Текст книги "Собрание сочинений (Том 5)"
Автор книги: Вера Панова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 39 страниц)
Расставлялись большие и маленькие тарелки с широкими зелеными каймами (из великановского магазина), графинчики с водкой, настоенной на апельсинной корке, и стол был готов. Казалось – мы живем в роскоши.
Бабушка Надежда Николаевна спрашивала у мамы: "А что ты будешь петь?" – и приготовляла ноты, и вот начинались звонки и постепенно сходились гости.
Приходил дядя Сережа со своей женой. Приходили мамины крестницы красивые девушки-гречанки. Приходили две дочери маминого начальника Миллера, управляющего ростовской конторой Лемме, Елена Генриховна и Дэзи, обе белокурые и румяные, как булки. Приходили мамины сослуживицы и сослуживцы. Один приносил свою скрипку, другой виолончель, бабушка Надежда Николаевна садилась за рояль, начинались музыка и пение. Потом ужинали, пили чай с домашним печеньем, на которое мама тоже была мастерица, она даже мятные пряники отлично делала сама, а после ужина продолжались пение и игры, иногда очень веселые. Помню, например, как дядя Сережа устроил "бой быков". Он изображал быка, а другой гость был тореадором, они даже какие-то костюмы себе соорудили из разного тряпья и очень всех развеселили. Нынче уж так не играют, стесняются, а тогда вполне взрослые и серьезные люди нисколько не стеснялись смеяться и смешить других.
Такие вечеринки происходили у нас много лет.
13 МОИ УЧИТЕЛЬНИЦЫ
Вопрос о нашем образовании – моем и брата Леонида – угнетал мою бедную маму не меньше, чем вопрос о том, как нас прокормить. Средства наши после гибели отца были крайне скудны. Банк, в котором служил отец, назначил брату Леониду маленькую пенсию вплоть до его совершеннолетия, это была единственно весомая статья в нашем бюджете. Мама получала в конторе тридцать рублей в месяц, почти все эти деньги шли на уплату за квартиру. Какие-то гроши приносили еще уроки, которые давала бабушка Надежда Николаевна, так что когда мама говорила: «Ничего не поделаешь, пора уже детям купить новые ботинки», – мы, дети, понимали, что это дело не шуточное.
И для мамы, помню, было большим облегчением, когда одна знакомая старушка высказала желание учить меня бесплатно. Старушка эта, мать папиного сослуживца, Анна Фадеевна Прозоровская, в молодости была учительницей. Она тоже, как покойная моя прабабушка Ольга Ивановна Троизи, носила черный кружевной чепчик и такую же ситцевую кофточку навыпуск, какую носила няня Марья Алексеевна. Помню, как я в первый раз пришла к ней заниматься. Она сидела в кресле в маленькой своей комнате, где весь угол был сплошь убран искусственными цветами, эти цветы меня восхитили, на уроках я не уставала рассматривать их. Кроме этих цветов и живых, на подоконнике, в комнатке было много книг. Анна Фадеевна достала одну из них, раскрыла передо мной и сказала:
– Почитай мне вслух.
То был Гончаров, "Фрегат "Паллада". Я стала читать, а Анна Фадеевна объясняла мне прочитанное. И в первый же день я узнала множество разных вещей – и о кругосветных путешествиях, и всякие географические термины, и названия портов и городов. Так что мы, можно сказать, географию начинали изучать по "Фрегату "Паллада".
Далее тем же способом по романам Загоскина мы проходили историю. Читали "Аскольдову могилу", и Анна Фадеевна рассказывала мне о Византии, об Олеге, Святославе, Владимире, Ольге. Или, достав с полки Пушкина, прекрасно читала "Песнь о вещем Олеге". Конечно, она первая забросила в меня интерес к истории, который потом так разросся. На ее же примере я поняла, как драгоценна духовная жизнь человека, как украшают его познания, как облагораживает труд. Ее сын создал ей спокойную старость. Ни в чем она не нуждалась и тем не менее постоянно трудилась – писала мемуары, отвечала на письма, репетировала каких-то гимназистов, читала книги и газеты.
Ни одному педагогу за всю мою последующую жизнь я не старалась так угодить, как Анне Фадеевне, хотя она никогда не повышала на меня голос и даже не делала замечаний. Я воображала, что боюсь ее, но это было только мое восхищение ею, мое благоговение перед ее духовностью. Да и наружностью она была прелестна, эта маленькая старушка с ее всегдашним благообразием и какой-то лучезарной приветливостью, с чинно сложенными руками, в окружении книг и цветов.
Я шла к ней на урок, как на праздник. И мне казалось, что так будет бог весть как долго, годы и годы.
Помню мое удивление, мою растерянность, когда позвонила однажды у знакомой двери и мне долго не отворяли, а когда отворили, сказали: "Анна Фадеевна умерла". И потом панихида, и мы с мамой стоим у гроба, а в гробу – маленькое лицо среди веток жасмина и сирени.
И стала меня учить Евгения Станиславовна, существо настолько же не похожее на Анну Фадеевну, насколько не была похожа я сама.
Уже тогда, в детстве, чувства мои были чрезвычайно прямолинейны. Я либо любила, и тогда в человеке мне все нравилось, либо не любила, тогда мне с человеком было тягостно. Причем любовь была – прежде всего восхищение, любование. Ведь вот – жалела же я нашу бедную тетю Тоню, но не было любования, значит, не было и сердечности, я не могла заставить себя подойти, заговорить, приласкаться.
Еще меньше восхищения могла возбудить Евгения Станиславовна, которая была моей второй учительницей. Это была старая девица или вдова, уж не помню, не столько старая, сколько поблекшая до серо-желтого цвета, неопрятная, дошедшая в тоске женского одиночества до полного пренебрежения к своей наружности.
Тяжелее всего я переносила ее рот. Спереди у нее не хватало нескольких зубов, и пустые места были залеплены воском. Мне казалось это таким ужасным, что я старалась туда не смотреть.
Я уже отлично понимала, что это нехорошо, грешно, но ничего не могла с собой поделать.
Это замученное жизнью существо в буквальном смысле слова снискивало себе пропитание, целый день мотаясь по урокам: в семье какого-то ученика Евгения Станиславовна завтракала, у нас обедала, еще где-то ужинала, своего хозяйства у нее не было. Не было также никакой родни, она никогда не рассказывала о близких и друзьях, рассказывала только о кошках, которых у нее было пять и которые носили слащавые имена вроде Бижу и Жужу.
Кошки всегда водились и у нас, но впервые я видела такую привязанность человека к этим животным, похоже было, что Евгения Станиславовна и думать ни о чем не может, кроме Бижу и Жужу, это тоже, на мой взгляд, ее не украшало.
Что касается занятий, то мы ринулись главным образом в грамматику и таблицу умножения, оставив в покое историю и поэзию, которые, по мнению моей новой учительницы, такой маленькой девочке были ни к чему.
У нее не было своего метода, как у Анны Фадеевны, она учила прямолинейно, без фантазий и отклонений, строго по программе. Ее просили подготовить меня в гимназию. Была выбрана гимназия Любимовой, слывшая очень хорошей. В этой гимназии было три приготовительных класса: младший, средний и старший, и мы с Евгенией Станиславовной прошли программу всех трех.
Без фантазий и отклонений! Я писала по прописям, закон божий учила наизусть, географию проходила по учебнику Крубера, а не по Гончарову. Появились задачи с бассейнами и встречными поездами, появились – сразу языки французский и немецкий, очень много времени мы уделяли диктанту.
Сейчас вспоминаю, как для того, чтобы поступить в 1-й класс, уже порядочно нужно было знать. В частности, как много нужно было пройти по языкам – уметь считать, рассказывать содержание разных картинок, вести простейший диалог. То, что я знаю в области французского и немецкого языков, я вынесла из гимназии, а еще раньше – из уроков не особенно-то культурной учительницы Евгении Станиславовны.
У нее были ученицы из любимовской гимназии, и со слов этих учениц она рассказывала мне об учителях, у которых мне предстояло учиться. Так, я узнала, что "география" – Александра Александровна – какая-то причудница и капризница, у которой никогда нельзя знать, какую она поставит тебе отметку. Что Василий Лаврентьевич – "арифметика" – самый добрый, но "требует, чтобы соображали головой". Но самая причудница Нина Матвеевна "русский язык", – она только одного требует, чтобы ученицы заучивали "хорошенькие стишки" и читали ей, а больше ничего. Что основательница и начальница гимназии Софья Яковлевна Любимова и ее сестра Варвара Яковлевна – старые девы, живут вместе при гимназии.
Этих двух сестер-начальниц я видела раньше, чем пришла в гимназию, по вечерам они гуляли по Садовой улице. В одинаковых темно-синих платьях с белыми воротничками, они были самые типичные учительницы, каких описывают в книгах. Обе они учительствовали всю жизнь, скопили деньжат и открыли свою гимназию. Они гуляли очень чинно, сложив коробочкой руки у талии. Мне нравилось, что они гуляют так дружно.
Потом я поступила в гимназию Любимовой и там воочию познакомилась и с Александрой Александровной, и с добрым Василием Лаврентьевичем, и с Ниной Матвеевной.
Нина Матвеевна была белой вороной среди учительниц и классных дам, одетых в синее и черное. Нина Матвеевна носила яркие блузки, рыжую лисицу на плечах и рыжий парик на голове. Она ходила не по-учительски весело и свободно; поговаривали девочки, что иногда ее после уроков дожидается возле гимназии какой-то офицер. Все это делало ее менее официальной, более доступной нашему пониманию, а потому любимой.
Неправда, будто она ничего не требовала, кроме стихов. Если я всю жизнь пишу правильно, я этим обязана ей. И диктовки мы писали, и сочинения, и речь нашу она поправляла педантично, и грамматические правила заставляла зубрить. Но действительно стихи были ее страстью, и урок она начинала с вопроса:
– Ну, кто мне выучил какой-нибудь хорошенький стишок?
Что она разумела под словом "хорошенький", я вскоре поняла: "хорошенькие стишки" были – Надсон ("Христианка", "Иуда"), Фет ("Сияла ночь..."), "Летний бал" Гофмана, кое-когда Блок, но в незначительных дозах. Если стихи были выучены нетвердо, Нина Матвеевна сердилась. Если кто-нибудь читал нечто, чего она не знала, она хвалила. Наибольшую похвалу снискала Зина Стасенкова, принесшая однажды "Запад гаснет в дали бледно-розовой..." Алексея Толстого. "Очень хорошенький стишок", – сказала Нина Матвеевна. Я переплюнула Зину Стасенкову количественно, выучив до середины пушкинскую "Полтаву". "Ты можешь учить больше, – сказала Нина Матвеевна, – раз у тебя такая память". Да, в те годы память была такая.
Я с нежностью вспоминаю этих милых сумасбродок, непохожих на всех учительниц, вкладывавших в нас, во всяком случае стремившихся вложить что-то от самих себя, от своих пристрастий и симпатий. Они считали, что это дельное помещение капитала, – уже за это им спасибо. Благодаря Нине Матвеевне я пристрастилась к стихам – разве это мало?
Сначала мне нравилось их заучивать и тем щеголять перед Ниной Матвеевной и перед классом. Потом я полюбила их читать. Потом я стала их писать.
О чем были те детские стихи? Не забудьте, я была мещанская девочка из Нахичевани, пригорода Ростова-на-Дону. Я получала журнал "Задушевное слово". Меня водили в церковь. У меня была тетя Лиля, а у тети Лили альбомы с Линой Кавальери и романы Марлитт.
Вот тот эстетический и словарный круг, которым я была очерчена. Кроме того, я читала Метерлинка. В моих стихах были феи, снежинки, принцессы, розы, могилы, грехи, голубки, душа, разлука, смерть. Были, увы, и луна, и чудные звуки, и вьюги, и много всякой всячины, так остроумно перечисленной Толстым в его книге "Что такое искусство", которую я прочла много позже.
14 ГИМНАЗИЯ ЛЮБИМОВОЙ
В конце лета 1915 года я держала экзамены (их было довольно много) и поступила в 1-й класс частной гимназии Любимовой.
Помню экзамены: закон божий, русский (диктант), арифметика, география, языки французский и немецкий. По последним двум у меня были четверки, по остальным же предметам – пятерки.
Теперь по утрам я стала уходить раньше мамы, ей надо было в свою контору к десяти часам, а мне – к половине девятого.
В половине девятого нянечки переставали пускать учениц в раздевалку, а в пальто на урок не явишься.
Я помню свой номер в раздевалке – 383. Мы сами вешали свои пальтишки на вешалку и сами брали их оттуда, когда кончались занятия.
Классы были как в теперешних школах, коридоры тоже. Только во втором этаже был большой зал, и в нем большая, во всю стену, картина – Христос, благословляющий детей. Каждое утро ученицы выстраивались шеренгами перед этой картиной-образом и пели молитвы. Хор был довольно слаженный, и петь нам нравилось. Пели мы "Царю небесный", "Спаси, Господи, люди твоя", еще что-то – я уж не помню.
Однажды во время этого стояния и пения у меня закружилась голова, я ухватилась за девочку, стоявшую рядом, но не удержалась и упала. Очнулась в кабинете начальницы, Софьи Яковлевны Любимовой. Оказалось, что у меня был обморок, и меня туда перенесли и уложили на диван. Девочки стояли кругом и серьезно смотрели на меня. Потом пришла сама Софья Яковлевна, спросила, в чем дело, и сказала, чтобы я больше не ходила на утреннюю молитву.
Помню, однажды и в церкви мне сделалось худо от долгого стояния, и няня вынесла меня на паперть, на свежий воздух. Я, видимо, была слаба с детства, хотя болела не так уж часто. У меня не было ни скарлатины, ни даже кори, которая так редко минует детей. Бывали какие-то незначительные заболевания – ангина, коклюш, свинка. В 1920 году, в эпидемию, я переболела "испанкой" – была такая разновидность гриппа. От всех болезней лечил меня и братишку доктор Левентон. Я не любила его за то, что он лез ложкой в рот и заставлял дышать глубоко, от чего у меня кружилась голова.
Учиться в гимназии мне и нравилось, и не нравилось. Нравилось, что учителя ко мне хорошо относились, что учение давалось легко, без надрыва. Нравился класс, он был хороший, дружный, без ябедничества, без ссор. Очень запомнились некоторые девочки: милая тихая Зина Стасенкова, хорошенькая смуглянка Мартьянова, красивая блондинка со странной фамилией Ладоня (она, впрочем, была классом или двумя постарше). Классную даму нашу Анну Аполлоновну мы не очень любили – за сухость и ворчливость, но, в общем, я шла в гимназию с охотой.
Мне давали утром пятнадцать копеек на завтрак, из этой суммы я копеек пять тратила еще по пути в гимназию на лакомство. На этом пути тут и там сидели торговцы с лотками. На копейку можно было купить либо три больших леденца, завернутых в папиросную бумагу (один такой леденец можно было сосать до вечера), либо порядочный кусок халвы, а за пятачок – целую шоколадку с начинкой из крема, в цветной бумажке с двумя язычками: потянешь за один язычок – на картинке выскакивает злобное лицо Вильгельма II, тогдашнего нашего врага, дернешь другой язычок – появляется чубатая голова героя тогдашней войны казака Козьмы Крючкова, прославившегося многими подвигами в битвах с германцами, как тогда называли немцев.
Запасшись таким образом лакомствами, я приходила в гимназию, вешала свое пальто на колышек под No 383, запихивала в рукава кашне и шапку (у нас были пребезобразные форменные зимние шапки из грубого черного плюша), внизу ставила калоши, в подкладку которых тоже были наглухо вделаны медные цифры 383, и бежала в зал на молитву.
На большой же перемене надо было позаботиться собственно о завтраке. В том же зале, где мы по утрам пели молитвы, был буфет, где за несколько копеек можно было купить либо пирожок, либо бутерброд с колбасой, либо горячую котлетку. Стакан сладкого чая стоил копейку. Так что на мои 15 копеек я кормилась отлично и была сыта вплоть до того момента, когда, придя домой, садилась обедать.
Мне очень нравилась эта самостоятельность – сама иду в гимназию и обратно, покупаю, что хочу, не захочу – совсем не буду завтракать, прокормлюсь шоколадками с Вильгельмом и Козьмой Крючковым, – и все-таки гимназия мне мешала. Она мешала мне читать. Я тогда уже глотала множество книг, и мне не нравилось, что приходится откладывать интересное чтение для того, чтобы зубрить названия каких-то городов или решать задачу о путешественниках, идущих друг другу навстречу. Попросту говоря, я стала лениться. И не огорчилась, а была рада, когда мое гимназическое учение прекратилось.
Насколько скудны были наши средства, видно хотя бы из того, что мне даже не смогли сшить летнее форменное платье. Зимняя форма была у меня с самого начала – коричневое шерстяное платье и черный шерстяной передник. Но на лето ученицам любимовской гимназии полагалось платье из голубого сатина, белый передник и белые ленты в косы. Мне очень хотелось иметь эту форму, но бедной маме так и не удалось выкроить на это деньжат. И без того все время возникали в связи с обучением в гимназии все новые и новые расходы.
Первоначально все было просто. На Садовой улице был писчебумажный магазин Иосифа Покорного. Надо было прийти туда и сказать: "Гимназия Любимовой, первый класс". И отлично вымуштрованный приказчик сооружал пакет, в котором были собраны все нужные учебники, тетради, даже набор акварельных красок, требуемых в 1-м классе гимназии Любимовой, для уроков рисования, даже кисточки нужных номеров, и перья, и резинки, и пенал там был, и дневник, и решительно все, что могли потребовать учителя; только ранец или сумку (у меня была сумка) надо было покупать отдельно. И я отправилась на первые уроки в горделивом сознании, что оснащена решительно всем, вооружена, так сказать, с головы до ног. Но потом оказалось, что кроме гимназических правил существуют еще гимназические традиции. А на них-то у мамы не было денег. Оказалось, что кроме учебников, тетрадей и тому подобного гимназистка должна иметь альбом для стихов и картинок, что розовая промокашка, вложенная в тетради, считается признаком безвкусицы и почти что нищеты, а надо покупать клякспапир других цветов и прикреплять его к тетрадям лентами с пышными бантами, и вот всей этой дребедени у меня не было, и я видела, что девочки с обидным сочувствием косятся на мои розовые промокашки без бантов и на мой более чем скромный альбом в переплете из коричневой клеенки, и горечью наполняло меня их сочувствие.
Много понадобилось лет, усилий и настоящих горестей, чтобы из моей души вытравилось это мелкое, гадостное чувство.
И из каких дрянных мелочей складывается это чувство обездоленности! Ведь вот никогда не ущемляла меня красота Ладони или смуглянки Мартьяновой. Никогда не позавидовала Зине Стасенковой, которая приезжала в гимназию в собственном экипаже. А вот дурацкие промокашки с бантами отравляли жизнь, подумать только!..
Если не считать этих ничтожных лишений, жили мы, как и прежде, вполне нормально. Все были сыты, одеты, обуты. В именины бывали пироги и торты, на рождество – елка, в день 22 марта – жаворонки с изюминами на месте глаз, на пасху столы ломились от куличей. В буфете стояли банки с вареньем, между оконными рамами – бутылки с вишнями, засыпанными сахарным песком. Вишни бродили, сок их употреблялся как наливка, а самые вишни они назывались "пьяными" – шли на гарнир к жаркому.
Иногда, очень редко, нас с братишкой возили в цирк или в театр.
Из театральных зрелищ мне запомнился только "Потонувший колокол" Герхарда Гауптмана, все остальное было столь низкого уровня, что не сохранилось в памяти. В цирке меня прельщали газовые юбочки наездниц, осыпанные блестками, да еще запомнилась какая-то ученая обезьянка, остальное тоже, мелькнув, ушло навеки. Раза два водили нас в кино (тогда оно называлось "электробиограф", или просто "биограф"), смотрели мы там какие-то виды Швейцарии, новые парижские моды, какой-то военный парад кажется, в Вене, да еще одну или две комедии с бесконечными потасовками. Все это не доставляло нам, детям, ни малейшего удовольствия и мы радовались, когда нас уводили домой.
15 ЕЩЕ О НАШЕЙ СЕМЬЕ
Я уже описывала наружность моего отца, которую знаю и по живым моим впечатлениям, и по оставшимся фотографиям. Эту наружность он унаследовал от своей матери Александры Ильиничны, а через нее – от Ильи Михайловича Грибанова. Думаю, от них же он получил свои способности и свойства характера. Мама рассказывала о чудовищной его вспыльчивости и горячности, когда он «невесть чего наговорит человеку, на которого рассердится, а через минуту стоит на коленях и просит прощения и опять-таки бог знает что грозит над собой сделать, если его сейчас же не простят». Эта черта раздражаться до неистовства и сразу за вспышкой ярости так же необузданно каяться, – эта черта была у отца общая с его сестрой Олимпиадой Ивановной и перешла ко мне, и всю мою жизнь я вспыхиваю и невесть что говорю людям, а через мгновение ненавижу себя за это и молю о прощении и далеко не всегда его заслуживаю, а еще реже получаю – так уже сложилось... И эта несчастная черта характера отравила мне жизнь, и дорого бы я дала, чтобы ее не наследовать.
Почему я думаю, что свои способности, о которых вспоминала и мама, и все родные, отец унаследовал от бабушки Александры Ильиничны? Да потому, что она, несомненно, была ярко одаренным человеком и такою осталась в моей памяти, хотя жизнь не дала ей реализовать ни одной из ее возможностей.
У моей мамы Веры Леонидовны были очень черные, блестящие глаза под черными густыми бровями; белоснежные волосы красиво контрастировали с ними.
На моей памяти были у нее поклонники (няня называла их женихами), но она и слышать не хотела о новом замужестве и о том, чтобы дать нам, детям, отчима.
Поклонники приходили вместе с другими гостями, пили чай, слушали музыку и пение, играли в маленькие игры, принятые тогда ("колечко", "мнения", "оракул", "фанты"), в именины приносили цветы и конфеты и исчезали, на короткое время обеспокоив меня, знавшую уже из "Давида Копперфильда", что отчим – это очень страшно.
Дети – эгоисты, теперь-то мне очень жаль, что мама не вышла вторично замуж, она была такая хорошая и так заслуживала любви и счастья. Подозреваю, что во многом была тут виновата бабушка Надежда Николаевна, я своими ушами слышала однажды, как она говорила маме, что, конечно, Илья Петрович хороший человек, но кто он такой, в сущности? Никто, какой-то комми. И как посмотрят на такой брак Кошкины и Асмоловы? Кошкины и Асмоловы были богатой родней бабушки Надежды Николаевны, и она их явно побаивалась. В свое время она им угодила, выдав дочь за богатого купеческого сына, а теперь опасалась не угодить. И, в сущности, из-за этих бабушкиных причуд моя мама не согласилась выйти замуж.
Она нравилась, моя мама, несмотря на раннюю седину и морщинки, у нее были такие живые черные глаза, свежий цвет лица, маленькие руки и ноги, красивый голос. Помню, когда на террасе яхт-клуба она разливала чай (громадные самовары ставил и таскал матрос Федор, яхт-клубский сторож), в мамину честь внизу, под террасой, устраивались серенады, какой-нибудь мужской голос пел "Очи черные" и вставлял в слова романса куплеты собственного сочинения, вроде:
Моя звездочка, моя милая,
Моя ласточка сизокрылая.
А на громадную террасу с чайным столом и с собравшимися внизу участниками серенады светила большая луна, и ее свет столбом лежал поперек Дона, от берега к берегу.
Несправедливо, зря бабушка Надежда Николаевна корила тетю Лилю за ее "мещанские претензии", претензии тети Лили никого, в сущности, не сделали несчастными, претензии же самой бабушки Надежды Николаевны, не менее мещанские, думается мне, испортили жизнь моей мамы.
Эти Кошкины и Асмоловы, о которых постоянно, кстати и некстати, упоминала бабушка Надежда Николаевна, были ее гордостью, через них она приобщалась к тому кругу богато и широко живущих людей, который всегда ей импонировал. Иногда нас, детей, одевали с особенным тщанием и везли в гости к Кошкиным. Они жили в своем доме где-то поблизости от Старого собора, занимая целый этаж, там были комнаты, каких не было ни у нас, ни у тети Лили, одна комната, помню, называлась "будуар", другая "читальня", там стояла качалка, на которой я любила качаться, а на столе лежала Библия с иллюстрациями Г. Доре. Я уже знала Ветхий завет и рассматривала картинки с огромным удовольствием. Позже, когда в мои руки попало это издание, оно уже не доставило мне ни малейшей радости, равно как и мысль о том, что я могу его приобрести в полную собственность.
Библия с картинками, качалка, отличное богатое угощение как-то не примиряли нас, детей, с тем неприятным чувством, которое мы испытывали, посещая этот дом в качестве бедных родственников. Помню, как мне было неприятно, даже тяжело видеть, когда бабушка Надежда Николаевна, которую все называли прекрасно воспитанной и гордой, старалась услужить своей младшей сестре Вере Николаевне. Не следовало нас делать свидетелями этого, дети ведь все прекрасно понимают, и я начала все меньше уважать бабушку Надежду Николаевну.
Однажды Кошкины пригласили ее с нами погостить у них летом на даче. Дача находилась под Ростовом, за Федоровским монастырем, на берегу речушки Темерник. Мы поехали туда на извозчике. Помню, заехали в монастырь, и монашки показывали нам, детям, свое хозяйство, в том числе плодовый сад и пасеку. У меня была книжечка "Пчелы, осы и термиты", я знала много о пчелах, но ульи видела впервые и впервые же ела сотовый мед, которым нас угостили монашки. Кроме меда на стол были поданы прекрасные сливы, темно-лиловые и янтарно-желтые, и, что бывало редко, нам разрешили их есть сколько угодно, и мы налакомились вволю.
Для пчел у монашек были специальные посевы. Небольшие поля гречихи и медуницы лежали среди зелени розовыми и синими платками, над ними гудели пчелы. Мы проехали также мимо болгарских огородов, необыкновенно красиво возделанных, их содержали болгары-огородники, они продавали свои чудесные овощи на ростовских базарах. Трудно даже поверить, что обыкновенные капустные гряды могут выглядеть так красиво.
Целая аллея белых лилий шла вдоль берега Темерника справа от деревянного мостика, перекинутого через речку. Мостик соединял дачу Кошкиных с дачей Асмоловых. Дочь Кошкиных Наталья Ивановна была замужем за "молодым Асмоловым", как его называли в своих разговорах мама и бабушка Надежда Николаевна. Старики же Асмоловы владели большой табачной фабрикой, впоследствии фабрикой имени Розы Люксембург, и принадлежали к первому ряду ростовских богачей, и я помню, как бабушка Надежда Николаевна возмущалась, что Наталья Ивановна, ее племянница, совсем не умеет пользоваться своим положением, ходит в кофтах навыпуск, не хочет носить брильянтов и вообще "опустилась так, что противно смотреть".
Считать, что бабушка Надежда Николаевна была глупа, я не могу. Она не только не была глупа, но для своего положения в обществе была даже довольно развита. В нашем доме она одна читала газету "Приазовский край" и вообще читала много. В передней стоял ее большой шкаф красного дерева, где в правом отделении висели платья, а в левом на полочках среди белья она прятала от меня свои книги. Увы, я проследила, куда бабушка прячет ключ, и слишком рано начиталась Вербицкой, Нагродской и переводных романов, среди которых первое место занимали романы Локка. Бабушка Надежда Николаевна, а за нею и я читали, таким образом, "Ключи счастья", "Вавочку" и много других книг, насчет которых теперь я понимаю, что лучше бы мне их в детстве и не видеть вовсе.
С гостями бабушка часто заговаривала на политические темы, и за это, я заметила, гости ее уважали. В свое время много говорила она о деле Бейлиса, во время империалистической войны – о поражениях русской армии, а затем главной и любимой ее темой стал Распутин и диковинные дела, происходившие в царском семействе. Не стану вводить добрых людей в заблуждение, будто моя бабушка была передовых взглядов и в душе чуть ли не революционерка, как любят уверять иные мемуаристы. Нет, в нашей скромной семье не было революционеров, но в ней здраво судили о процессе Бейлиса, и недобро поминали Ходынку, и осуждали распутинщину за тот позор, который она навлекает на Россию. И, судя по запомнившимся мне разговорам гостей, это были мнения, свойственные тогда всей массе мелкой русской интеллигенции.
Об этой мелкой интеллигенции, иногда предельно убогой духовно, иногда же находящей в себе силы подняться над этим убожеством, писал Чехов, и не надо эту интеллигенцию вовсе скидывать со счетов, она была вовсе не худшее, что когда-либо бывало на Руси, отнюдь не худшее. Может быть, потому мне так рано стал доступен Чехов, что я вырастала в той же среде, что и он, в тех же нравах и заботах – в частности, до чего же мне понятны его слова, что он всю жизнь по капле выжимал из себя раба.
16 НАШИ РОДСТВЕННИКИ И ЗНАКОМЫЕ
Мой дорогой дядя Сережа был женат на Юлии Дмитриевне Емолаки, греческого происхождения, и жил со своей семьей в милом кирпичном домике на 7-й линии, неподалеку от подворья тети Тони, где жили мы. При доме Емолаки был сад с богато цветущей сиренью и фонтаном, в бассейне которого плавали рыбки. Юлия Дмитриевна, тетя Юля, была строгого вида болезненная женщина, мы ее побаивались, особенно после того, как она однажды при нас больно наказала свою дочь Варю.
Она тоже очень много читала, у них с дядей Сережей было очень много книг, и они охотно позволяли мне рыться в этих книгах и советовали, что прочесть. (Так, помню, присоветовали Джека Лондона.)
Варя была ровесница нашего Ленички, и у нее тоже был братишка на несколько лет младше ее, Юра. Дядя Сережа часто надолго уезжал, но мы и без него приходили к тете Юле, бегали в саду, брали читать книги, рассматривали бабочек и жуков в ящиках по стенам, и часто, когда мы уходили домой, нам дарили большие букеты свежесрезанной сирени. В семье Емолаки был приемыш, его звали Мартын. Помню, однажды под его руководством мы хоронили возле фонтана мертвую рыбку, другой раз – дохлого воробья. Я вспоминала Мартына, когда писала мальчика Ваську в повести "Сережа".
Другой брат покойного отца, дядя Илья Иванович, уже тогда жил в Москве. Он стал хорошим зубным врачом и иногда, как и дядя Сережа, помогал моей маме деньгами. Женился он на женщине много старше годами, Александре Львовне, сыновей которой, гимназистов, он репетировал, еще будучи студентом.
Впоследствии, приехав в 1930 году в Москву, я эту Александру Львовну видела. Была она уже стара и совсем некрасива, причесывалась так же, как бабушка Александра Ильинична, свертывая седые волосы в маленький узелок на затылке. Дядя же Илья был тогда еще свеж и красив, но он очень любил свою жену и, когда она тяжело заболела, ходил за нею до последнего часа, а когда она умерла, очень горевал. После ее кончины он женился вторично, на этот раз на женщине много его моложе, Наталии Федоровне Любимовой.
Дядя Илья Иванович и ее так же горячо любил и уважал, хотя и мучил своим вспыльчивым и капризным характером – "пановским", как называла его покойная мама.