – как учил ее Дмитрий.
Пироги подали с грибами, из кислого теста. Стоя против свекрови у окна кельи, Марина без удовольствия ела незнакомую, странного вкуса и запаха пищу, слишком, по ее мнению, жирную, и радовалась мысли, что догадалась привезти с собою самборского повара.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
9. КРАСОТКИ ИЗ ВСЕХ СТРАН
Какие мы ни есть лыком шитые здесь, в Тушине, а вести с нас через заставы и рогатки разносятся по всем странам. Из-за тридевять земель начинают к нам съезжаться посольства. Являются особы женского пола, красотки всех мастей – черномазые, златокудрые, огненно-рыжие. Даже в далекой Лютеции, на Сене-реке, прослышали про Тушинский лагерь и не хотят упустить свою выгоду. У пана Мнишка в Самборе не бывало на пирах столько красоток, сколько их бывает у выкреста Богданки. Тороватые красотки не заносистые: нету иноземных вин – они и нашей зелена-вина браги выпьют, нет кавалеров в камзолах – они и казацкую голытьбу обнимают от души.
Насытившись их щедрой задушевной лаской, все неохотней идет Богданка в свою избу к Марине. Незадачливая царица все высокомерней становится, все не по ней. И пахнет-де от Богданки худо, и грубиян-де он, и мужик.
А что – ну, мужик. Он никогда дворянином и не прикидывался. Сама к нему приехала, мечтая через него на царство воссесть. А пахнет от него известно чем – вином, да потом, да рыбой, да луком. Чем еще может пахнуть от мужика?
Все скучней Богданке с этой бабой.
Еще красотками попрекать вздумала: зачем-де к ним ходит? А потому и ходит: что же он – хуже своих казачишек и польских жолнеров, кои у красоток пропадают денно и нощно?
Обидно даже...
Стал Богданка Марину поколачивать.
Сначала легонько: за волосы поволочит, по спине плеткой вытянет. После понравилось – Маруся-хохлушка видала как-то вечером: его величество кинул ее величество на пол и сапогом ее, не разбирая куда.
Наутро проснулась Марина с сознанием, что что-то случилось.
Опять не пришли месячные.
Забеременела.
А мерзостный мужик Богданка повадился – чуть что, сапогом пинает ее. И в живот норовит.
А кругом – глаза бы не глядели: грязища, теснота, по всему Тушину проулки между избами таково загажены – пройти невозможно.
Сказала Богданке – он смеется:
– Ах-ах, пани прогуляться негде. Ах-ах, подошвы замарает пани.
А еще печки эти угарные. Как-то утром проснулась – в голове будто нарыв нарывает, от боли пошевелиться не можно. Кликнула Богданку – он тоже угоревши. Спасибо Марусе – принесла горячей воды, стала лить Марине на голову, потом луковицу изрубила мелко и в уши их величествам напхала начала боль отходить; только в ушах от лука пощипывало малость.
10. У ВОЛЧЬЕГО ЛОГА
Богданка приказал казакам коня ему запрячь и ускакал куда-то. Осталась Марина с Марусей вдвоем.
– Ну как, пани? – спросила Маруся. – Легчает?
Сочувственный был народ, над которым Марина царствовала.
– Ничего, – сказала она. – Только вот что, Маруся, понесла я, а он, ты видишь, как со мной. И как я здесь рожать буду?
– Ничего, пани, – утешала Маруся. – Как придет вам времечко, мы бабушку позовем, в Тушине этих бабушек хватает, на все руки мастерицы, она и принять сумеет, она же и скинуть допоможет, если такое ваше будет желание.
– Нет, как можно скинуть, – сказала Марина.
– Ну, это вам нежелательно, – отвечала Маруся, – как вы прирожденная знатная пани и государыня, а простые бабенки часто зовут скидывать – куда им с дитем по такому времени мыкаться.
Маруся правду говорила, даже из окрестных сел приезжали бабы в Тушино выкидывать младенцев, и умелые бабушки им помогали спицей или шильцем. И вместе с помоями из иных ворот такое текло – не приведи боже!
В то утро с Богданкой было вот что.
Выехал он на коне со своего двора и поехал к Волчьему логу. Лог зарос сорняком, и там иногда стреляли волков, отсюда и название. Было влажно, тепло. Снег шел.
Только доехал Богданка до лога, смотрит – выбирается кто-то снизу из сосняка. Тоже верхом и саблю вверх держит обнаженную.
Глядь – это Гришка, Петров брат. И как-то нехорошо Богданке стало.
– Ты чего пужаешь? – сказал Богданка громко. – Саблю-то спрячь, когда приближаешься к государю.
А Гришка в ответ:
– Кой ты государь? Ты – вор, Богданка-выкрест, у попа учителем служил, он тебя и выкрестил, вот ты кто. Да с крещеньем аль без крещенья все одно твоя душа пропащая, кипеть ей в смоле горящей до второго пришествия.
И – вовсе нагло:
– Помолись за свою душу, царь-государь Богданка.
И рвется вперед со своей саблей.
– Да ты что! – закричал Богданка. А Гришка ему:
– А ты что с Петром сделал? Думаешь, государем назвался, так и дадим тебе казнить нас и миловать по твоей воле? Как бы не так! Я тебя, царь-государь, еще тогда приговорил!
Богдан тоже потянул свою саблю из ножен. Да поздно: Гришкин конь полетел, толкнул его коня, конь пошатнулся на длинных ногах, кафтан Богданкин с левой стороны, у живота, стал мокреть.
11. КОНЕЦ ВСЕМ НАДЕЖДАМ
Марина все еще ходила по избе, схватив себя руками за плечи, еще болела от угара голова и щипало в ушах, когда метнулась в дверь Маруся.
– Ой, пани! Ой, лихо-лишечко!
По бровям, по губам, по всему лицу Марусиному было видно: не терпится ей выговорить, какое случилось лихо.
– Что еще? – спросила Марина.
Маруся только на минутку запнулась:
– Ой, пани! Богдана Емельяныча!
– Что?!
– Зарублено! – резанула Маруся.
Кто-нибудь расскажи ей, видевшей, как Богданка бил жену... Никому бы она, это видевшая, не поверила, но своим глазам поверила.
Гордая пани раз-раз швырком с ног атласные башмаки и в чулках раз-раз сиг в сени, а оттуда на снег.
– Где он? – спросила через плечо, глаза сверкнули на Марусю.
– Возле Волчьего лога, сказывают, лежит...
Погружая ноги в снег, Марина мчалась к Волчьему логу.
Снежные поля были не белые – серые, словно пепел на них осел. И небо вверху серое. Дорога, виясь по полю, казалось, переходила вдали на небо. Березнячок повстречался – молоденькие березки в инее, словно бы невинные девочки...
Волчий лог был тотчас за березняком. Еще издали стал виден лежащий там на снегу: коричневый зипун, круглая черная шапка, ноги врозь в тяжелых сапогах.
– Езус Мария! – прокричала Марина в серое небо. Ничком кинулась долу и обняла сапоги.
О проклятые сапожищи, подбитые коваными гвоздями. О проклятая судьба!
Тихий лежал Богданка! Не вскочит, не задерется!
Небольшая алая лужица натекла на снег у левой его руки.
Не задерется, нет... Не оскорбит непотребным словом!
Да – но конец не только Богданке.
Конец и ей, Марине.
Конец всем надеждам.
Кто она сейчас? Богданки-выкреста вдова, не более того.
– Не хочу! – шепнула Марина небесам.
Не ответили небеса. Не услышали, может. Пустынно было над Волчьим логом, над малой алой лужицей, в которой утонули Маринины надежды.
Опять стал падать снег.
Тихо садились снежинки на коричневый зипун, на барашковую оторочку шапки, на черные Богданкины брови и сизые веки.
Надушенными белыми пальцами Марина плотней опустила эти веки. Где-то когда-то она видела, как это делают. Ах, вот где: на Красной площади, когда первый ее муж лежал на лавке, принесенной из торговых рядов, и мать-инокиня, подойдя, закрыла ему глаза. Только у той пальцы были иссохшие, темные.
Под сизыми веками Марина ощутила Богданкины глаза, выпуклые, будто еще живые. Как страшно он на нее глядел этими глазами. Вдруг она впервые поняла, что он ее ненавидел.
Она, прекрасная и гордая, знающая наизусть латинские и французские вирши, приехала к нему, самозванцу Богданке, и признала его своим супругом и царем, а он ее ненавидел. И почему-то ей показалось – странное дело что, будь она на его месте, она бы тоже ненавидела. Вот именно за вирши, за герб из перьев на дверце кареты, за то, что хлебнула высшего почета...
За это бил ее Богданка, а не за то, что приревновала или забывала щи забелить. Что ж. Будь ока Богданкой, она бы тоже била. И норовила бы побольней. Теперь об этом что думать? Нет больше Богданки. Кто-то расплатился за Маринины обиды – казак ли, шляхтич ли?
Какое ей дело? Что же, она казнить велит убийцу, если он найдется? Нет, не велит.
Ни до чего ей больше дела нет.
Всему конец.
Раз надеждам конец, значит – всему конец.
Она добрая. Она всегда была слишком добрая. Кто, бывало, ни придет просить помилования – она милует. Того вонючего монаха надо было удавить в подземелье. Чем он лучше других, которые удавлены, утоплены, обезглавлены либо просто убиты в бою булатом и порохом...
Как он отплатил за ее милосердие? Пошел по польским и литовским дорогам разносить клевету, обличать Дмитрия. Надо было отрезать ему язык, вот что надо было ему сделать! Вот сейчас она бы так и сделала.
Жалела всех. А ее кто жалеет? С церковных амвонов читают: "Непотребная девка Маринка". ("Мы оросили тебя своими благословениями...").
Лежи, Богданка, смирно.
Не стану за тебя мстить.
Спасибо тому, кто выпустил кровь из тебя...
Еще одной твари, попадись ей эта тварь, она бы вырвала язык: монахине Марфе, свекровушке...
Объявила, что лишь из страха признала Дмитрия за сына, а он ей не сын, не царевич...
Что выгадала, старая дура? Сидела бы нынче на престоле рядом с Дмитрием и с нею, Мариной. Сообща бы правили Русской Землей.
Мерзкая старуха. Правду-матку ей, вишь, понадобилось резать. Кому она нужна, правда? Так все шло хорошо, и, гляди ты, как обернулось... Посоветовалась бы хоть с невесткой, проклятая схизматичка.
Вдруг она почувствовала под сердцем толчок. В чреве ее перевернулся младенец.
Младенец, да!
Еще не конец надеждам.
Там потребная или непотребная, а младенец сей будет внук царя Ивана Четвертого.
Она и Ивашке Заруцкому так сказала, когда он вечером пришел на ее вдовье ложе:
– Так и назову Иваном – в честь деда.
– Ну и отчаянная же ты, Маринка! – сказал Заруцкий, любуясь. Неужели сызнова добиваться пойдешь?
– А как же? – она сказала. – Конечно, пойду. Завтра же другому деду напишу, пану тате, чтоб подумал, как помочь мне и внуку.
И Ивашка это все весьма одобрил.
– Жалко только, – сказал, – не след нам больше здесь оставаться, больно срамно тут стало, да и страшно. Сегодня – Богданку, а завтра меня, а далее – не дай бог, и тебя. Не поглядят, что тяжела, – злы стали несказанно. Я так думаю: в Астрахань нам с тобой лучше надо податься.
– Почему в Астрахань? – спросила Марина.
– К границе поближе. Может, на сей раз с востока придется кликнуть подмогу, из Персии.
– Ну, поедем, – согласилась Марина.
В Астрахани она родила мальчика. Родила в купецком доме, который стоял как-то так, что звоны всех колоколов влетали в окно и будили младенца.
– Пусть не звонят, – сказала Марина Заруцкому.
– Как же так, – тот возразил, – не звонить в божий праздник?
– У вас, схизматиков, все праздники да праздники, – сказала она. Трезвонят утром и вечером, тревожат престолонаследника. Скажи им государыня, мол, не велела звонить.
Что-то он строптивым становится, Ивашка. Вдруг спрашивал, глядя на младенца:
– Хоть бы знать бы, чей он? Мой или Богданкин?
Задним числом ревновать вздумал, что ли?
– Чей бы ни был, – она отвечала, – а внук царя Ивана Васильевича.
– То правда, – говорил он, стихая. – Да, вишь, близок локоть-то, ан не укусишь. Не столь оно просто, сама уже, чай, уразумела.
Ей вдруг вспомнилась свекровь – мать рыжего. Как она тогда сидела в келье и кушала обед, успокоенная, – ее сын восходил на престол, черные дни остались позади, тихое ликование разливалось по лицу старой инокини. И как через несколько дней стояла возле лавки, на которой был распластан убитый Дмитрий. А у другого конца лавки она стояла, Марина.
Да, близок локоть...
Звонить перестали, однако. Ничем не нарушался сон царственного младенца.
– Что будем делать теперь? – спросила Марина у Заруцкого Больше не у кого было спросить.
– Подумать надо, – сказал Заруцкий. – Подумаю – скажу.
И сказал:
– В Персию будем подаваться, в Тегеран. Войска у хана просить.
– А даст он нам войско?
– Даром не даст, а посулишь ему отдать твои города – почему же не даст? Даст!
– Это Новгород-то да Псков?
– Новгород, Псков. Жалко, что ли?
Верно, ей жалко стало. Ведь не монета из кошелька – цельные города с пригородами, весями, лесами, покосами, жителями... Отдаст хану свои города – уже и вовсе ей тогда не над чем царствовать и не над кем.
– Без ханова войска царства не вернешь, – сказал Ивашка. – А царства не вернешь – что с тобой будет? Знаешь?
Как не знать? Срам и смерть, что же еще?
– Никак нельзя тебе без царства, – говорил Ивашка. – Залезла лисица в кувшин головой – теперь не выпростаешь.
Прав, прав, дьявол.
– Хорошо, – сказала Марина. – Поедем в Тегеран.
Они сели в челн в летний жаркий день. Голубая река широко текла в своих берегах. Перекрестясь, отчалили. Вот и Астрахань позади. Купецкая торговая Астрахань с безмолвствующими звонницами. Что-то ждет их в Тегеране?
Она занесла ногу за борт челна, и Ивашка помог ей выйти на берег. Песок сразу насыпался в башмак, жаля нежные пальчики, шлейф волочился по песку, она рывками подтягивала за собой этот грузный шлейф, конца песку не было видно, лишь кое-где, серебрясь, шевелился под солнцем ковыль. Здесь был край ее царства, край света и край ее жизни. Последние свои шаги совершала она, вонзая в песок каблуки, опираясь на руку Ивашки Заруцкого не на руку венценосных мужей-царей, а на руку любовника, злодея и негодяя – она знала, что он негодяй, – но шла за ним, ибо он был последний ее советчик и помощник, он поманил ее тем престолом, на котором ей так любо было восседать, и достигнуть этого перекрестка поможет Ивашка.
– Что ж, – спросила она, подтягивая шлейф, будто нагруженный пудовыми камнями, – долго нам так идти?
– Да покуда не дойдем до Персии, – отвечал Заруцкий.
– А вдруг, – спросила она, – хан не даст нам войска?
– Должон дать, – сказал Заруцкий.
– А как не даст все же? Куда тогда пойдем?
– Тогда, – он сказал, – идти уже некуда.
– И хорошо, – сказала Марина. – А то уж больно трудно идти.
И, оглянувшись, посмотрела на свой след на песке – длинный след от острых каблуков.
– Лучше умереть, чем так идти...
Но она не умерла – она прожила еще немало лет, все в России: никакой другой страны и знать не хотела. Над русскими просторами взошла и закатилась ее странная звезда.
Ее имя осталось в веках наряду с именами великих людей, хотя она не сеяла ничего, кроме зла, и не пожинала ничего, кроме бед. И кто скажет, к какому народу приложилась она, умерев, – к русскому или польскому?
Коротким и бедственным был и дальнейший путь ее последнего пособника – Заруцкого. Совсем кратким, будто искра, мелькнувшая на ветру, был путь ее несчастного младенца...
И словно того только надо было, чтобы ушли эти трое, – вслед за их концом стала угасать Смута.
1966 – 1973
ИЗ АМЕРИКАНСКИХ ВСТРЕЧ
МОСКВА – ПАРИЖ – НЬЮ-ЙОРК
Записи из дневника
14 ноября 1960 г.
Около 12.00 вылетели из Москвы в Париж на ТУ-104.
Летели без посадки, прорезав один за другим четыре или пять слоев облаков, и в 16.00 (17.00 по парижскому времени) приехали в Париж (то есть прилетели).
Там, хоть не сразу, нам дали какую-то кратчайшую визу, разрешив тем самым погулять по городу до отлета, который должен был состояться через четыре часа.
Какой-то мальчик из посольства встречал нас. После того как мы переехали со своими вещами (на автобусе) в управление "Air France", мальчик заехал за нами снова и повез на машине, которой правил сам, показать кусочек Парижа.
Мы видели Дом инвалидов (он рядом с управлением "Air France"), черный от копоти: площадь Согласия; Елисейские поля, которые не поля, а просто нарядная улица с множеством магазинов; Assemblee nationale (тоже в черном, с траурными глубокими пятнами, налете копоти на колоннах и статуях; узнать – там ли собирался Конвент и выступали деятели Французской революции?), мы видели мост Александра III, знаменитую Триумфальную арку и еще что-то знаменитое (да, Эйфелеву башню!)
Мост Александра III пышен и безвкусен, все наши ленинградские мосты несравненно лучше.
Триумфальная арка похожа на две безобразно расставленные толстые человеческие ноги. Оставляет зрителя равнодушным.
На Эйфелеву башню смотришь и думаешь – неужели это когда-то волновало людей, неужели Мопассан мог при виде этого испытывать какие-то чувства?!
На мою неорганизованную душу сильнейшее впечатление произвели окраины, по которым мы ехали с аэродрома в "Air France", – это поэтическое смешение старых домов, старых цехов, новых коттеджей, садов, разрушенных и кое-как заплатанных каменных заборов, плюща, виадуков, баров и белья, хорошего и дрянного, развешенного на балконах вполне приличных многоэтажных домов.
Очень многоэтажных, впрочем, нет: Париж – небольшого роста, по-старомодному. Эйфелева башня тоже невелика.
Крыши домов, даже в центре, плотно уставлены словно глиняными глечиками: это трубы газовых печей, вероятно, индивидуальные.
Машин в Париже 1300000, сказал мальчик из посольства. Гаражей нет, машины стоят вдоль улиц, сужая место для проезда. Езда по правой стороне. Скорость не регулируется, одно правило твердое – уступи дорогу машине, идущей от тебя справа.
И еще там чудесные деревья. Это платаны или нет? Высокие, спокойные, с листвой вроде кленовой и с прекрасными стволами, высокими и гладкими, словно замшевыми, в рыжих гладких пятнах на сером фоне.
Было очень тепло. Старики с газетами сидели на скамейках, сияя лысинами. Улицы нешироки: мимо стариков сновали прохожие, за спинами у стариков мчались машины, 1300000 штук. Старики благодушно листали газеты, как в XIX веке.
Метро в Париже простецкое: на углу загородочка, чугунная или каменная, над нею на столбе надпись: "Metro", вниз идет лестница. Это вход в подземку.
Много женщин на улицах. Старые одеты смешно, как глухо провинциальные барыни. (Не все, конечно.) У молодых я не обнаружила никакого так называемого парижского шика. Туфли и пальто всех фасонов, модных и устарелых. Шляпы, косынки, непокрытые головы. Сплошь стриженые, новая мода прически еще не привилась к Парижу.
Самой "шикарной" была молодая дама, очень деловая, устраивавшая наши дела на аэродроме, при прилете. Она говорила по-французски, английски и русски. На своих высочайших шпильках она моталась по всему аэропорту и все успевала. Она сама присмотрела, как были отобраны наши вещи, и довела нас до автобуса с вывеской "Air France".
К 17.00 (парижского), поглядев немножко на город, мы вернулись в управление "Air", возле Дома инвалидов. Там нас ждали Симонов, Арагон и Триоле. (Симонов ходил к ним в гости.) Арагон сказал, что в 1961 году издаст "Сентиментальный роман". Спросил, что еще можно издать. Мы назвали роман Ю. Германа "Один год", "Испытательный срок" Нилина ("Жестокость" у них вышла) и "Каплю росы" Солоухина. Эльза Триоле сказала, что любит Аксакова и что Шолохов сказал, что мы с Триоле пишем похоже. Триоле выразила сомнение в том, что Шолохов ее читал.
Потом мы простились (перед этим выяснилось, что у Межелайтиса в портфеле, в багаже, треснула бутылка с водкой и все вылилось) и в автобусе поехали на другой аэродром. Были уже сумерки, горели огни всех цветов. Магазины, магазины! Много цветочных (блеск цветов в окнах). Много фруктовых ларьков. Длинный ларек с канцелярскими принадлежностями и книгами брошен, продавец куда-то отлучился... Потом поехали опять через окраины. Густел вечер. Оглянулась – за плечом лежал, в огоньках, голубой Париж...
О, не забыть: давно не крашенные, серые от времени, жалюзи на окнах, а в нижнем этаже – масса лавочек с бедово раскрашенными вывесками... И деревянные заборы, тоже посеревшие от дождей с такими же палями, как наши.
В новом аэропорту было порядочно каких-то проверок и формальностей. Я ужасно боялась, как бы чего-нибудь не потерять из выданных нам бумаг. В конце концов нас благополучно погрузили в реактивный самолет, и в 18.30 по парижскому времени (20.30 московского) мы полетели.
Мне сначала в этой машине не понравилось: узенькие кресла, и хотя пассажиров было мало, но нас всех сгрудили в одном месте, плечом к плечу друг с другом. Но потом все разбрелись по машине и устроились как хотели. Я сняла перегородки между тремя креслами, подложила под голову три подушечки и, укрывшись пледом "Air France", проспала почти все время, что мы летели до Нью-Йорка. Это дало мне возможность безболезненно совершить переход на нью-йоркское время. Ибо, пролетев без посадки восемь с половиной часов, мы прилетели не в пять часов утра по московскому, как бы следовало, и не в три часа утра парижского, и отнюдь не 15 ноября, а по-прежнему 14-го, в 20.00, что ли, нью-йоркского времени, вечером.
(Я не знаю, куда девались эти восемь часов, что с ними сталось. Чтобы не мучиться от тошнотворной условности всего сущего, я предпочитаю не думать об этом своим бабьим умом.)
Когда я проснулась, мы летели над полыхающим океаном огней, простиравшимся за горизонт, – это были пригороды Нью-Йорка. Огни всех цветов, и местами они создают маленькие цветные зарева. Кто не видел, не может представить себе прелести этого сияющего зрелища. И длилось оно долго, минут двадцать. Океан электрических огней! (Атлантического мы не видели, летя над тучами.)
Итак, был вечер. Мы снизились, спустились по лесенке на громадный аэродром. Едва сделали несколько шагов, к нам подошли встречающие: дама из госдепартамента, говорящая по-русски, ее зовут Екатерина Вильямовна, мы зовем ее миссис Кэтрин; затем американец Котен, когда-то работавший в СССР и хорошо говорящий по-русски, – он встречал Симонова; затем две переводчицы: старая madame Грант и молоденькая Наташа. И какой-то джентльмен в сером.
Было очень тепло. Всё оформили (джентльмен в сером) очень быстро и без нашего участия. Подошли еще встречающие – корреспондент "Правды" и какие-то люди с ним. Это всё друзья Симонова и Романовой, я никого не знала; потом уже корреспондент "Правды" дал мне свою карточку. Кэтрин усадила нас в машину, и мы поехали в отель "Интернациональ" (кажется, так?). Недалеко от аэродрома. Нас развели по комнатам. Я приняла ванну и заснула как убитая.
15 ноября
Проснулась в семь часов (уже по нью-йоркски). Оделась. В восемь часов зазвонил телефон, женский голос крикнул: "О'кей!" – это меня будили, чтоб не проспала.
Все мы спустились вниз. Лифт чудный: идет неслышно и мгновенно. Позавтракали. Первое знакомство с американской кухней: прекрасный кофе, блинчики, кленовый сок; остальное очень сытно, но невкусно. Жареные колбаски здесь поливают кленовым соком.
1960