Текст книги "Собрание сочинений (Том 5)"
Автор книги: Вера Панова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 39 страниц)
Пришла. С новой робостью позвонила у знакомой двери. Мне отворила молодая сестра Франциска: "А, это вы!.."
Я приняла ванну и легла на указанную мне кровать. К кровати придвинули большое мягкое кресло, покрытое простыней, так что образовалась как бы кровать поменьше. На ней приготовили постель для ребенка. Странно было видеть эти приготовления для человека, который еще не родился.
На стене против меня висели большие круглые часы.
Схватки были пустяковые. "Ну, – подумала я храбро, – и это называют муками!"
Но схватки стали сильней. Они стали очень болезненны. Они стали ужасны.
Стрелки на часах двигались, но ничего не менялось. Только боль, боль опять и опять.
Подходила сестра Франциска и хорошенькая сестра Агнесса, появлялась сама Розалия Елеазаровна. Мне поправляли подушку, давали есть и пить, что-то говорили. Я смотрела только на часы.
Настал вечер. Все продолжалось без перемен. Несколько раз казалось, что я больше не выдержу. Мне сказали: "А вы покричите". Но я стеснялась кричать.
Настала ночь. В палату светил фонарь с улицы. Белые гардины падали вдоль окон призрачными складками. Уже не верилось, что когда-нибудь этому придет конец. Нет, это не могло кончиться... Ночь прошла. В окнах просияло утро. Принесли кофе с сухариком. И дальше двигались стрелки, но не изменялось ничего.
Между схватками я иногда засыпала – коротким сном, будто проваливалась куда-то. Но тотчас боль пробуждала меня.
И вдруг сквозь этот короткий сон я услышала металлический лязг и голоса. Я прислушалась и поняла, что они собираются вытаскивать мое дитя этими лязгающими щипцами. Я закричала, и все кончилось сразу.
Какое блаженство! Какое ни с чем не сравнимое освобождение! Какое счастье! Было 12 часов ночи с 10 на 11 сентября.
– Кто? – спросила я.
– Девочка, – ответила Розалия Елеазаровна. – Красавица.
Потом я узнала, что каждого принятого ею ребенка она называла красавцем. Но тогда я этого еще не знала и возгордилась.
Еще я спросила:
– Сколько пальчиков? – потому что в одной знакомой семье родился шестипалый мальчик, и в моем тогдашнем представлении это было неимоверное бедствие.
– Пять, пять, – сказали мне. Но я успокоилась только тогда, когда сосчитала сама. На каждой ручке сосчитала и на каждой ножке.
Младенца искупали при мне и запеленали по всем правилам. Он не показался мне красивым: очень краснокожий, с довольно черными прямыми волосиками.
– Маленький индеец! – сказала я.
– Много вы понимаете! – сказала, обидясь, Розалия Елеазаровна.
– Она еще десять раз переменится, пока подрастет, – сказала сестра Агнесса. – Во-первых, у нее посветлеют волосы.
– Почему вы думаете?
– Потому что у нее светлые глазки.
И правда, глазки были не то голубые, не то серые.
Остаток ночи я провела в блаженном, глубоко переживаемом спокойствии. Мне уже неважно было, что вот опять светает, что приближается новый день. Мое дело было сделано.
Этот день принес, однако, новое переживание – я в первый раз ее кормила.
Не изумление, а потрясение испытала я, впервые увидев это чудо: как крохотный человечек, которого никто не учил, уверенно и мгновенно обнаруживает источник пищи и самозабвенно принимается ее поглощать, будто знает, что без нее не может быть жизни.
В этот момент сама будто рождаешься заново и все начинаешь видеть не так, как видела вчера. И понимаешь тысячи вещей, которых вчера не поняла бы нипочем.
Прежде всего мне захотелось, чтобы все, все мои пришли – сейчас же, сию минуту! – чтоб я могла им показать мою Наташу. Но вместо того Арсений позвонил в больничку по телефону – не скоро, только в середине дня, и ему сообщили о рождении дочери. А маму, брата и бабушку я увидела лишь через две недели, когда Розалия Елеазаровна наконец решилась меня выписать.
На этот раз она позволила мне ехать на извозчике, и я провезла по всему городу мое сокровище, завернутое в стеганое шелковое одеяльце.
Одеяльце было ярко-красное, потому что его покупал Арсений. Я должна была это предвидеть.
Если бы он мог, он и меня водил бы только в ярко-красном. Все другие цвета казались ему мещанскими.
Мы приехали на Средний проспект. Я внесла Наташу в наш татарский двор. В нашей комнатке за кухней ждала нас моя мама. Восторгам и расспросам не было конца.
Увы! Никто не сказал мне тогда, что опасно было везти ребенка на это подворье, в эту комнату! Да и кто мог сказать мне это тогда! Я спохватилась после того, когда чуть было не потеряла Наташу.
Двор был чудовищный по санитарному состоянию: эти телеги с тряпьем, эти собаки, эта непросыхающая грязь от мыльных помоев. Тетя Лиля упала бы в обморок, если б увидела такое.
Первоначально в нашей комнатушке, когда мы в нее переехали, даже не было окна. Мы позвали каменщика, он сделал пролом в стене, а плотник вставил раму, и стекольщик вставил стекло. Правда, когда появилась Наташа, комната уже была светлой и солнечной и наша квартирохозяйка Катерина Федоровна говорила:
– Сколько лет живем в этой квартире и не догадались пробить окно.
Через несколько дней после того, как я привезла туда Наташу, случилось вот что.
Был вечер, Арсения не было дома. Я сидела за столом и читала. Вдруг рядом, в кухне, послышался грохот и звон разбиваемой посуды. Я приоткрыла дверь и увидела, что возле моей полочки с посудой стоит какой-то человек и делает очень странную вещь: снимает с полки одну за другой тарелки, чашки, кастрюли и швыряет об пол. Фаянс и стекло разлетались со звоном. Кастрюли грохотали, как весенний первый гром.
– Что вы делаете? – крикнула я.
– А вы кто? – спросил человек.
– Как это кто? – спросила я. – Я здесь живу.
– Это ваша посуда?
– Ну да, моя!
– А Федька и Катька где? – спросил странный человек.
Я догадалась, что он имеет в виду наших соседей, ответственных съемщиков этой квартиры, Катерину Федоровну и ее мужа.
– Не знаю, – сказала я. – У себя, наверно.
– А где их посуда? – спросил он.
– Не знаю, – солгала я благоразумно, уже догадываясь, в чем дело.
– Это их цветы? – спросил человек и сам себе ответил. – Их!
И, взяв горшок с геранью, разбил его об пол.
Часом позже вернувшаяся домой Катерина Федоровна убирала с полу черепки и землю и горько жаловалась:
– Некультурный человек. Как это так можно? Сначала узнай, чья посуда, а потом бей.
– Да кто он?
– Он двоюродный брат Федора. Они еще ребятами ссорились. Он, видишь, пришел нашу посуду бить. Он и не знал, что ты тут живешь. Ты не думай, он придет извиняться.
– Не надо, – попросила я. – Пусть не приходит извиняться.
Мы наняли няню. В определенные часы она привозила Наташу ко мне в редакцию, и я кормила в комнате уборщицы Ивановны.
А один раз в день я ездила кормить домой. Так и перебивались.
Потом появилась у нас новая няня: могучего сложения девушка из орловской деревни. Звали ее Варя. Когда Наташа стала говорить, то называла ее Аба.
С первого дня почувствовалось, что в семью вошел милый, родной человек. Она быстро привязалась к Наташе и нам с Арсением стала как сестра.
Она была чистоплотна, проворна, исполнительна: золотые руки, золотое сердце.
Теперь я спокойно уходила на работу, уверенная, что за Наташей будет должный уход и присмотр.
Но летом 1927 года Наташа вдруг тяжело заболела. За одни сутки ребенок, еще накануне розовый и налитой, как яблочко, превратился в скелетик.
Мама пригласила доктора Гринберга, имевшего репутацию лучшего детского врача в Ростове. Он посмотрел, расспросил и не скрыл от меня опасности.
Дал какие-то лекарства, предписал диету. Но Наташа продолжала хворать и таяла с часу на час. Каждый раз, беря ее на руки, я ощущала, что она становится все легче.
Спасение, как во многих случаях жизни, пришло от мамы. Она сказала:
– Я позову Настю Нахманович.
– Кто такая? – спросила я.
Выяснилось, что она училась в гимназии вместе с моей мамой, а теперь – детский врач, заведует каким-то детским лечебным учреждением.
Пришла пожилая женщина – будь благословенна ее память! – и сказала:
– Очень тяжелый случай. Интоксикация всего организма, пища не усваивается, ребенок погибает от истощения. Прежде всего надо срочно переменить климат. Вы сегодня – понимаете, не завтра, а сегодня! – должны вывезти ее – скажем, в Кисловодск.
– Ну что ж! – сказала мама. – Надо так надо!
Разговор этот был утром, а перед вечером того же дня мы уже сидели в поезде, уходящем на Минеральные Воды.
Не стану описывать эту поездку, она была ужасной: сидеть ночью в вагоне и кормить грудью угасающего ребенка, наблюдать, дышит ли он еще, и думать: "Ну ладно, ну приедем в Кисловодск, а дальше-то что?.."
Но все сложилось счастливо. Едва мы вышли в Кисловодске, как к нам подошло несколько человек, предлагая комнаты. Мы выбрали одну женщину, показавшуюся нам самой симпатичной. Она отвела нас в свой дом и, узнав о нашем горе, посоветовала детского врача. Мама отправилась за ним сейчас же и вернулась вместе с ним. Я же попросила у хозяйки бутылок с горячей водой, чтобы согреть уже застывавшие ножки Наташи. Бутылки явились сразу же. Они были такие горячие, что больно было держать их в руках. Я завернула дочкины ножки в простыню и через простыню старалась отогреть их бутылками. Но ножки оставались ледяными. На счастье, явился доктор. Как мне жаль, что я не помню его фамилии, знаю только, что он был из Москвы, в Кисловодск приехал отдыхать. Он подтвердил, что положение отчаянное, но сказал, что бороться еще можно. Дал пузырек с каким-то лекарством и велел дать одну каплю этого лекарства тотчас по его уходе, а другую – вечером. После каждого приема лекарства дать выпить чайную ложечку чая без сахара и без молока, затем трое суток не давать ничего, даже груди. А через трое суток дать супу (рассказал подробно, как его сварить) из куриных крылышек с протертой зеленью – картофелем, морковью и стручковым горошком.
Я пришла в ужас, но он велел точно выполнить все его предписания.
Как только он ушел, я попросила у хозяйки немного чаю и дала Наташе одну каплю оставленного доктором лекарства. Не знаю, что это было. Может быть, что-то для укрепления сердца.
Надежда ожила во мне, когда вслед за приемом лекарства понос и рвота прекратились совершенно. Вечером я дала вторую каплю. Ночь прошла спокойно, ножки бедного моего ребенка согрелись. Только под утро она запищала, прося есть, а потом кричала голодным криком весь следующий день. Я железно выдержала характер и в тот день, и в два последующих. А потом мама купила на базаре куриные потроха и овощи и сварила суп.
Господи, как Наташа его глотала! Как она была голодна! Как не только мы, но и наша хозяйка обливались слезами, глядя на нее!
Мама побежала благодарить нашего спасителя доктора, а я завернула спасенную дочку в легкое пикейное одеяльце и вынесла на воздух.
Она стала поправляться не по дням, а по часам, исхудавшее тельце снова налилось, опять появились ямочки на локотках и коленках. Чудесный горный воздух оживлял ее.
Почти месяц мы прожили в Кисловодске. Конечно, все было направлено на то, чтобы исцеление больной совершалось как можно скорее и полнее. Ничего для укрепления собственного здоровья мы с мамой из Кисловодска не извлекли, нам это и в голову не приходило. Даже от экскурсий и прогулок, на которые нас приглашали, мы отказывались.
Недели через две кончился мамин отпуск, и она уехала. Мы с Наташей остались вдвоем. Болезнь ее не возобновлялась, и жизнь наша текла спокойно. А еще через две недели приехал Арсений. Не пережив вместе с нами Наташиной болезни, он был склонен считать наши волнения напрасной паникой и к рассказам моим отнесся с безучастностью, которая меня поразила. Я никак не могла ее понять, потому что в это страшное для меня время даже совершенно чужие люди относились к нам с живым участием и желанием помочь.
И еще одно мне не понравилось: Арсений объявил, что он не хочет, чтобы его дочь звали мещанским именем Наташа, пусть ее зовут Аля, это гораздо современней и звучнее. Я не была с ним согласна, мне вспомнилась тетя Олимпиада Ивановна, требовавшая, чтобы ее называли Лилей, и я впервые наговорила мужу много злых и горьких, наполовину несправедливых слов. И хотя, по обыкновению, моментально осудила себя за горячность и попросила прощения, но трещина явственно наметилась в наших отношениях, и оба мы стали нетерпеливо подумывать о возвращении в Ростов.
Когда мы вернулись, мама сказала, что ни за что не допустит, чтобы мы с ребенком продолжали жить на нашем кошмарном подворье и чтобы мы жили у нее. Она отдала нам комнату, где когда-то была наша с Леничкой детская. Мы перевезли туда наше имущество и зажили большой семьей. Мама не могла не видеть перемены в наших с Арсением отношениях, и это ее, понятно, беспокоило.
А я раздражалась против него все больше. Мне стало казаться, что он думает только о себе, только себя любит. Меня возмущало, что всех моих близких он считает мещанами, а о себе думает, что он подлинно новый человек, победивший все пережитки прошлого и всегда поступающий в истинно пролетарском духе.
Меня это приводило в негодование. Мне вдруг стало с ним очень скучно. Прежде я рвалась домой, теперь же, когда рабочий день подходил к концу и в редакции делать было уже нечего, я с тоской думала, что вот опять надо идти домой.
Было ясно, что брак наш изжил себя и союз скоро рухнет. Мы уже просто скучали друг с другом. Чтобы не оставаться вдвоем, зазывали гостей, но ведь гость посидит да и уйдет, и я видела, что все близкие друзья – Экран, Володя Дмитревский – понимают, как у нас неблагополучно, и ждут нашего разрыва.
В этот-то момент и появился на моем горизонте Борис Вахтин. Володя Дмитревский еще прежде называл это имя и говорил: "Вот он бы тебе понравился".
Как-то вечером возвращались с Арсением откуда-то домой, видим – у наших ворот стоит Дмитревский с каким-то высоким человеком в белой косоворотке.
– Знакомьтесь, ребята, – сказал Дмитревский, – это Борис Вахтин.
Я поздоровалась и вошла в калитку, а Арсений без всяких предупреждений и предисловий стал читать асеевского "Черного принца".
Я вернулась взглянуть, как новый знакомый слушает стихи. Мне понравилось, как он это делал.
На другой вечер Дмитревский опять пришел с Вахтиным, мы пили на террасе чай с кизиловым вареньем, которое я сварила. Я научила Вахтина заедать брынзу кизиловым вареньем, и он сказал, что это очень вкусно, и похвалил варенье, и попросил Арсения еще почитать какие-нибудь стихи.
С тех пор Вахтин стал у нас бывать каждый вечер. Он очень сердечно отнесся к Наташе, нянчил ее, забавлял, играл с нею.
Теперь я опять шла домой с радостью. Я знала, что увижу там Бориса. Или он встретит меня у ворот, или я увижу его сидящим на террасе или в нашей комнате. А случалось, что он был в кухне – разводил примус и ставил на него чайник. Он быстро стал в доме своим человеком.
Так как среди наших приятелей был еще другой Борис – Фатилевич, то мы стали называть Вахтина заочно Боря Длинный, а Фатилевича – Боря Короткий: тот был небольшого роста.
Вахтин был из Ленинграда, как и Дмитревский. Они там вместе работали в пионерской организации. Потом вместе уехали в Ставрополь, где Дмитревский был, если не ошибаюсь, тоже на комсомольской работе, а Вахтин заведовал детдомом. Потом Дмитревский поехал в Ростов и стал заместителем председателя крайбюро юных пионеров, Вахтин же приехал в наш город лишь осенью 1927 года.
В ту осень меня вдруг потянуло писать, сочинять. Я стала набрасывать какую-то повесть для детей. Подал мне пример наш редактор П. Н. Яковлев, он в то время писал свою большую детскую книгу "Первый ученик" и читал нам главы из нее. Я тоже прочла ему и Любе Нейман главу или две своего сочинения. За мной то же сделал кто-то из деткоров, кажется, Сережа Деревянченко. Мы все нашли, что он очень талантлив. То был головорез-мальчуган из так называемой Нахаловки, ростовской окраины, славившейся своими хулиганами.
Я пригласила его почитать у меня дома, позвала на чтение Дмитревского и Вахтина. После Деревянченко читали у меня другие деткоры – Жозя Коген, Жора Брегман, еще кто-то. Как-то само собой сложилось, что каждую неделю у нас стала собираться маленькая группа молодых людей, намеривающихся посвятить себя литературе. Дмитревский и я читали прозу, Арсений – стихи. Дмитревский придумал для группы название: ГМГ – группа молодых гениев. Были в ней: Георгий Брегман, Борис Вахтин, Сергей Деревянченко, Владимир Дмитревский, Иосиф Коген, Исай Покотиловский, Арсений Старосельский.
Мы читали, потом пили чай с простыми сухарями. Сухарей уходило неимоверное количество: народ был молодой, здоровый.
Сейчас большинства этих людей уже нет на свете. А тогда мы только вступали в подлинную деятельную жизнь.
Своими творениями мы доставляли друг другу радость. В живом соревновании крепло наше желание быть писателями.
Большинство молодых гениев жило в Ростове. Мы с Арсением ходили их провожать через "границу" – поле, отделявшее Нахичевань от Ростова.
Как-то на Садовой у Крепостного переулка остановила нас группа каких-то парней и пыталась завязать драку. Молодые гении драться не хотели, некоторые из них разбежались, Дмитревский, как работник крайкома комсомола, пытался (безуспешно) вызвать милицию, и только маленький Сережа Деревянченко, истый сын бесшабашной Нахаловки, с готовностью и знанием дела ринулся в драку.
На другой день я должна была по поручению редакции проводить какое-то деткоровское совещание в одном из ростовских клубов.
Провела я совещание, выхожу на улицу, меня останавливает незнакомый человек: долговязый, несуразно одетый – длинный плащ с капюшоном, на глазах синие очки, длинные белокурые волосы прядями спускаются на плечи.
Я даже отступила. Но незнакомец спросил:
– Товарищ Панова, вы меня не узнаете?
И я по голосу узнала Вахтина.
– Что за маскарад? – спросила я.
Оказалось, что вчерашние драчуны его таки поколотили, в частности посадили ему под глазом огромный синяк. Поэтому, отправляясь нынче сюда, в клуб, где, как он знал, он встретит меня, он надел синие очки. А потом решил надеть и чью-то старую тальму, чтобы я его не узнала.
– Ну, и на кого я похож? – спросил он.
– На народовольца, – сказала я первое, что пришло в голову.
– Правильно, – сказал он.
– А глаз болит? – спросила я.
– Нет, – отвечал он, – глаз я вылечил сразу, на месте: просто приложил его к фонарному столбу, столб железный, холодный – помог.
Я хотела было сказать ему, чтобы он приходил к нам, но подумала: "Нет, пусть сам придет, без приглашения", – и он пришел в тот же вечер.
Мне уже было ясно, что без него мне дом – не дом, и я – не я, и жизнь – не жизнь. Но о разрыве с Арсением я даже подумать боялась. Мне казалось, что это бесчеловечно, невозможно – отнять ребенка у отца. Потому что я ни за что не рассталась бы с Наташей.
И вдруг не кто иной, как Эмка Кранцберг, Экран, старый и закадычный товарищ Арсения, задал мне вопрос:
– Скажи, Вера, ты еще долго будешь тянуть эту лямку с Сенькой?
Я спросила.
– То есть как это?
– Да так, – сказал Эмка. – Тебе он давно гиря на ногах, как будто я не вижу. Ты давно его переросла.
– Эммочка, – сказала я. – Я не могу так рассуждать. Что значит "переросла"? Я этого не понимаю. Что же, по-твоему, бросить его?
– Не то слово, – сказал он. – Не бросить, а бежать без оглядки, если хочешь чего-нибудь добиться. С ним ты пропадешь.
– А он пропадет без меня, – сказала я.
– Ничего, – как-то странно произнес он. – Не пропадет. С тобой ему тоже уже трудно дышать.
Понятно, я не сделала из этого разговора никаких выводов. Все оставалось по-старому. Зачем было устраивать в своей жизни такой переворот, когда я не знала даже, может ли Борис меня любить. (Намеку Кранцберга, что Арсений меня разлюбил, я не поверила; ужасно я тогда была самоуверенная дуреха.)
Развязка пришла скоро.
В декабре 1927 года я сильно заболела: у меня сделался тяжелый приступ аппендицита. Вызванный врач поставил неверный диагноз, и, вместо того чтобы срочно оперировать, меня оставили жить с моим аппендиксом.
Второй приступ, в январе 1928-го, был гораздо более жестоким и напугал семью. Пригласили врача из клиники, знаменитого нашего хирурга профессора Н. А. Богораза.
Он сказал, что лучшее время для операции упущено, что сейчас оперировать нельзя, так как возник гнойник, но что, безусловно, нужно поместить меня в клинику, а уж там определят момент, когда будет возможно хирургическое вмешательство.
Он сказал, что болезнь эта сложная и опасная и что в клинику надо положить меня завтра же.
В тот вечер, как всегда, собрались у нас ребята. Были Экран и Дмитревский, пришел и Боря Фатилевич с женой. Я смотрела на них печально: в тот вечер они все были мне не нужны. Погоревав, я подозвала Экрана и шепнула ему:
– Эммочка, найди мне Бориса Вахтина, я хочу и с ним попрощаться.
Уж не знаю где, но добрый, милый мой Экранчик нашел Вахтина – через полчаса они вместе входили в комнату.
– Боря, – сказала я, – завтра меня увезут в больницу, я хотела с тобой попрощаться.
А он сказал вдруг: "Деточка моя", и это получилось не прощанье, а словно бы встреча после разлуки.
Никогда Арсений не говорил мне таких слов. Он бы, наверное, счел их мещанскими.
С каким просветленным сердцем я на другой день ехала в клинику! Каким сиянием с того вечера была окрашена каждая моя минута! Как твердо я знала, что Борис в первый же день придет меня проведать, и он пришел! И никогда меня не обманывала моя вера в него! И если впоследствии мне пришлось заплатить за эту любовь величайшим горем, то было за что платить!
В клинике профессора Богораза меня сначала положили в большой, густо населенной палате, где мне сразу прожужжали уши о всевозможных ужасах. Как раз накануне в изоляторе кто-то умер от гнойного аппендицита, и мать умершего прибежала в нашу палату с криками: "Зарезали, зарезали!" Но потом Володя Дмитревский ухитрился устроить так, что меня перевели наверх, в изолятор, в маленькую палату, где кроме меня помещалась еще только одна больная.
При этом Володя использовал не столько свой служебный авторитет работника крайкома комсомола, сколько какое-то свое собственное недомогание, посоветоваться насчет которого он отправился к самому профессору Богоразу. Профессор заинтересовался этим недомоганием, а попутно Володя и выхлопотал для меня, как для работника пионерской газеты, палату в изоляторе, а заодно и пропуск для себя, дающий право навещать меня каждый день.
Вначале он пользовался этим правом, потом передал пропуск Борису, а потом дела мои приняли такой оборот, что и мама, и Леничка, и Арсений, и Наташа со своей няней Варей беспрепятственно приходили ко мне когда хотели, а мама от меня почти не отходила.
6 февраля мне сделали операцию – благополучно удалили аппендикс, все шло хорошо и вдруг пошло очень плохо – началось гнойное воспаление брюшины. Я не понимала, что значит, когда температура утром 35°, а вечером 41°, но я очень хорошо понимала, почему так строг и холоден вдруг стал со мной мой лечащий врач доктор Геккер, прежде отечески ласковый ко мне, и почему, когда меня теперь везут на носилках в перевязочную, то все встречные отводят глаза, стараясь не встретиться со мной взглядом.
Взглядывая в зеркальце, я видела острый, как лезвие, чужой нос, а ногти на руках моих стали лиловыми.
Вдруг, уже в середине марта, пришли за мной днем санитары и повезли в перевязочную. Я удивилась – перевязки в этот день не должно было быть – и подумала, что санитары ошиблись. Но в перевязочной стоял профессор со всей своей свитой, и по его знаку меня сразу положили на стол. Я сказала профессору:
– Николай Алексеевич, ну зачем меня еще мучить (перевязки были очень болезненны), ведь я все равно умираю.
Он не стал меня разубеждать, а только сказал:
– Но ведь я обязан сделать все, что от меня зависит, правда?
И тотчас я почувствовала запах хлороформа – над моим лицом очутилась маска. И проснулась я только утром следующего дня на своей койке. Проснулась от боли повыше колена – это мне вливали физиологический раствор. Оказалось, что профессор Богораз, не предупредив ни меня, ни моих близких, сделал мне операцию, которая одна могла меня спасти. Впоследствии, когда я уже поднялась, доктор Геккер говорил мне:
– Эта операция войдет в историю хирургии, он – отчаянная голова, но и талант же.
Я не знаю подробностей этой операции, знаю лишь последствия: перестала скакать температура, исчезли все зловещие признаки близкого конца, я стала неправдоподобно много есть.
Очень скоро я подошла к окну и увидела зеленые ветки сада и синее небо, потом вышла в коридор и пошла по клинике. Правда, при всем том я весила перед выпиской из клиники 36 килограммов.
Опять все приходили меня проведывать, и все поздравляли, и я чувствовала себя отмеченной милостью судьбы.
Через много, много лет, в 1950 году, в перечне лиц, награжденных Государственной премией, я услышала по радио имя профессора Богораза. В том же перечне было и мое имя, я была награждена за повесть "Ясный берег". Я дала Н. А. Богоразу телеграмму, где были слова:
"Много лет назад в Ростове-на-Дону ваше умение, смелость и талант спасли мне жизнь".
Он тогда уже работал в Москве, в 1-м Медицинском институте. Многих спас Николай Алексеевич. Но, может быть, ему все-таки было приятно получить и мою телеграмму.
Между прочим, когда я его узнала, он был инвалидом – обе ноги были ампутированы. Рассказывали, что несколько лет назад он попал под трамвай. Его доставили в клинику его имени. Он распорядился, чтобы ноги были немедленно ампутированы, и сам руководил операцией, лежа под ножом.
26 ЛУЧЕЗАРНОЕ ВИДЕНИЕ МОЕЙ ЖИЗНИ
Лучезарное видение моей жизни: идет мне навстречу по Богатяновскому Борис Вахтин (старший из имеющихся и могущих явиться Борисов Вахтиных).
Вл. Ив. Дмитревский написал в своей книге, что у Бориса Вахтина были большие голубые глаза, – это неверно, ты забыл, Володя: и не большие, и не голубые вовсе, а темные, зеленовато-серые, чуть косо поставленные, чуть-чуть косящие в спокойном состоянии, сильнее косящие в минуты раздражения, необыкновенно блестящие: казалось, свет преломлялся в них и отбрасывался обратно снопами.
Когда он улыбался, у внешних уголков глаз появлялись морщинки, лучики морщинок, белых на розовой коже.
Он легко краснел, все лицо заливалось нежным, девичьим румянцем. Все линии этого лица были легки и прелестны, несмотря на широкие скулы и (предмет его вечных терзаний) большие уши.
Мне кажется, что комната светлела, когда в нее входил этот очень высокий человек с парадоксальной смесью скандинавских и монгольских черт лица и с бледно-золотистыми волосами, прядями откинутыми назад.
Когда я поняла, что люблю его, что он любит меня, – рука моя тянулась к этим волосам – погладить, коснуться. Но даже мне он этого не позволял, краснел, смущался, запрокидывал голову.
До его гибели было еще почти 10 лет, и мы успели полюбить друг друга, пожениться, и у нас родилось двое сыновей, названных, по вахтинской семейной традиции, Борисом и Юрием, старший в 1930 году, младший в 1932-м.
В моей памяти он всегда жив и идет мне навстречу по Богатяновскому, и его волосы сияют на солнце нежным золотом, и порой мне кажется, что когда-то я его еще увижу таким...
Я уже писала о своей болезни и об операции, которую сделал мне профессор Н. А. Богораз.
После операции меня послали в Ейск лечиться грязевыми ваннами, и Борис приехал туда. Мы с Наташей и Варей жили в дачном пригороде, называвшемся Сады, снимали комнатку в домике старухи гречанки Вазео. Вокруг домика был абрикосовый сад. Каждое утро под деревьями земля была усыпана розово-желтыми абрикосами, опавшими за ночь. По договору их можно было есть сколько угодно, только для варенья и компота нужно было их покупать у хозяйки. Ее расчет был правильный – со второго дня ни я, ни Наташа уже и не глядели на абрикосы, а на третий день, слегка переболев, отвалилась от них и Варя.
А осенью мы вернулись в Ростов, я развелась со Старосельским и стала женой Вахтина.
Наташа к нему еще в Ейске привыкла и привязалась, так что и с этой стороны все обстояло хорошо. Арсений, в сущности, радовался такому положению вещей, так как он тогда собирался жениться. В общем, не происходило никаких драм, ничьи сердца не были разбиты, ничьи жизни не были искалечены, а я была счастлива своей любовью к Борису и его отношением ко мне.
Попытки описать человеческую жизнь изо дня в день, не пропуская ничего, не удавались даже в самых высоких из известных нам случаев ("Былое и думы"). Человеческий день складывается из столь многочисленных, из столь неинтересных для других лиц событий, что непрерывно держаться на этой мелкой воде невозможно. Поэтому в этих записях я упоминаю только о том, что особенной радостью либо особенным горем вдавилось в сердце.
Мой брат Леонид, четырьмя годами меня моложе, рос хорошим тихим мальчиком, не драчуном, не хулиганом. Наша мама радовалась на него. Он нормально окончил среднюю школу и мечтал поступить в Донской политехнический институт, находившийся тогда в Новочеркасске, на химический факультет. О том же мечтал наш приятель Эмка Кранцберг, Экран. Общая цель сблизила молодых людей, я замечала – к пользе для обоих. Невыносимо дерзкий Экран стал мягче, а наш Леничка как-то шире и тверже и в выборе книг для чтения, и в каждодневных своих поступках.
Чтобы поступить в Политехнический, Экран пошел учиться на рабфак. Леничка же готовился дома с помощью какого-то образованного соседа, знавшего математику и другие мудреные вещи.
Покуда я долечивалась после перитонита в клинике профессора Богораза, Экран окончил рабфак и подал документы в Политехнический. Подал и Леничка, но ему, как сыну служащей, было почти невозможно попасть в вуз, какие бы он при поступлении ни получил оценки. Так что я, в сущности, и не знаю толком, каким образом он все-таки попал в институт. Правда, не на химический, как ему хотелось, а на металлургический. Было это в 1928 году.
Прошло время. Я покинула клинику, была замужем за Борисом Вахтиным, ждала ребенка. Леничка продолжал учиться, присылал письма. По письмам было видно, что студенческая жизнь дается им с Экраном нелегко. Как-то мы с мужем съездили к ним в Новочеркасск, где они снимали комнату "от хозяйки", и собственными глазами убедились в трудностях этой жизни. А между тем я стала замечать, что у моей мамы и мужа день за днем портятся отношения. Первоначально испытывавшие друг к другу чувства симпатии и уважения, оба вдруг стали раздражаться по мелочам, вести себя так, будто они были людьми с разных планет, случайно встретившимися в какой-то точке мирового пространства. Я слышала, что между зятьями и тещами складываются такие отношения, но здесь оба были мне кровно близки, я не могла понять причины этих перемен и очень мучилась. Весной 1930 года Леничка написал нам, что уезжает на студенческую практику на Украину, в Енакиево, работать на домне. Нас сильно печалила разлука, но тут уж делать было нечего: было так необходимо, чтобы он окончил учение и вышел, как говорится, в люди. Но вот 28 мая, проснувшись и лежа в своей комнате, я вдруг услышала рядом, в маминой комнате, ее заглушенные крики: "Что же мне делать? Что же делать?"