355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вера Панова » Собрание сочинений (Том 5) » Текст книги (страница 24)
Собрание сочинений (Том 5)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 11:34

Текст книги "Собрание сочинений (Том 5)"


Автор книги: Вера Панова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 39 страниц)

Немногие помнят сейчас, что зачастую в те времена рабкоры были не добровольные, а выборные: выбирались на собраниях так же, как члены завкома. Вопрос о том, писать ли данному человеку в газету или не писать, решался поднятием рук. Впрочем, это не было общим правилом, разные газеты и разные города решали этот вопрос по-разному. У центральной "Правды", например, рабкоры были добровольные, в "Трудовом Доне" – выборные.

– Почему? – спросила я у Соболя.

Он ответил, что наш редактор считает, что так лучше.

Я не была с этим согласна и обратилась к самому редактору. С безапелляционностью, которой меня научили Володя и Базаров, я высказала ему свою точку зрения. Он так был удивлен этой дерзостью, что не сразу понял, о чем речь. Поняв, спросил:

– Кто вас научил этому?

– Никто, – сказала я. – Просто слышала, как об этом говорили рабочие на судоремонтном.

– Мало ли что говорят рабочие, – сказал он. – Они тоже могут заблуждаться, как и вы.

Я еще что-то брякнула, он сказал:

– Короче говоря, делайте свое дело, а это предоставьте тем, кто правильнее мыслит, чем вы.

Работала я с таким же увлечением, как мой Севастьянов, редакцию обожала, вне ее мне было скучно. Там был Володя Филов, там был Николай Погодин, были старые журналисты Суховых и Майзель, они учили нас, молодых, они верили в нас, верили в наше будущее, это нас окрыляло и подстегивало к усердию.

"Благословен будь тот, кто сказал нам слово одобрения".

Впрочем, это тоже уже написано в "Сентиментальном романе".

Среди новичков, подобных мне, в "Трудовом Доне" были Иван Ольшанский и Николай Шуклин. Железнодорожник Ольшанский писал стихи:

Над моей колыбелью,

Беспокойны и легки,

Песни грозные пропели

Паровозные гудки.

Кажется, Шуклин тоже писал стихи, но я их не помню.

Его жена Анна Ивановна заведовала той библиотекой, где я брала книги. Эту милую женщину я описала в "Сентиментальном романе" – как она подбирает книги для Севастьянова. Описала и самое библиотеку, и свое отношение к книгам.

К тому времени я перечитала уже порядочно. Кроме тогдашнего девчоночьего чтения – всех этих Олькотт, Чарской, Бернетт, "Голубой цапли", "Сибирочек", "Лесовичек" и прочего – я прочла много из русской и мировой классики, о многом, например о "Фаусте", знала что-то понаслышке, уже не Виктора Гофмана, а Блока, Есенина, Ахматову знала наизусть.

Я была, таким образом, уже подготовлена к новой среде, более литературной, чем наша редакционная среда, к новому общению.

Тут начинаются новые встречи, они происходили и в редакции, и в том обсаженном розами особняке на Пушкинской улице, где, по роману, Шурка Севастьянов встречается с двумя Зоями.

В том особнячке я видела тогдашних ростовских поэтов – Володю Филова, Рюрика Ивнева, Рюрика Рокка, Сусанну Чалхушьян.

Собрание в особняке и его закрытие написаны с натуры. Под именем Югая выведен погибший впоследствии Яков Фалькнер, наружность Жени Смирновой я взяла от Ляли Орловой.

Но Ляля Орлова – это уже много позже, это – подвальчик в клубе Рабпрос (работников просвещения), куда мы, редакционные чернорабочие, не сразу решились сунуться, потому что там собирались люди, уже числившиеся или числившие себя в литературе. Мы с нашими газетными заметочками не дерзали идти туда, где читались стихи и проза почти всерьез.

Помнится, повел меня туда Арсений Старосельский, новый знакомый по газетной линии. С ним я пошла без страха оттого, что он всех в этом подвальчике знал "как облупленных", так он выражался по тогдашней моде.

Собравшиеся в подвальчике называли себя РАПП – ассоциация пролетарских писателей. Возглавлял их Владимир Киршон, позже ставший известным драматургом, а тогда работник Донского комитета партии. Возглавлял он их строго, без малейшего попустительства, следя, чтобы никакая порча не проникла ни в РАПП, ни в рапповскую продукцию.

Пришли к дому. По узенькой лесенке спустились в подвал. Там стояли скамьи, на скамьях сидели юноши и девушки, перед скамьями похаживал Киршон – самая яркая фигура: черная борода, толстовка, сандалии на босу ногу, и притом красавец – смуглый румянец, пылающие глаза, на щеке родинка.

Фабричный паренек Боря Миркин написал потом про РАПП, используя манеру асеевского "Черного принца", такие стихи:

Путь до клуба Рабпрос

Прост.

Узкий, не поскользнись

Вниз.

Всякий укажет шкраб

Трап,

Что приведет в РАПП.

Чтоб из чуждых поэт

Сред

РАППа не втерся в круг

Вдруг

РАПП под давленьем в мильон

Тонн

Держит Владимир Киршон.

Осуществлять это давление Киршону помогали Фадеев и Макарьев.

Вот этот самый Киршон похаживал тогда перед скамейками. А потом вышел высокий, тонкий, как жердочка, Гриша Кац и начал читать стихи:

Распрокинулись озера зольников,

Кожи в них лениво плещутся.

Я повидала зольники на кожевенных заводах и знала, что на озера они не похожи, что пахнет от них отвратительно и что вместе с плещущимися в них кожами это отнюдь не объект для поэзии. Но в то же время что-то задело меня за живое: вот повидал человек эти зольники, и стихи о них сочинил, и теперь читает эти стихи перед блестящим собранием, а я – эх! – дальше никому не интересных заметочек ничего не могу написать.

Потом вышла Лена Ширман (Арсений мне всех называл), широкоплечая, кудрявая, в матроске, и читала стихи про смуглого мальчика Джоаннетто, который "на стенке собора мелом нарисовал серп и молот, и за это фашисты его ослепили, влив ему известь в глаза".

Джоаннетто, ты слеп от известки,

Но совсем ослепить – не в их власти.

Ты увидишь, как молотом жестким

Будет скомкан и свергнут свастик.

И Лениному таланту я тоже позавидовала.

Я стала заходить в этот подвальчик, иногда с Арсением, иногда одна. Я была при том, когда Фадеев читал там главы из "Разгрома", и при том, как Вениамин Жак читал свои стихи.

В Черных улицах

Да белая метель,

Эх, и хмурится солдатская шинель...

И когда его за эти стихи обругали – один сказал, что первая строчка это из "Двенадцати" Блока, а другой добавил, что "да белая" воспринимается слухом как "дебелая", и хотя я и с тем, и с другим была согласна, но мне впервые! – стало ужасно жалко поэта, которого ругают.

Кажется, второе замечание сделал Кац, а первое кто – не помню. Знала бы, что когда-нибудь буду об этом писать, записывала бы все подробно. Но откуда я тогда могла знать, что мне захочется воскресить каждый день и миг прожитой жизни?..


24 «ТРУДОВОЙ ДОН» И «ЛЕНИНСКИЕ ВНУЧАТА»

Сначала я работала в «Трудовом Доне», потом газета «Советский Юг» предложила мне писать для нее фельетоны в очередь с Ю. Юзовским и Борисом Олениным (Олидортом). Фельетонами в те времена назывались пространные эссе на какую-либо злобу дня, причем от этих эссе требовалась не только поучительность, но занимательность и даже, насколько возможно, некоторая, что ли, художественность. В центральной прессе мастерами таких фельетонов были М. Кольцов, Л. Сосновский и А. Зорич, вот и «Советский Юг» решил завести у себя нечто подобное.

Мы трое – Юзовский, Оленин и я – работали в очередь, темы каждый выбирал себе по своему усмотрению, иногда это было сопряжено с немалыми хлопотами и даже мучениями.

Помню, например, как месяца два подряд ко мне ходил какой-то неопрятный старик, он хватал меня за руку и говорил зловещим сиплым голосом:

– Сейчас же звоните краевому прокурору.

Дело в том, что он от макушки до пяток был напичкан сведениями о всевозможных злоупотреблениях и злодействах и требовал, чтобы я, отложив все дела, искореняла эти беззакония с помощью прокурора.

Очень скоро этого старика уже знала вся редакция, и сотрудники меня предупреждали:

– Вера, прячься, твой старик идет.

В то время я впервые начала хорошо зарабатывать в газете и смогла уже существенно помогать семье. А вскоре в моей газетной судьбе произошла крупнейшая перемена.

"Советский Юг" помещался во втором этаже большого дома на Дмитриевской улице, а на третьем этаже того же дома, как бы упрятанная за многими дверями и проходными комнатами, помещалась маленькая редакция краевой крестьянской газеты "Советский пахарь". Иногда из тех проходных комнат выходили сотрудники, здоровались, я отвечала на приветствия, но мы ничего друг о друге, в сущности, не знали и связаны не были ничем.

И вот стал выходить оттуда и приветливейшим образом здороваться маленький сухонький старичок, чуточку прихрамывавший на ходу, обросший чистенькой седой щетиной, с таким добрым и приветливым взглядом, что радость была на него глядеть.

Встречались мы этак несколько раз, здоровались, и он себя назвал:

– Яковлев Полиен Николаевич, бывший сельский учитель, а ныне работник "Советского пахаря".

А потом вдруг задал вопрос:

– А вы довольны вашей работой в "Советском Юге"? Не скучно вам?

– Что вы, – сказала я, – сплошное веселье.

– Я вам хочу предложить кое-что повеселей, – сказал он. – Крайбюро юных пионеров предполагает открыть новую пионерскую газету, и я буду ее редактировать. Идите ко мне секретарем редакции, мы с вами знаете какие закрутим дела!

– Да ведь такая газета уже есть, – сказала я, – и я – ее секретарь.

В самом деле, в Ростове существовала маленькая газета под названием "Ленинские внучата". Издавали ее крайком комсомола и Общество друзей детей. Первый осуществлял идейное руководство, а второе давало деньги. Редактором был Михаил Глейзер, он же редактор юношеской газеты "Молодой рабочий", а меня он включил в штат в качестве швеца, жнеца и в дуду игреца. Я – наряду с работой в "Советском Юге" – организовывала пикоров пионерских корреспондентов, собирала и правила заметки, выпускала газету. Во всем мне помогали детишки-пикоры, вплоть до того, что они на саночках привозили из типографии отпечатанный тираж, и раздавали газету подписчикам, и принимали подписку.

– Нет, – сказал Полиен Николаевич, – это не такая газета, какая нужна детям. У нас будут сотни тысяч подписчиков, и писать в газету будут все дети, сколько их есть на Северном Кавказе.

И я поверила ему, и пошла секретарем в обновленную газету "Ленинские внучата", и никогда об этом не пожалела. Он отвоевал для нашей редакции отличную светлую комнату с балконом, он мгновенно собрал в эту новую редакцию множество новых людей – педагогов, ученых, детских библиотекарей, поэтов, вожатых, и кого-кого у нас не было, и все писали нам статьи всяк по своей специальности, и отвечали на вопросы читателей, а вопросы эти так и хлынули, едва мы выпустили два или три номера нашей газеты. И карикатуристы у нас появились, и бедовый раешник (его сочинял сам Полиен Николаевич), а писем пошло столько, что очень скоро Полиен Николаевич сказал:

– Верочка, нам вдвоем с этим потоком не справиться, возьмем-ка технического секретаря.

И в редакции появилась рыжая Люба Нейман, спокойная и педантичная, словно специально созданная для того, чтобы ни одно ребячье письмо не терялось и не оставалось без толкового и скорого ответа. А еще через сколько-то времени Полиен Николаевич сказал так:

– Дорогие мои, все это хорошо, но мало, мало! Надо взбудоражить ребят, надо их активизировать. Вот возьмем-ка да объявим конкурс на лучшие умелые руки, вот тогда увидите, что получится.

И мы, то есть газета, объявили этот конкурс. Мы выпустили и разослали по всему краю призывы, чтобы ребята-школьники присылали на этот конкурс все сделанное их руками – модели машин, рукоделия, рисунки, игрушки. Единственное было условие, чтобы работы эти были выполнены самостоятельно, без помощи специалистов. Наше начинание поддержали широко и щедро, так что мы могли объявить хорошие премии за лучшие экспонаты.

Бедная Люба Нейман! Теперь ей некогда было отвечать на письма. С утра до вечера она распаковывала посылки, приходившие в редакцию. Тут были и модели, и игрушки, и рукоделия, и всякая всячина. В том числе тропические растения, выращенные трудолюбивыми детьми в комнатных условиях, мудреные радиоприемники (один, помню, был сделан на карандаше), и нарядные куклы в национальных костюмах народов СССР, и чего-чего тут только не было! Под все эти экспонаты нам отвели хорошее большое помещение, и выставка наша пользовалась огромным успехом. Яковлев умел хорошо подать такие вещи. Лучших юных мастеров он выписал в Ростов, и они сами демонстрировали свои изделия. Результатом было то, что авторитет "Внучат" неслыханно возрос среди ребятни, а тираж их превысил на Северном Кавказе тираж "Пионерской правды" и "Ленинских искр".

Тем временем почти такой же подъем переживала оставленная П. Н. Яковлевым газета "Советский пахарь". Там дела шли отменно плохо, пока не демобилизовался из Красной Армии и не был назначен туда редактором некий Иван Макарьев, крестьянский сын, рязанский мужик, знавший деревню как свои пять пальцев.

Назначенный редактором в газету, на которую никто не хотел подписываться и которую приходилось распространять по сельсоветам чуть ли не в принудительном порядке, он начал с того, что заперся в одной из редакционных комнат и велел принести себе все письма, какие только имелись в редакции. Три дня он сидел и читал эти письма, а когда вышел из своего затвора, то уволил половину сотрудников, месяцами гноивших эти письма без ответа, и взял в штат трех новых работников: агронома, юриста и врача. Отныне к ним стала направляться большая часть крестьянских писем, и Макарьев сам читал их ответы.

Но этого мало, он мобилизовал в свою газету Бориса Олидорта. Олидорт, он же Оленин, был журналист несколько провинциальный, но безусловно способный, этакое бойкое перо, не претендующее на утонченность, но умевшее писать быстро и занимательно.

Макарьев позвал его и сказал:

– Сочините роман с продолжением. Чтоб печатать из номера в номер, чтоб герой был простой хлебороб, желательно наш донской казак, и чтоб читатель помирал от нетерпения, дожидаясь очередного номера.

Олидорт не ударил в грязь лицом, он сочинил роман "Приключения Петра Николаева", в точности такой, какого желал Макарьев. Этот Петр Николаев был донской казак, он сражался против немцев, попал к ним в плен, после множества приключений попал в Африку, а там уже начался такой переплет со львами и крокодилами, что читатели, несомненно, обмирали, ожидая следующего номера, а Олидорт получал столько писем, что в редакции не знали, куда их девать.

Тираж "Советского пахаря" в кратчайшее время достиг неслыханной цифры.

Работала я много, имея штатную должность в редакции "Ленинских внучат" и будучи обязанной не реже раза в неделю давать подвал в "Советский Юг", а кроме того, и из других газет – "Трудового Дона", "Молодого рабочего" мне нет-нет давали какие-нибудь задания, так как считалось, что я пишу хорошо. Так выглядело, думаю, на общем, довольно-таки сером фоне. По-прежнему мне все мечталось о настоящей литературе, но до этого было еще ой как далеко. Написанные мной несколько рассказов, одна повесть и пьеса "Весна" ничего общего с настоящей литературой не имели...

В редакции "Ленинских внучат" у меня со всеми установились отличные отношения. П. Н. Яковлев относился ко мне почти отечески, с Любой Нейман мы очень подружились, деткоры-школьники приносили мне показывать свои стихи и рассказы. (Они тоже все без исключения собирались стать писателями.) С супругами Жак, Веней и Миррочкой, я сдружилась тоже. Из Ленинграда в Ростов приехал Володя Дмитревский, пионерработник, он стал работать в крайбюро юных пионеров и писать статьи для "Ленинских внучат". И с ним я подружилась, характер у меня в то время был компанейский, легкий. А тут еще возник у меня роман с Арсением Старосельским, секретарем редакции "Молодого рабочего".


25 МОЕ ПЕРВОЕ ЗАМУЖЕСТВО. РОЖДЕНИЕ ДОЧЕРИ

Весной 1925 года я вышла замуж за Арсения Владимировича Старосельского.

Мы были, по существу, еще совсем детьми, хотя считали себя вполне взрослыми. Мы пускались в самые дерзкие дурачества, некоторые из которых можно было бы назвать более строго – почти хулиганством.

Чего стоила, например, наша отъявленная проделка с отцом Эмки Кранцберга, почтенным учителем.

Когда мы со Старосельским поженились, он повел меня представить своему отцу. Это было в день еврейской пасхи, и вся обстановка этой трапезы, и квартира, и ее хозяин, и дама с черными усиками – все это описано в "Сентиментальном романе", так что повторяться я не буду. Был вкусный обед, пили за наше с Арсением счастье, а после обеда Эмка Кранцберг, бывший с нами, вдруг сказал:

– Ребята, мне это все понравилось. Теперь пошли к моему папке, и я ему тоже представлю Веру как мою жену.

Ни одному из нас, троих взрослых дураков, не пришло в голову, как глупа и неприлична эта затея. И мы прямиком отправились к бедному папе Кранцбергу, и Эмка ему сказал:

– Папочка, поздравь меня, я женился, и вот моя жена Вера.

Старик умилился и поздравил нас и потом напоил чаем в своей холостяцкой комнате, обставленной гораздо интеллигентней, чем квартира старика Старосельского, и только все огорчался, что не может нас ничем "одарить" (он так и произносил это слово) и что ему бы очень хотелось нас "одарить", потому что мы такие молодые и неустроенные.

Он не догадывался, что мы прежде всего были идиоты, а уж потом молодые.

А потом настала расплата. Арсений обожал музыку, и мы с ним ходили на все сколько-нибудь стоящие концерты. И папа Кранцберг оказался обожателем музыки, и тоже ходил на все концерты, и неизменно видел там меня с Арсением. И однажды, не выдержав, подошел к нам и спросил напрямик:

– А где Эмка?

После чего я и сказала Эмке:

– Изволь сказать старику правду, я больше не хочу разыгрывать эту комедию.

Эмка сознался старику во всем, и тот великодушно простил нас и даже что-то такое подарил сыну – "одарил", по его выражению, сказавши при этом: "Ну да, вы еще так молоды, потом это у вас пройдет".

Он был прав: прошло без остатка, даже вспомнить об этом сейчас так странно...

Поженившись, мы со Старосельским поселились в крохотной комнатушке на Среднем проспекте. Чтобы попасть в нее, надо было пройти через общую кухню. Остальные комнаты этой квартиры занимала татарская семья. Вообще все это громадное грязное подворье было заселено татарами. Наш сосед был возчик-ломовик. Вероятно, возчиками были и другие жители подворья, так как двор был заставлен телегами. На телегах лежали цветные подушки и пестрое тряпье, а между телегами – собаки. Впоследствии я пламенно оценила строчку Заболоцкого:

Валялись пышные собаки.

Собаки именно валялись, и они были именно пышные, лучше не скажешь. Я никогда не видела цыганского табора, ни раньше, ни позже, но тогда я считала, что наш двор с его задранными к небу оглоблями и полуголыми детишками, ползающими по цветным подушкам, похож на табор, особенно когда светила луна.

Я боялась собак, они лаяли и бросались на входивших во двор.

У татар было по нескольку жен. Жены ссорились между собой, перебранка слышалась из всех углов. Однажды я видела пробегавшую через двор женщину с исцарапанным, окровавленным лицом. Я очень боялась нашего двора.

Жену соседа звали Катерина Федоровна. Она целый день крутила в кухне мясорубку и потом жарила большие котлеты из конины. У нее были две девочки: Асхаб и Магира, очень красивые, особенно Асхаб, мне казалось, что такою должна быть девочка Дина из толстовского "Кавказского пленника".

Кстати, об этом сочинении. Я люблю его с детства и ставлю несравненно выше "Кавказских пленников" Пушкина и Лермонтова. Мне представляется, что в один прекрасный день старик, рассердясь, сказал: "Мальчишки, что они знают о кавказском пленнике? Я напишу "Кавказского пленника". И написал же!

Замужество за Старосельским очень меня изменило. Даже тогда я замечала в себе эти перемены.

Муж мой немедленно начал меня перевоспитывать в духе материализма и атеизма. Я читала "Капитал", Энгельса, Каутского. "Капитал" давался мне каторжным трудом, поэтому я должна была читать его вслух, а Арсений комментировал и объяснял.

Духовной пищей моей стал главным образом Маяковский.

Арсений его обожал и знал наизусть, он мог читать мне его непрерывно, особенно "150 миллионов". До сих пор не люблю эту поэму, особенно почему-то строчку: "Кальсоны Вильсона не кальсоны – зефир".

Как и Семка Городницкий в "Сентиментальном романе", Арсений сам выработал себе гулкий бас для того, чтобы эффектно читать Маяковского.

Конечно, у Маяковского мне нравилось многое, да и вообще много я от Арсения переняла и полезного, хорошего: он учил меня говорить правильно, отучал от ужасного ростовского жаргона, прививал вкус к современной литературе, к музыке. Он окружил меня людьми более развитыми и интересными, чем те, среди которых я жила до него.

Но иногда я все же взрывалась. Помню, как-то привел Арсений одного своего товарища. Очень располагающий, приятный был человек. Но только, едва придя, он с места принялся читать "150 миллионов". Я вскочила и сказала: "Вы что, дуэтом будете теперь читать? Хватит с меня и одного декламатора". Оба они смутились, даже испугались. Потом шептались за дверью – конечно, обо мне, – а я плакала. Мне было жалко себя и жалко Арсения, что на его долю выпала такая отсталая, несознательная жена, а не Ляля Орлова, которую он любил до меня.

Ляля Орлова была дочерью крупнейшего офтальмолога профессора Орлова. Он был так же знаменит, как позже профессор Филатов в Одессе. В клиническом городке была глазная клиника его имени. Лялю Орлову воспитывали француженки-гувернантки, она была настоящая тонная "барышня", но, подросши, вступила в комсомол, стала носить кожаную куртку, и буденовку с красной звездой, и кобуру с револьвером у пояса. Куртку и буденовку она купила на толкучке, там можно было купить все – от самодельных папирос до именного оружия.

Из-под буденовки разлетались прямые, легкие русые волосы и смотрели веселые зеленоватые глаза, носик у Ляли был востренький, походка легкая, при всей странности своего облика она не отталкивала, была привлекательна.

Конечно, она гораздо больше подошла бы Арсению, чем я. Но она его не любила. Со мной она тоже не сблизилась, у нее был совсем другой круг знакомых и друзей.

Она вышла замуж за партийного работника.

Кое-что из ее биографии я вложила в биографию Марианны, одной из героинь "Сентиментального романа", а другой его героине – Жене Смирновой придала внешний вид Ляли Орловой. С бору да с сосенки собирался "Сентиментальный роман", мне он мил тем, что, перечитывая его, я погружаюсь в мир своей юности.

Первым и лучшим товарищем Арсения был Эммочка, Эммануил Кранцберг Экран, как мы его звали сокращенно. Это был очень умный и хороший парнишка годами тремя моложе нас с Арсением. Отец его был учителем гимназии, Экран ушел от него, как многие комсомольцы-интеллигенты уходили в те времена от своих родителей. Уйдя от отца, он стал членом так называемой "четверки". В эту "четверку" кроме Экрана входили: Арсений Старосельский, Саня Гриценко и Боря Фатилевич.

Почему ушли от своих мелкобуржуазных родителей Старосельский и Фатилевич – понятно. Но почему оставил свою семью Саня, сын рабочего-железнодорожника? Бог его знает.

Все четверо ушли от своих отцов буквально на улицу, не имея никакой специальности.

Яша Фалькнер (в "Сентиментальном романе" – Югай) исхлопотал для них ордер на жилплощадь. По этому ордеру они поселились в ванной комнате какой-то коммунальной квартиры, один спал на подоконнике, двое на полу, лучшим ложем, занимаемым по очереди, была ванна.

Экран, Эммочка, бывал у нас каждый день, я с ним очень подружилась. Он не старался изображать из себя железного коммуниста, как Арсений, не декламировал Маяковского и не считал, что меня нужно как можно скорее перевоспитать, а главное – он с таким искренним удовольствием ел то, чем я его угощала, не насмехался надо мной, как Арсений, когда я старалась покрасивее накрыть стол или ставила цветы перед зеркалом.

"Четверка" просуществовала довольно долго и еще дольше потом была предметом изустных комических рассказов, целого эпоса; частично я использовала его в "Сентиментальном романе" – например, кормление в кредит в кафе "Реноме инвалида", залихватские состязания – кто больше съест пирожных и др. Для тех, кому это важно, упомяну, что все ребята, входившие в "четверку", были в свое время в числе первых ростовских комсомольцев, и в городе их всех очень хорошо знали.

Арсений Старосельский был журналистом, работал в газетах Ростова, а затем Ленинграда, окончил КИЖ – Коммунистический институт журналистики. После нашего с ним развода был женат еще трижды, скончался скоропостижно в конце 1953 года в Ленинграде.

Кранцберг впоследствии, окончив рабфак, поступил в Донской политехнический институт в Новочеркасске, учился там вместе с моим братом Леонидом, вышел инженером, работал в Луганске, дальнейшая его судьба мне неизвестна, как и судьба Гриценко.

Боря Фатилевич основал в Ростове КОТ – комсомольский театр, впоследствии этот театр назывался ТРАМ, то есть театр рабочей молодежи, Боря был в нем главным режиссером, я помню несколько его спектаклей: "Клеш задумчивый", "Дружная горка", "Чужой ребенок". Он был талантлив.

Поставил он в начале 30-х годов и одну из моих первых пьес – пьеса была вполне ученическая, бестолковая и неряшливая, написанная под впечатлением "Поднятой целины" Шолохова, но Боря и из нее сумел сделать неплохой спектакль.

Он был убит на фронте во время Великой Отечественной войны, как и Гриша Кац и многие другие мои старые товарищи.

Все это были друзья Арсения Старосельского, и они очень скоро стали моими друзьями; они часто приходили к нам, главным образом в воскресные утра, потому что в эти утра мы их кормили роскошными завтраками, так уж как-то повелось.

Арсений был лакомка и следил за тем, чтобы у нас не переводилась обильная и вкусная еда. Каждое воскресенье он сам отправлялся с кошелкой на базар и возвращался с грузом роскошных яств: свежей икры, копчушек, фруктов, сливок. Приходил Экран, мы завтракали втроем. Наевшись до отвала, пили какао, и кто-нибудь из парней говорил:

– Какао освежает.

– Теперь съедим дыню, – говорил другой, – дыня освежает еще лучше.

"Освежались" дыней, потом копчушками, потом редиской или молодой картошкой с огурцом. И так, при тогдашних наших аппетитах, освежались чуть не до вечера.

Эти наши лукулловские завтраки долго потом вспоминали Старосельский и Кранцберг. В годы войны, в Перми, истощенный, больной дистрофией Старосельский говорил: "А помнишь, как мы когда-то ели?"

Почему же было не есть? Оба мы зарабатывали неплохо, первоклассной еды было полно и в магазинах, и на рынках, аппетит был молодой, волчий.

Он (аппетит) стал у меня хуже, когда я почувствовала признаки беременности.

Начиналась новая эра – подготовка к материнству и само материнство.

Я ждала его радостно, и все мои близкие – тоже.

Почему-то они были уверены, что родится девочка. И заранее приготовили имя – Наталья. Я его приняла, я люблю это имя – может быть, из-за Наташи Ростовой.

Мы с Арсением зарегистрировались в загсе. Я пошла к Розалии Елеазаровне Собсович.

Эта Розалия Елеазаровна была старая, опытная акушерка. В годы нэпа она сколотила артель и под маркой этой артели открыла малюсенькую гинекологическую лечебницу.

Так как в артели были главным образом молоденькие неопытные медсестры, то, понятно, главой лечебницы была Р. Е. Собсович, и ее там все боялись как огня.

Завела она образцовый порядок и чистоту, помешана была на гигиене.

Всех троих моих детей я родила в этой крохотной уютной больничке, где детей не отбирали от матери, где было прекрасное обслуживание, прекрасное питание и всегда были заняты все койки в трех палатах.

Летом 1926 года мы поехали в рыбацкую слободку Маргаритовку на Азовском море, против Таганрога. Мы поехали туда втроем, с Леничкой, моим братом. Наняли две крохотные комнатки в рыбацкой хате и тоже мило провели лето, и чем-то эта Маргаритовка (она описана в "Сентиментальном романе" как место убийства Андрея Кушли) была моему сердцу ближе и приятней, чем субтропический Сочи, где мы были за год до этого, с его яркими красками и курортной публикой.

Пожив в Маргаритовке больше месяца, пустились мы домой. Наняли баркас (он вез в город свиней на продажу), сели, поплыли. Было необыкновенно тихое, голубое, прелестное августовское утро. Ни малейшего ветерка, баркас не трогался с места.

Не знаю, с чего Арсению вдруг вздумалось свистеть. Он имел абсолютный музыкальный слух и обладал способностью замечательно точно и артистично насвистывать любую пьесу, включая сложнейшие симфонии. Ему даже говорили, что он может этим способом зарабатывать, выступая в мюзик-холле.

Но когда он что-то очень красивое (кажется, Шопена) засвистел на баркасе, хозяева баркаса выразили самое бурное негодование. Они его ругали и спрашивали, как у него хватает совести делать такие вещи и неужели ему самому жизнь не дорога, а один молодой рыбак даже предложил вышвырнуть свистуна в лиман. Это убедило Арсения, и он замолчал.

И тут налетела буря. Она помчалась на нас высокими, как дома, волнами с закручивающимися пенными верхушками. Воздух свистел, море громыхало, парус хлопал. И Леничка и Арсений мгновенно заболели морской болезнью. В трюме неистово визжали свиньи.

Что делалось на лимане! Это описал Э. Багрицкий в своем "Арбузе": "Прет на рожон Азовского моря корыто". Позже мы узнали, что это был отголосок страшного шторма, вызванного норд-остом на Черном море.

Тогда мы не думали, чего это отголосок. Нас подбрасывало и швыряло вниз. Нас осыпало брызгами. Мы вымокли и продрогли.

Так прошло два часа, а потом наш баркас был подхвачен на гребень волны и со страшной скоростью помчался на таганрогский мол.

– Все к черту, – сказал Арсений, – это все.

А я увидела людей на молу. Они спускали моторку. Они смотрели на нас. Один помахал нам рукой. Я поняла: ничего не все, ничего не к черту.

Моторка помчалась нам навстречу, расстилая по лиману пенные седые усы. Мы перебрались в нее. Сразу стало спокойно на душе. С мола нам бросили канат. Мы поднялись по мокрым каменным ступеням.

Таганрог!

В Ростове нас ждала печальная весть: пока мы прохлаждались в Маргаритовке, умерла наша няня Марья Алексеевна. Врачи определили у нее рак желудка. Она отказалась от операции.

Ее похоронили на нахичеванском городском кладбище. Мы с Леничкой пошли на ее могилу – отнесли цветочков, поплакали. Невыразимо одиноким выглядел деревянный белый крест, когда мы уходили. Невыразимо грустно было в доме.

Но уже из всех сил ворочалась у меня под сердцем моя Наташа, уже шилось ей приданое, и радостным ожиданием вытеснялось горе.

"Да ты разродишься когда-нибудь?" – спрашивала у меня Люба Нейман.

9 сентября я наконец почувствовала боли и поняла: вот оно, пришло. Как приказывала Розалия Елеазаровна, я сейчас же, захватив все нужное, побежала к ней. Пешком: в трамвае она запретила – тряско, инфекция...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю