355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вера Панова » Собрание сочинений (Том 5) » Текст книги (страница 32)
Собрание сочинений (Том 5)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 11:34

Текст книги "Собрание сочинений (Том 5)"


Автор книги: Вера Панова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 39 страниц)

Так или иначе, но мы продвигались к цели, и сознание этого нас не покидало, пока мы не приехали в Полтаву. Как ни странно, но именно там нас покинула бодрость – поезда оттуда в нужном нам направлении не шли, надо было идти пешком, люди на вокзале, большей частью жители Полтавщины, рассказывали нерадостные вещи о немецком хозяйничанье.

Наконец мы дошли до Решетиловки и у тамошних жителей нашли приют на ночь. После этой ночи со мною сделался припадок: утром я не могла подняться со скамьи, а когда поднялась – ощутила такую слабость, что не могла ступить. Пришлось вернуться в хату и долго сидеть, пережидая приступ.

Наконец пошли. Опять было снежно и так холодно, что перехватывало дыхание. Надежда Владимировна думала, что сразу за Решетиловкой будут Шишаки, и огорчилась, узнав, что надо еще пройти через Малую Бузовую.

Вот где нас приняли отменно – в Малой Бузовой. Опрятная красивая хозяйка на славу нас угостила, уложила спать, указала дорогу на Шишаки.

Уже пришли в Шишаки, уже прошли мимо почты, мимо магазина и школы, мимо могил героев революции, уже сверху, с горки, я видела нашу Березовку – улицу, где жили мои дети, как вдруг бедняжка Надежда Владимировна спросила:

– Еще далеко?

– Нет, – ответила я, – уже совсем близко.

Она не поверила:

– Сколько? Километров пятнадцать?

– Что вы, – сказала я. – Через десять минут придем.

Было так холодно, что я вынула из мешка мое байковое одеяло и покрылась им с головой. И в таком виде пришла к воротам дома Марии Владиславовны Кошевой.

Не было ни сознания достигнутой цели, ни радости, что путь завершен. Была одна мысль: "Живы ли? Здоровы ли? Здесь ли?"

Дойти до двери и убедиться в этом, и больше ничего не нужно.

Но раньше, чем мы дошли до двери, я поняла – живы. Видно было через плетень, как из "хатыньки" – крошечного мазаного флигелька – кто-то вышел и пошел к главному дому. А оттуда ему навстречу вышла мама и сразу увидела меня, проходившую за плетнем.

Когда мы бросились друг к другу, она сказала:

– Я знала, что ты жива, что ты к нам проберешься.

– Дети? – сказала я.

– В кухне, – ответила мама.

И вот эта кухня с чистым глиняным полом, с белоснежными стенами, с чистенькой кадушкой для воды – кухня домовитой Марии Владиславовны.

Свекровь моя, Мария Петровна, стоит у плиты. Словно не веря своим глазам, она говорит:

– Вера!..

Мальчики, Боря и Юра, вбегают в кухню из комнат. Они выросли и уже не так хороши собой, как прежде, но что это значит для меня?

Я нашла моих мальчиков здоровыми, спасибо бабкам. Узнала, что они по-прежнему играют в шахматы, катаются на саночках, а читают теперь сами.

Это был мой первый взгляд на мир, до которого я добралась. Второй взгляд был более широким.

Неподалеку от дома, где мы жили, стоял обугленный дом полицейского. Рассказывали, что этот негодяй выдал немцам партизан, ушедших от оккупантов в лес. И за это-де партизаны сожгли дом предателя. Очень страшно, говорили, горел этот дом: несколько дней-де горел и не сгорал, пока, наконец, не рухнул грудой самоварных углей. А во главе тех партизан, рассказывали, стоял Куприян Тутка, бывший секретарь райкома партии.

Женщины, на вид скромные и боязливые, пешком шли в Харьков якобы что-нибудь продать или купить на базаре и потом приносили в Шишаки советские газеты, пряча их в лифчике. И одна из этих женщин, ловко стирая в корыте цветастый бумазейный халатик, говорила:

– О, ненавижу! Пусть только придут наши, своими руками этих проклятых буду убивать!

Жили мы скудно, пищи не хватало, одно время Боря до того ослабел, что по утрам еле мог подняться с постели. Надо было немедленно выходить из этого положения, надо было работать и самой зарабатывать на себя и свою семью.

Мы с Наташей стали работать в бывшем колхозе "Ставидло", который теперь назывался общественным двором.

С непривычки нам было трудно, особенно когда приходилось поднимать мешки по сорок – пятьдесят килограммов. Но мы старались не отстать от женщин ни на прополке, ни на других работах, и они относились к нам хорошо. Даже делились едой, если видели, что у нас к обеду ничего нет, кроме хлеба.

В феврале 1943 года, то есть после поражения немцев под Сталинградом, пошли слухи о дальнейших победах нашей армии и о том, что скоро немцы от нас будут тикать. Но бои шли еще далеко от нас, и в поведении шишакских властей ничто не указывало на близкие перемены. Однако слух держался так упорно, что все в него уверовали. Вере этой способствовали два обстоятельства.

Во-первых, в Шишаках появились итальянские солдаты, бежавшие из-под Сталинграда. На базаре возникла вдруг неимоверно тощая фигура в лохмотьях военной одежды, в драной шапке, напяленной на уши, с черной щетиной на лице. Фигура пошла между столами со снедью, приговаривая два слова: "Итальяно" и "Сталинград". Фигура хромала и выглядела очень жалкой, и из-за столов потянулись женские руки с кусками хлеба. Итальянец благодарил по-французски: "Мерси". Женщины понимали это слово. Иные из них отвечали сурово: "Не ходить бы тебе на нас, теперь не побирался бы". Но большинство не осуждало, должно быть понимая, что не по своей воле шел на нас этот солдат.

Второе, что подтверждало слухи о скором уходе немцев, была статья, напечатанная в одной из украинских газет, не то в полтавской, не то в миргородской. В статье приводилось высказывание Геббельса по поводу Сталинградской эпопеи. Геббельс говорил о том, что в войне возможны всякие случайности и что немецкое командование недостаточно учло громадность советского военного потенциала. Точного текста не помню, но смысл был именно такой, весьма обнадеживающий.

И наконец, в одно мартовское утро мы, встав от сна, узнали, что ночью немцы укатили из Шишак.

В голове и душе замелькали планы будущего. Я начала писать пьесу "Метелица". Набросала кусочек и листочки спрятала в поленницу, стоявшую в сенях.

Все это действо составляло для меня уже как бы частицу будущего.

В радостных мечтах легли спать. И вдруг раздался громкий стук в дверь. Такие грозные, глухие удары. Сердцу стало холодно. Кто это? Немцы, полиция? В соседней комнатушке спали дети, спала Наташа.

– Кто там? – спросила я, выйдя в сени.

В ответ: "Откройте", – и брань. Голоса не немецкие – очевидно, полицаи.

– Не открою! – сказала я, решив, что если это гибель, то зачем же ее впускать в дом собственными руками.

– Ты с ума сошла! – ухватилась за меня мама. – Я им отворю.

– Не смей! – сказала я.

Голоса из-за двери закричали:

– Отвори, хозяйка, нам только водицы напиться!

– Не отворю! – сказала я.

Тогда они стали бить чем-то тяжелым сперва в дверь, потом в стену дома. Но стена была подперта изнутри поленницей, ее нельзя было свалить ударами прикладов. Мы с мамой ждали, затаив дыхание. Наконец за дверью послышался топот сапог, потом звякнула щеколда на калитке – они ушли.

Так я и не знаю, кто ломился к нам в ту ночь, затерявшиеся ли в селе немцы или украинские полицаи.

Странные были тогда дни, жуткие и в то же время полные надежды. В селе было безвластье – ни немцев, ни наших войск.

И все мы выходили на улицу слушать, не гремят ли выстрелы. В воздухе погромыхивало явственно, но мы опять выходили послушать, не приблизилось ли громыханье.

Оно не приближалось. Оно, увы, отдалялось. Оно отдалилось совсем. Сладкий сон уходил, смывался. В Шишаках опять появились немцы. Чем был вызван их временный уход? Никто не знал, откуда было узнать? Но для всех их возвращение было жестоким разочарованием.

Однажды ночью в сентябре я проснулась от скрипа колес и ржанья лошадей. По улице мимо нашего дома ехали телеги, вереница телег. Я вышла к калитке.

Непроглядно черная была ночь, но еще чернее этой черноты были лошади и поклажи на проезжающих по улицам подводах.

Ржали лошади. Плакали дети. Кашлял кто-то.

Стоя у калитки, я закурила и увидела напротив, по ту сторону улицы, попыхивающие глазки папирос. Там, на крылечках, тоже стояли, курили, смотрели.

Я не подошла к подводам, не спросила, кто едет, куда, зачем; я поняла.

Утром соседи рассказывали, что из Опошни немцы выгнали всех жителей.

– Всем надо уходить, – говорили соседи. – Либо в кукурузу, либо в лес.

А в полдень ко мне зашла соседка и выработала для меня программу действий.

– В кукурузу прятаться опасно, – сказала она, – лучше в лесу. Я за вами зайду, когда смеркнется, мы тоже идем в лес.

Она сдержала обещание, зашла за нами часов в девять вечера. Мы были уже готовы и пошли сразу же.

Фантастичен был путь через уснувшее, с погасшими окнами село, потом по тихой дороге, потом по лесу. Очень хотелось пить, мы скоро выпили воду, взятую с собой, и пили из лужиц, стоявших в колеях дороги. Наутро разглядели, что вода эта была голубовато-молочного цвета, вкус ее, впрочем, был хорош.

Вслед за соседкой и ее мужем мы углубились в лес. Уже светало. Было прохладно и шелестно. В том месте, куда нас привели, было много людей, одни сидели на небольшой скирде сена, другие прямо на земле, мужчины, женщины, дети, между деревьями виднелись силуэты коровы и лошади.

Утро разгоралось, захотелось есть. Мы сделали шатер, воткнув в землю несколько веток и натянув на них одеяло, все то же коричневое байковое одеяло, которое я принесла из Пушкина. Когда я усадила маму в этот шатер, то ясно представила себе, что у меня для нее нет никакого другого жилья и неизвестно – будет ли. Я послала мальчиков за топливом, а сама расстелила перед мамой полотенце и достала из кошелки наши съестные припасы. Самое ценное из них были подсолнечное масло, сухари. Мальчики принесли сухого валежника и развели костер. Мы поели, я закурила. Уж не помню, что я курила в том лесу, – кажется, кто-то со мной поделился своим самосадом. Среди находившихся там людей немало было знакомых, и уже на вторую ночь Наташа пела с ними советские песни. Было ново и чудесно, что теперь можно, не таясь, петь и про Катюшу, и про любимый город, и про все, что мы любили.

Ровно неделю мы провели в лесу – с 15 по 22 сентября. Иногда шел дождь, и наш шатер промокал насквозь, но нас это не пугало. Как-то раз раздался в лесу собачий лай и прошел слух, будто это немцы с помощью собак разыскивают беглецов, но все обошлось благополучно. По привычке мы с Наташей припадали к земле и слушали, не гремит ли. Земля не гремела.

Мальчики приносили топливо и воду и были очень довольны всем этим приключением. Но, увы, наши запасы съестного очень скоро иссякли, надо было хоть чего-нибудь раздобыть.

Мы с Юрочкой взяли кошелку и отправились на добычу. В лесу видели множество беглецов, некоторых с коровами. Видели, как между деревьями бегал явно встревоженный полицай с жовто-блакитной повязкой выше локтя. У выхода из леса увидели ту самую соседку и ее мужа. Муж сидел на пне, а около него стояли два немца и что-то ему говорили. Поодаль стояла корова. Соседка была бледна и не сводила глаз с немцев. Вдруг она как бы что-то поняла, подошла к немцу, взяла из его руки походный котелок, подошла к корове и принялась ее доить.

Получив молока, немцы успокоились и удалились. Я обратила внимание на то, как поразительно не похожи эти немцы на тех толсторожих молодцов, каких мы видели в Пушкине в первые месяцы войны. Эти, теперешние, были почти мальчики, узкоплечие и тонконогие, с прыщавыми бледными лицами. "Добираются остатки", – подумалось невольно.

Соседка пошла в лес, а мы с Юриком вышли на какую-то улочку, примыкавшую к лесу. Вместо первых двух-трех изб мы увидели сплошное пепелище, а в четвертую вошли. Она была пуста. Подоконник, лавка и весь пол были усыпаны только что снятыми с кустов помидорами. На припечке сидела курица. Видимо, хозяйка хаты выбиралась отсюда срочно.

Потом мы узнали, что эти уходы действительно совершались молниеносно, иначе и быть не могло. Немцы приходили и знаками показывали, что сейчас будут жечь хату. Едва дав хозяевам выйти, они пускали в соломенную крышу ракету, и мгновенно хата охватывалась огнем.

А иногда это была не крыша дома, а старая старуха или дитя, стоящее на крыльце, – та мишень, куда изгоняемый враг направлял свою пулю...

Курицу мы не взяли, хотя она была явно обречена на сожжение живьем, но, каюсь, некоторое количество помидоров в кошелку уложили.

Когда мы вернулись на нашу стоянку, в лесу уже знали, что немцы жгут Шишаки, и все говорили, что придется копать землянки, а я думала – куда же мы денемся с детьми и мамой, как пережить предстоящую зиму. Засыпая в ту ночь, я видела сквозь ветви багровое зарево, это горели Шишаки, горел там и дом, укрывавший нас в последние годы, я это знала, и сны мне снились багровые и черные.

Если не ошибаюсь, 20 сентября над нашими головами зашипели перелетающие через нас снаряды, и мы догадались, что подходят наши. Мальчики пошли на разведку и рассказали, что видели вдали на лугу перебегающие человеческие фигурки. Люди, прятавшиеся в лесу, стали расходиться. 22-го утром двинулись и мы.

Вышли из леса и увидели незабываемую картину: вслед за нами выливался человеческий поток. Несли детишек, вели скотину, подзывали отстававших собак. Жизнь возвращалась в прежнюю колею.

Навстречу нам шли две женщины. Я спросила:

– Можно идти в Шишаки? Немцы там?

Женщина сказала:

– Та яки там нимцы, там вже наши! – и мы пошли без сомнений.

Шли среди сплошных пепелищ – сожжено было все подчистую. Черные улицы были неузнаваемы. Среди остатков черных стен стояли обгорелые бездыханные трубы. Кое-где люди уже работали кирками и заступами, копали землянки. Кое-где уже сушилось на травке заботливо расстеленное белье. Но вообще людей было мало, должно быть, многие беглецы еще не вернулись в село.

И я остро-остро, словно то была не мимолетная мысль, а удар ножа, ощутила, что то, на что я сейчас смотрю, не просто исторический случай, а частица громадного эпоса, который с годами отольется в песни, былины, картины, романы, в военную и политическую науку, в героические мифы, и в застольные здравицы, и во все то, чем живет, дышит и скрашивает свои дни все человечество, включая меня, и моих детей, и мою старенькую маму, идущую рядом со мной по неровной лесной дороге, где нога ступала то на древесный корень, мостом перекинувшийся через эту дорогу, то на слежавшиеся и отвердевшие, как камешек, опавшие листья, полузатопленные в похожей на зеркальце лужице, то на коровью лепешку, то на мертвого жука, то на неведомо откуда взявшуюся здесь ветку бледно-лилового колокольчика из тех, что выращиваются в холе на ухоженных клумбах нарядного цветника, ветку с большим бубенцом и причудливым извивом стебля, похожего на орнаменты древних наших деревянных строений. Жизнь со всеми своими внезапностями и радостями будто текла нам под ноги, как разворачивающийся ковер, а то мертвое и страшное, что так долго тяготило нас, уходило, будто клочок страшного сна, оно уже догромыхивало где-то вдали последними своими громыханьями, оно рассыпалось в порошок в тех рассказах, которые мы слушали от встречных людей, покуда шли из леса на свои шишакские пепелища.

Мы слушали повесть о том, как сжигали Шишаки и немцы уходили, не оглянувшись на еще одно черное пепелище, оставляемое ими за собой. Но когда выходил на пепелище первый человек, он прежде всего бросался туда, где стояла его лопата, и начинал, как древние его предки, рыть землю, строить землянку для себя и своей семьи, чтобы в подземном затишье пережить свою беду, свою ненависть к разорителям.

Мы слушали рассказы и о том, будто мишенью бывали не только люди, но и скот, молодняк и взрослый, и что с особенным удовольствием фашисты бросали убитых телят в колодцы, чтобы отравить всю жизнь, какая еще оставалась на нашей земле после их ухода. И рассказы о том, как тетка Горпина все это пережила и даже ни словечка этим зверям не сказала, но когда вслед за теленком звери кинули в колодец ее Володьку, закричала Горпина таким голосом, что по всем Шишакам услышали люди этот крик и бросились, забыв страх, к Горпининому дому. И прибежали швидко, но уже ничем помочь не могли – не вернуть Горпине ее Володьки. И даже мертвым она его увидеть не может, дуже глубокий колодец выкопал когда-то покойный Горпинин чоловiк.

Домишко, в котором мы квартировали, тоже был сожжен дотла. Я попробовала открыть тайник, в котором перед уходом спрятала зерно. Это мне удалось, но зерна моего уже не существовало, в истлевших мешочках лежало что-то черное, как уголь, обжигавшее руки, дурно пахнущее и для еды непригодное. Не уцелели и те реликвии, которые я спрятала вместе с хлебом. Не уцелело ничего, кроме нас пятерых, которым негде было приклонить голову.

Признаюсь, в душе у меня не было ни капли надежды, когда я, оставив детей и маму около разоренного тайника, побежала к М. В. Кошевой. Конечно, это привычка потянула меня туда, ведь в этом домике я жила и в первый мой приезд в Шишаки в 1931 году, и в трудные годы войны, и вообще навсегда для меня Шишаки связаны с этим уютным, столь гостеприимным для меня домом, где крыльцо спускалось к трем старым плакучим березам и в кухне на лавке стояла кадушка с опущенным в нее большим ковшом. Я не питала на этот раз никаких надежд и не сразу поверила своим глазам, когда еще издали увидела эти три березы, и знакомую красную железную крышу, и посеревший от времени тын, огораживавший двор. А во дворе на зеленой травке ходили, как раньше, цыплята, а на террасе сидела сама Мария Владиславовна в чистом капоте, встретившая меня словами: "Где все ваши? Я вам оставила половину флигеля". И при этих словах надежда – нет, уверенность хлынула в меня. Ибо я знала, что ни все мы впятером, ни каждый из нас в отдельности не в силах выкопать землянку для жилья, и эти слова М. В. Кошевой были спасением для нас. Оказалось, что, когда пришли к ее воротам немцы, чтобы сжечь ее дом, ей удалось их подкупить какими-то брошками и серебряными ложечками, оставшимися после ее матери, и немцы, покрутившись перед воротами, ушли. И она, оставшись, таким образом, владелицей дома и флигеля, быстро все распределила: сама осталась жить в так называемом "большом" доме (том, перед которым росли березы) и туда же поселила Надежду Владимировну, а во флигеле определила в кухню нашу семью, а в комнату – какое-то совершенно обнищавшее беженское семейство из Харькова. Не знаю, как харьковчане, а в моей семье о Марии Владиславовне до сих пор живет благодарная память, и после войны она писала моим сыновьям, и вышло так, что когда она приехала в Ленинград, продав свой дом шишакским районным учреждениям, и здесь скончалась, то хоронил ее мой младший сын, которого она особенно любила.

Сколько добрых людей вижу я, оглядываясь назад, и никакие житейские беды и разочарования не могут заслонить этих людей...

Плохо было у меня только с топливом. Оно стоило очень дорого, так как людям, жившим в землянках, приходилось тратить его много, и цены на дрова поднялись. Я ходила на постройку нового Дома культуры (старый был сожжен) и подбирала там каждую щепку. На улице подбирали каждую оброненную хворостину. Но где же этим изо дня в день протапливать русскую печь, она требует дров настоящих.

Очень плохо у нас было также с одеждой, особенно с обувью, очень не хватало теплых вещей, мы зябли и часто болели.

Так обстояли наши дела, когда Наташа стала получать письма от отца.

Сразу после изгнания немцев она ему написала в Ленинград по старому адресу, сообщая, что с нею было и где она находится. Письмо получил сосед и написал Наташе, что ее мачеха Галя Беловецкая умерла во время блокады, а отец с дочерью Таней находится в Перми, куда он, сосед, и переслал Наташино письмо.

И вот – хлоп! Пришло письмо из Перми от Арсения, а в письме оформленный по всем правилам вызов в Пермь на имя Наташи и мое.

Помню, меня поразило тогда отношение мальчиков к этому письму. Неизвестно почему, они усмотрели в нем возможность возобновления семейных отношений между мною и Арсением Владимировичем и очень нахохлились. Я их успокоила и убедила, что нужно ехать. Мама тоже согласилась ехать.

Тогда я, взяв вызов, пошла к секретарю райкома партии, славной женщине, и просила ее помощи. Мне нужно было получить пропуск на выезд в Пермь не только для себя и Наташи, но и для всех членов моей семьи. Секретарь отнеслась к моей просьбе с полным пониманием и сочувствием, и я сразу получила нужный мне пропуск на всех нас.

В письме своем Арсений заверял, что в Перми мне будет обеспечена работа в газете.

Примерно в то же время Надежда Владимировна каким-то образом разыскала свою дочь, Надежду Владимировну младшую, и решила ехать к ней в Кировскую область. Мы мечтали выехать из Шишак вместе, но это не удалось, я с семьей уехала раньше.


39 ПЕРМЬ

Подъезжая к Перми, мы видели широкую ледяную Каму, прогрохотали по монументальному мосту. Снова я испытала отрадное чувство, что нечто задуманное исполнено, некая цель достигнута, всех довезла до места живыми и здоровыми, теперь надо постараться, чтобы насколько можно нормальнее устроить их, – как-то это удастся?

Увы! Печально и неласково встретила нас станция Пермь-вторая обледеневшим вокзалом, морозным ветром, желтыми сосульками на вагонах, теснившихся на пути.

По деревянной лестнице, врубленной в снежный откос, мы вышли на широчайший проспект. Далеко друг против друга стояли пятиэтажные новые дома. "Это дома рабочих Мотовилихи", – объяснила встретившая нас новая жена Арсения. Я спросила, не работает ли она на Мотовилихе. Она ответила отрицательно: нет, она работает вместе с Арсением в редакции железнодорожной газеты "Сталинская путевка", она там – корректор. А комнату в этих домах город дал ее отцу, эвакуированному вместе с нею и ее матерью из Москвы, в начале войны.

Морозный ветер дул нам в лицо, мешки за нашими плечами были как каменные, сердце болело за ребят, так покорно тянувших эту тяжесть на своих худеньких спинах. Я обрадовалась, когда мы дошли и Галя (новую жену Арсения звали так же, как и предыдущую) открыла перед нами дверь своей квартиры.

Недолга была радость. С первого взгляда стало ясно, что живут в этой квартире трудно и скудно. Еды не было никакой.

На другой день приехал Арсений. Я приступила к нему с расспросами и услышала подробный рассказ о сложностях тыловой жизни и о том, что редактор "Сталинской путевки" обещал мне дать работу в редакции, но я должна быть готова к тому, что этого заработка мне не хватит, так как буханка хлеба на базаре стоит 150 – 200 рублей, кило картошки – 75 рублей, остальное соответственно.

"Что-нибудь да будет, – подумала я, – не для того же судьба провела меня через круги оккупационного ада, чтобы мы погибли здесь от дистрофии".

Арсений был желто-бледен, с ввалившимися щеками. Видно было изголодался человек.

– Что за люди у вас в редакции? – спросила я.

Он дал ответ в своем роде:

– Ребята шикарные.

Он повел меня в "Сталинскую путевку". Я познакомилась с редактором М. Г. Гуревичем, секретаршей А. Г. Киян, художником Борисом Андреевичем, Ильей Алексеевичем Трифоновым и другими сотрудниками. По их просьбе рассказала им о моих скитаниях по оккупированной земле. Они мне понравились, а по тому, как они меня слушали, я поняла, что и я им понравилась.

И вернулась я к журналистской работе – в "Путевке" и в областной газете "Звезда", куда рекомендовал меня Гуревич. Выяснилось, что я ничего не утеряла из прежних журналистских навыков, моей работой были довольны.

По заданиям двух моих редакций я шла то на заводы, то в железнодорожные мастерские или в диспетчерскую, то в рабочее общежитие. Это было мне привычно с давних времен, хотя силы были уже далеко не прежние. На трамвае ездить не приходилось – он всегда был переполнен, приближался к остановке, со всех сторон увешанный людьми, пробиваться в него нужно было силой, я и не пыталась. Очень мучил меня холод, пронзительные ветры с Камы – зима опять была суровая, слишком суровая для нас, южан, а одежки наши не приспособлены были к морозам.

Вообще в первые мои пермские дни я растерялась – совершенно нечем было кормиться, и плохо бы нам пришлось, если бы не писательская организация.

В Перми жило много писателей из Ленинграда, в том числе – благодарная ему память – милейший и доброжелательнейший Михаил Эммануилович Козаков, с которым я познакомилась в Москве в дни успеха "Старой Москвы". Он познакомил меня со своей женой Зоей Александровной Никитиной, которая при этой писательской группе ведала бытовым устройством и заведовала лагерем для писательских детей, основанным в деревне Черной, в двух часах езды поездом от Перми. Сами писатели жили в городе, в гостинице, которую все звали "семиэтажкой".

М. Э. Козаков встретил меня по-братски и сразу стал опекать. Он дал мне справку, что я член Союза писателей (то была "ложь во спасение", но его авторитет был так велик, что никто не усомнился), я получила ссуду, и, главное, все трое моих детей были приняты в детский лагерь в Черной. В лагере ребятам было обеспечено питание, кров, врачебный надзор, школа... Мы с мамой поселились по соседству с Черной, в деревушке Даньки, так что я ежедневно могла видеть детей, а они меня. Дочь Арсения Таня, сестра моей Наташи, тоже жила в лагере, а сам Арсений некоторое время работал там воспитателем.

В лагере я возобновила знакомство с Ириной Валерьяновной Карнауховой, детской писательницей (с ней я когда-то познакомилась у Кониковых). Дочь Карнауховой Галя тоже жила в лагере.

Благодаря М. Э. Козакову нам с мамой выдали продуктовые карточки, но получать по ним продукты нужно было в городе, и З. А. Никитина, спасибо ей, предложила мне сдать карточки в лагерь и получать хлеб в лагере. Это меня очень устроило – не нужно было ездить в город, хлеб мне выдавала кладовщица лагеря Александра Карловна. Вообще много хороших людей я узнала в лагере – и Киру Николаевну Липхарт, на дочери которой впоследствии женился мой Боря, и прелестную семью Фуксов, и супругов Гор – писателя Геннадия Гора и его жену Наталью Акимовну. Все они были ко мне очень добры, и со многими очень интересно было разговаривать. Особенно радовало меня то, что дети смогут идти нормальной дорогой.

У Наташи возникла очень дельная мысль – за лето подготовиться и осенью сдать экстерном экзамены за 9-й класс, чтобы попасть в 10-й и в будущем году получить аттестат зрелости. В подготовке помогла ей писательница Е. Н. Куприянова, работавшая в Черной в качестве педагога.

В Даньках мы с мамой жили в избе, где было много тараканов и клопов, хозяйка не любила нас, тяготилась нами, мы болезненно это воспринимали, особенно мама. Единственной радостью там была баня, которая хоть и топилась по-черному, но всякий раз воспринималась как счастье.

По-прежнему хуже всего было с одеждой, все износилось, а взять было негде.

Через Пермское управление по делам культуры я получила некогда присужденную мне премию за "Старую Москву" – так появились деньги для уплаты за получаемые по карточкам продукты.

В то время я уже начинала чувствовать недомогание, сломившее меня впоследствии. Особенно по утрам, при пробуждении, было нехорошо с головой и с дыханием, и я понимала, что необходимо бросить курить, но не хватало воли. Я тогда вплотную занялась пьесой "Метелица", работалось трудно, на ее протяжении надо было разместить десять разнозначных мужских ролей, это было как задача по тригонометрии.

Вдоль стены нашей комнаты стояла длинная лавка, она заменяла мне письменный стол, вместо стула был чемоданчик, на который я садилась, чернильницей моей была школьная непроливайка, но пьеса меня удовлетворяла, я чувствовала, что она говорит правду и учит хорошему. За стенкой гремела ухватом и горшками хозяйка, мама иногда подходила и говорила тихо:

– Извини, я только на минутку тебя прерву.

Мне это не мешало, судьбы заключенных в нарвской синагоге слагались сцена за сценой, пьеса шла к концу.

Мы прожили уже весну и часть лета, когда как снег на голову грянуло известие: ленинградские писатели возвращаются в Ленинград, детский лагерь в Черной распускается, я должна забрать моих ребят к себе или уезжать с ними куда хочу. Уезжать мне было некуда, и дети переселились в Даньки. В нашей комнатушке стало очень тесно, теснота отражалась на здоровье детей, хозяйка стала к нам еще нетерпимей, как-то вдруг выяснилось, что никакого пайка не хватит на такую семью, мои утренние приступы удушья и головокружения усилились.

Помню, было утро, когда я, проснувшись, не могла одеться. Я понимала, что надо преодолеть слабость, ехать в город, что если я опоздаю на поезд, то семья останется без хлеба, но пол уходил у меня из-под ног, дыхание останавливалось, только жестким усилием воли я заставила себя одеться и выйти из избы под морозный ветер.

Помню тоскливое чувство покинутости в тот день, когда все уехали и Черная опустела. Какими счастливцами казались мне уехавшие, какими лучезарными виделись мне их перспективы, как я хотела в Ленинград! Не знала я тогда, что давным-давно охладели к моей пьесе и Театр имени Моссовета и Театр имени Пушкина, я воображала, что все эти колеса еще крутятся, что там меня дожидается интересная работа, твердый заработок, известность! Розовые сны, пробуждаясь от которых как бы сразу стукаешься головой о каменную стену. Но ведь снилось не от легкомыслия, а оттого, что жизнь посулила, поманила удачей.

В неведении предстоящих разочарований я продолжала строить, как могла, наше пермское бытие. Директор радио Н. А. Волков предложил мне писать для их передач очерки и рассказы.

Я их писала, используя злободневный газетный материал. За рассказ или очерк радио платило мне 75 рублей – рыночная цена килограмма картошки. Иногда за неделю удавалось написать два очерка.

Писала я теперь главным образом в редакции "Сталинской путевки", там же сама перепечатывала на редакционной машинке, там же по большей части и ночевала на редакционном диване, редакция стала моим домом. В Даньках жить становилось все трудней, и мама и дети с трудом переносили эту жизнь, надо было с нею кончать.

Арсений познакомил меня с Людмилой Сергеевной Римской, директором областного книгоиздательства. Она предложила мне сотрудничать в областном альманахе "Прикамье", но у меня как-то ничего не придумывалось...

Тут, на мое счастье, возникло предложение бабушки Андреевны. Так звали симпатичную старушку, редакционную уборщицу. Не знаю почему, она ко мне благоволила, хотя, несомненно, я доставляла ей лишние хлопоты моими ночевками в редакции и полными пепельницами окурков, скоплявшихся к утру.

Узнав о моем положении, она сказала мне, что у нее имеется собственный домик на окраине и что, если я хочу, она готова сдать мне комнатку.

Чтобы решить этот вопрос, она повела меня посмотреть домик. Он находился на Артиллерийской улице. Еще подходя к забору, из-за которого свешивалась черемуха, я подумала: "Хочу сюда".


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю