Текст книги "Собрание сочинений (Том 5)"
Автор книги: Вера Панова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 39 страниц)
В целом лето было хорошее, но за ним пришла осень, гости разъехались, надо было ехать и мне. Очень тяжка была новая разлука с детьми и мамой, и не приснилось нам тогда, при каких обстоятельствах мы свидимся снова. Увы, ехать мне было необходимо, чего было ждать, живя в Шишаках? В один теплый сентябрьский день Н. Т. Воронянский на колхозной телеге отвез меня на станцию.
Опять я окунулась в Москву, опять жила у Л. Е. Бовэ и ночи напролет слушала рассказы о ее молодости, о первом замужестве, о том, как за нею волочился Распутин. Часто бывала у "бабушки" и у дяди Ильи Ивановича, где снова ночевала на раскладушке в зубоврачебном кабинете.
В том году всеобщее внимание было приковано к европейской войне. У всех на языке была линия Мажино и успехи немцев, ледяные предчувствия уже касались сердец. Осень и зима прошли сумрачно. Только мамины письма грели душу, она и мальчики жили нормально.
В конце ноября грянула война с белофиннами, и, съездив в Ленинград повидаться с Наташей, я впервые увидела в подъездах синие лампочки... У Арсения с Галей жизнь шла все печальнее, Наташе с ними было нерадостно. Я мечтала как-то собрать около себя всех детей и жить с ними, но как было это сделать? Ни кола, ни двора, ни копейки заработка после елочного сценария...
Помню очень хорошо, что было 1 апреля (число это запомнить нетрудно). Мы с Л. Е. Бовэ сидели в столовой в ожидании обеда, как вдруг Аня принесла мне письмо. Оно было из Ленинграда, от Гали. Она писала, что на их адрес (который я указала, посылая "Илью Косогора" на конкурс) пришло для меня извещение: "Илье Косогору" была присуждена первая премия 7 тысяч рублей.
Первым моим душевным ощущением было отчаяние: я вспомнила, что сегодня 1 апреля, и испугалась, что Галя меня разыгрывает.
Эта мысль была черным грехом по отношению к милой, доброй, любившей меня Гале, но в тот момент уж очень было велико мое неверие в жизнь.
Удивительно, но Любовь Евстафьевна приняла известие без всяких сомнений.
На другой день, посоветовавшись с дорогой моей А. Я. Бруштейн, я пошла в Госбанк на Мясницкой (улица Кирова) разузнать, каким образом я могу получить мою премию. Ответ был самый неутешительный. Главный бухгалтер, записав все указанные мною данные, сказал, что Госбанк выдаст мне эти деньги, если я буду иметь в паспорте отметку о прописке в Москве. Опять я испытала приступ удушья: Л. Е. Бовэ жила в ведомственном доме, где нельзя было прописаться, а дядю Илюшу, больше всего любившего покой, я боялась попросить. Выручила опять-таки А. Я. Бруштейн. Узнав о моих затруднениях, она поговорила со своей домработницей Марией Федоровной, и та согласилась прописать меня у себя как свою сестру (благо отчество было одинаковое). Так и было сделано, и через довольно краткое время я получила в Госбанке на Мясницкой свою премию. И такой богачкой, как тогда мне казалось, с подарками и деньгами поехала в Ленинград, затем в Шишаки, затем снова вернулась в Ленинград.
В ту поездку я очень подружилась с семьей Кониковых – Марией Христофоровной, химиком, и ее мужем Александром Леонидовичем, физиологом.
Я еще в Ростове о них слышала, так как с ними дружил В. К. Жак. Арсений и Галя тоже у них бывали, стала бывать и я. У них познакомилась со многими интересными людьми, и в том числе с блестящей рассказчицей Ириной Валерьяновной Карнауховой (детской писательницей, выступавшей также по радио под псевдонимом "Бабушка Арина"). Когда в Ленинград внезапно приехал брат Арсения Яков Старосельский, он тоже стал бывать у Кониковых и сдружился с ними. Эти маленькие вечера со скромной закуской всегда были очень приятными и веселыми. Все ко мне относились дружески и сердечно, и я помаленьку оттаивала, с меня сходили мрачность и нелюдимость. Всегда вместе со мной бывала у Кониковых и Наташа, и я замечала, что и для нее это знакомство полезно, она тоже становилась живей и веселей. Помню, мы в складчину устраивали блины, все женщины нашей компании пекли их, а руководила нами Мария Христофоровна, мастерица на все руки, умевшая всем окружающим передать свое мастерство и энергию.
Кроме блинов запомнилась мне наша коллективная прогулка на Каменный остров – пешком, в чудесный морозный вечер, когда не разобрать было, что сыплется с неба – снег или звезды. То время было островком отдыха; я вспоминаю о нем со светлым чувством.
Но уже подходил 1941 год, и уже встреча его не сулила доброго. Кониковы пригласили меня в компанию, и Новый год мы встретили в чьей-то чужой квартире шумно и неуютно. Было слишком много чужих несимпатичных лиц и слишком много вина, и нестерпимо грустно мне было оттого, что те, кого я люблю, так далеко от меня. С тех пор я стараюсь встречать Новый год только с самыми близкими людьми, хотя бы в самой будничной обстановке. Исключением была лишь встреча Нового, 1945 года в санпоезде, где вокруг меня были спутники, прототипы героев будущей повести. В ту ночь у всех нас было прекрасное настроение, дыхание победы уже носилось тогда в воздухе, наши войска были в Австрии, И. А. Порохин по этому случаю даже выдал нам какой-то безобидной выпивки.
Но вернусь к зиме 1940/41 года.
34 ДОМИК ПРОТИВ ЛИЦЕЙСКОГО СКВЕРА
Через своих знакомых, живших в городе Пушкине (бывшем Детском Селе), Кониковы помогли мне снять крошечную комнатку в Пушкине в семье Сперанских. Семья состояла из матери и дочери, недавно лишившейся мужа. И ту и другую звали Надежда Владимировна, так что заочно о них говорили: Надежда Владимировна старшая и Надежда Владимировна младшая. Дочь работала учительницей – преподавала историю в одной из пушкинских школ. Мать жила с нею. Обе были высококультурные женщины, в их библиотеке стояли книги на разных языках, обе великолепно читали вслух стихи с тем пониманием, исполненным ума и такта, которое не допускает никаких актерских приемов и дает о себе знать естественным прочтением строк, созданных талантливым поэтом (неталантливых эти женщины не читали). Сравнительно быстро между мной, жиличкой, и между ними, владелицами квартиры, установились прекрасные отношения, полные взаимопонимания и доброжелательства.
Условия найма были для меня приемлемы: надо было только оплачивать счета – за квартиру, электричество и прочее такое, – после того как Надежда Владимировна младшая потеряла мужа, им это стало трудновато. И вот я, а затем и моя Наташа получили временную прописку в домик против ворот в лицейский скверик. Кажется, этот домик принадлежал некогда одному из лицейских учителей Пушкина. Помню, как меня восхищало то, что я на какое-то, пусть краткое, время обеспечена пропиской, что Наташа живет вместе со мной, а главное, что это прекрасное место, перейти дорогу – и вот он, лицейский сквер, и в нем сидящий на скамье Пушкин (любимый мой памятник) с его дивными стихами на цоколе, с облетевшими осенними листьями у его ног, а дальше – парки, о которых он написал:
Сады прекрасные, под сумрак ваш священный
Вхожу с поникшей головой.
Уже после освобождения Украины от оккупантов, днем служа секретарем-машинисткой в райпотребсоюзе да копая картошку на колхозных полях, ночью я при свете фитилька, плававшего в блюдце с подсолнечным маслом, стала писать книгу "Остландия" – так называли захватчики временно оккупированные ими области СССР. К этой книге я взяла эпиграфом эти самые строчки Пушкина о прекрасных садах, горько вспоминая, как они выглядели во время войны.
К сожалению, "Остландия", написанная от руки на страницах старой бухгалтерской книги со словами "Дебет" и "Кредит", пропала в моих странствиях, как и некоторые дорогие мне письма, телеграммы, записки, все то, что копит человек в своей жизни и что он любит и чтит как самое дорогое, но – увы! – что почти никогда не удается сберечь.
Но вернусь к домику против ворот лицейского сквера. Мы с дочкой занимали комнатку, в которой прежде работал муж младшей Надежды Владимировны, начинающий художник. Его работа – портрет Пушкина – висела на стене. Спали мы с дочкой на большом диване, поставленном в нише из полок, сплошь занятых книгами. Комнатка была очень холодная, от всех стен дуло, но на крайний случай имелась маленькая, похожая на тумбочку чугунная печка, которую можно протопить дровами, а в еще более крайнем случае сосновыми шишками и сухими веточками, собранными в парке. И вот эта печка, этот диван, книги, портрет Пушкина и то обстоятельство, что Наташа живет со мной и по утрам я вижу, как она позавтракала перед уходом в школу и как заплела косы, – все это, такое с виду малое, рождало во мне уверенность, что вот так же мы непременно будем когда-нибудь жить вместе все – я, дети и мама. Как это случится, я не умела предугадать, но знала, что это будет, и будет через литературный успех, не иначе. И сколько я тогда набросала никчемных отрывков, каких-то начал и концов чего-то, и припомнить не могу. Отцедились в памяти только два названия: пьеса для кукольного театра по сказке Аксакова "Аленький цветочек" и комедия "Синус". То и другое пропало, да я и не жалею, настолько все эти клочки ни на что не годились. С обеими Надеждами Владимировнами отношения у меня сложились, как я уже сказала, отличные, хоть и не сразу. По многим наблюдениям я знала, что эти высокообразованные и интеллигентные женщины не могут не видеть разницы между собой и мной, что моя недостаточная культурность принимается ими иногда болезненно, что я, должно быть, представляюсь им какой-то взбалмошной чудачкой. И в самом деле: где-то оставила детей, живу птичьей жизнью, ни кола ни двора, и в то же время черт знает на каких основаниях мечтаю стать писательницей и по целым дням что-то пишу на столе против пушкинского портрета – этакое святотатство! – запершись на ключ, и знакомые у меня все интеллигентные и даже ученые. Помню, как медленно обе эти женщины привыкали ко мне, так сказать, принимали меня в свой круг. Как-то в маленькой кухоньке, где на плите грелись бок о бок наши чайники, я рассказала про моего дядю Сережу, про его увлечение собиранием бабочек. Случайно я произнесла слово "энтомолог" и увидела, что мои дамы при этом улыбнулись, будто я была людоедка Эллочка, произнесшая умное слово. Улыбка была, впрочем, хорошая, необидная, признающая меня ровней. Потом я увидела, что их очень подкупает мое пристрастие к стихам. Потом я съездила как-то в Ленинград, чтобы выкрасить волосы, что я всегда делала от случая к случаю. Вернулась шатенкой с бронзовым отливом, и когда младшая Надежда Владимировна спросила, а как выглядит эта процедура, в чем она заключается, я им все описала объективно, самокритично и, должно быть, смешно, потому что они смеялись обе. И я вдруг почувствовала, что признана ими, что впредь мои литературные претензии здесь не будут считаться беззаконными, и привязалась к ним, как к родным. И Надежда Владимировна старшая даже стала меня учить французскому языку, а младшая – читать мне самые трудные для восприятия стихи, уже уверенная, что я все пойму.
Я уже сказала, что все искали мне работу. Об этом хлопотал и дядя Саша. И вдруг он предложил мне однажды – не хочу ли я поступить на службу в Дом ученых.
Ученых?
Я готова была хоть к черту в зубы, лишь бы укрепиться в жизни. Только что же я буду делать в Доме ученых, с моим-то образованием?
Но дядя Саша объяснил:
– Они устраивают гостиницу для приезжающих ученых, им в эту гостиницу нужна заведующая.
Во всяком случае, подумала я, надо туда сходить потолковать, и отправилась, не мешкая.
Дом ученых с его резными деревянными панелями и уютными гостиными показался мне дворцом.
Наконец, разговор дошел до зарплаты. Почему-то мне казалось, что в этой должности я буду получать прилично, но товарищ, говоривший со мной, сказал:
– Вы будете получать столько-то рублей.
Я даже покачнулась – на эти деньги я бы не могла содержать семью.
– Это по ведомости, – продолжал товарищ. – На деле же, умеючи, вы будете иметь раза в три больше. Ведь под вашим начальствованием будет буфет.
"Вот куда меня принесла моя жизнь!" – подумала я с горечью.
После переговоров о службе я поехала к себе в Пушкин.
Мне отворила дверь Надежда Владимировна – старшая. Он сказала:
– Вам телеграмма.
Со времени смерти брата я очень боялась телеграмм и тут испугалась: не из Шишак ли? Что случилось?
Но телеграмма была из Москвы и подписана фамилией: Завадский. Я знала, что это один из крупнейших театральных режиссеров, только не знала, в каком театре он работает. И вот в подписанной его именем телеграмме я прочла, что Театр имени Моссовета просит меня передать ему мою пьесу "Старая Москва" для постановки в ближайшее время.
Так я узнала, что моя пьеса была отмечена на конкурсе премией (она была разделена между Щегловым – за пьесу "Сокровище Сампо", Афиногеновым за "Машеньку" и мною).
Отпадала мысль о гостинице для приезжающих ученых и о буфете.
Был уже вечер, когда я держала в руках эту телеграмму, заново переломившую мою жизнь. Утром я побежала на телеграф, а через несколько дней уже катила в Москву, переполненная лучезарными надеждами.
В Театре имени Моссовета меня сразу повели по кабинетам. Сначала меня приняла секретарша директора, потом сама директорша, подписавшая со мной договор, затем ее заместитель и, наконец, сам Завадский, чарующе любезный и обаятельный.
Он рассказал, что он-то и открыл мою пьесу в груде присланных рукописей (он был членом жюри конкурса) и сам ее будет ставить.
Затем я читала пьесу коллективу театра. Мне очень хлопали, и, когда я хотела прервать эти аплодисменты, сидевший рядом со мной Завадский сказал:
– Потерпите, может быть, этого уже больше никогда в вашей жизни не будет.
И уж не знаю, что меня дернуло за язык, но я ответила сразу и уверенно:
– Будет! – так что он даже удивился и посмотрел на меня недоуменно.
Я стала каждый вечер бывать на спектаклях, познакомилась с жизнью театра, изучила все его закоулки. Все эти переживания начинающего драматурга прекрасно описаны в "Театральном романе" М. А. Булгакова.
Раза два или три мне представляли режиссеров, приехавших из периферийных театров за моей пьесой, которая еще не пошла в распространение. Мне пришлось попросить театральную машинистку перепечатать пьесу, чтобы иметь в своем распоряжении несколько экземпляров.
Уж не помню, какие причины понудили меня после установления отношений с Театром имени Моссовета ехать в Ленинград. Скорее всего, это было непреодолимое желание неудачника показаться наконец-то в свете удачи.
Не помню также, сообщила ли я тете Лиле о своем приезде, но она меня ждала и встретила радушно.
Оказалось, что в мое отсутствие звонили из Театра имени Пушкина и просили, чтобы по возвращении немедленно позвонила художественному руководителю театра Вивьену.
Конечно, я позвонила тотчас же. Вивьен сказал, что просит меня прийти и принести пьесу.
И вот через день или два я входила в прекрасное здание Александринки.
Первым встретил меня режиссер Петровых, он, как оказалось, должен был ставить мою "Старую Москву" под руководством Вивьена. Затем мы пошли к Вивьену. Он был еще любезнее, чем Завадский, и сказал, что сам намерен играть молодого Хлебникова, а Ксению будет играть такая-то. Я вспомнила ее в "Маскараде" и сказала:
– Что вы, она не подходит, у нее такой противный голос, – и не поняла, почему Петровых толкнул меня ногой, только обиделась и сочла его неучем. А когда он, выйдя со мной из кабинета Вивьена, спросил:
– Вы, очевидно, не знали, что эта актриса – жена Вивьена, – я была готова провалиться сквозь землю, но, так как идти извиняться было невозможно, постаралась поскорей забыть этот ужасный эпизод.
Начались новые приятности в новом театре: успешное чтение пьесы в коллективе, знакомство со множеством актеров, из которых кое-кого я знала (Гайдарова, например, по фильмам моего детства и отрочества). Особое наслаждение было заходить в великолепный зрительный зал и воображать, как в этих креслах будут сидеть зрители, как будет сиять эта люстра, а на сцене будет идти моя "Старая Москва", будут произноситься те слова, которые я сочинила.
Все, казалось, было на мази, никаких сомнений быть не могло. Начались репетиции, и жена Вивьена не показалась мне в них неприятной, а, напротив, весьма тонкой и умной актрисой, а иные – например, Вивьен и Скоробогатов, игравший старика Сушкова, – казались мне совершенством.
Я, как и актеры, стала каждое утро приезжать в театр к 11 часам, туда были устремлены теперь все мои мысли. С каким наслаждением я садилась в битком набитый дачный поезд в тот час, когда утреннее солнце пригревало доски железнодорожной платформы перед зданием вокзала в Пушкине!
Какая была радость перед репетицией зайти в будочку на углу Невского и Перинной линии (будочку, где помещалась сосисочная) и съесть пару горячих, прямо из котла, сосисок с порцией горячего пюре, чтобы заправиться перед тем, что теперь составляло мой рабочий день.
Таких прекрасных, лучезарных рабочих дней у меня не было ни раньше, ни впоследствии.
Множество повестей и рассказов сообщают о том, что 22 июня 1941 года с утра стояла восхитительная погода. Таким и я помню этот день.
Воскресенье, ехать в Ленинград было не нужно, так как репетиций по воскресеньям не бывало. Я встала позже обычного и, увидя в окне жаркое солнце, пошла погулять.
Подходя к рынку, я вдруг услышала радио: это было сообщение о нападении Германии на Советский Союз.
Каюсь, я не сразу поняла суть этих страшных слов.
С того мгновения жизнь моя, как и всех вокруг, приковалась к радио, к черной трубе, висевшей над входной дверью нашей квартирки. Она, эта труба, вещала так громко, что можно было ее слышать не выходя из комнаты. Все мы ожидали от этой черной трубы какого-нибудь чуда, которое разрушило бы тяготеющий над нами кошмар, каких-нибудь слов, которые вернули бы нам покой и радость. Но, увы, эти слова не прозвучали.
Вскоре прекратились репетиции пьесы, и общее настроение было таково, что я даже не рискнула задать театру какой-либо вопрос по этому поводу: жены провожали мужей в армию, каждый день уезжали мобилизованные на рытье окопов, даже такой столп Александринки, как Николай Черкасов, записался в ополчение, и мне казалось немыслимым и безобразным заботиться о своих личных интересах.
Все мои мысли были связаны с матерью и сыновьями, которые находились в это время на Украине, в Шишаках. Страшная тревога за них не покидала ни днем, ни ночью.
Между тем немцы приближались к Ленинграду. Эвакуировался Александринский театр, уехали со своими предприятиями Кониковы, эвакуировалось общежитие Консерватории, расположенное рядом с нашим домом, уехала вместе со школой испанских детей, где она преподавала, Надежда Владимировна младшая.
Но куда было эвакуироваться мне? Всем сердцем я мечтала воссоединиться со своей семьей, собрать под свое крыло сыновей, дочь и мать.
Пушкин постепенно пустел. Магазины стояли открытые настежь, на улицах мертвая тишина. Поезда со станции отправлялись неаккуратно. Я с Наташей и Надеждой Владимировной старшей собиралась со дня на день переехать в Ленинград, но мы опоздали.
Запомнилась мне какая-то ночь, я, дежурная ПВО, вышла из дома и села на крыльцо соседнего дома.
Необычаен был вид этой ночной улицы. Откуда-то издали доносился звук одиноких шагов по каменной мостовой. Этот звук словно усиливал мрачную тишину. На другой стороне улицы черные окна были прорезаны белыми бумажными крестами. Из-за угла, где находился вход в лицейский сквер, показался грузовик с военными и штатскими. Сейчас же человек, дежуривший по соседству со мной, остановил его – видимо, спросил пропуск. Машина направлялась в Ленинград.
"Если еще покажется машина, – подумала я, – остановлю ее и попрошу, чтобы меня с Наташей и Надеждой Владимировной старшей захватили с собой".
Но прошел час, другой, третий, а машин больше не было.
35 ЦЕЛУЮ ВЕЧНОСТЬ ТЕБЯ НЕ ВИДЕЛА
Целую вечность тебя не видела, ни лица твоего, ни улыбки, что так прелестно морщила уголки твоих глаз и губ, ни даже почерка твоего прежние письма твои сгорели в огне войны, а новых я не получала и не получу уже. Расставание наше было долгое и многоступенчатое, я спустилась за тобой по крыльцу, заметенному снегом, и бежала до ворот, и метель белыми петлями стелилась по земле. С той ночи она мне сопутствовала всюду, метель кидается мне под ноги, куда бы я ни пошла, и мешает идти, и стужа хватает меня за горло, мешая дышать.
Хочу тебе сказать, что за эту вечность разлуки я очень много узнала. О, тебе известно, какою я мнила себя многоумной, как высоко ставила свое пустяшное знание жизни, вычитанное из книг, и свое воображение, которое могло представить мне все, чего я не видела и о чем не читала. А оказалось, я не знала почти ничего, и вот, оторванная от тебя и от нашей любви, я стала узнавать. Чаще это узнавание было горьким, чем радостным, но были и счастливые узнавания.
Я узнала себя – что такое аз есмь и что мне предназначено делать в мире и вот я по мере сил делаю, осторожно расходую свои возможности, стараясь не зарваться, хотя и это не так-то легко, да, милый, все нелегко в этом мире, на этой земле.
Чего-чего только не узнала я о повседневной людской юдоли, об их делах и страданиях.
Ну вот хотя бы, к примеру: как весело смотреть на пожар.
Я сплю (а почему я сплю в кухне, на узкой продавленной кровати, вплотную приставленной к стене? Уж не помню...) Я сплю и вижу сон, и вдруг голос сквозь сон:
– Вставайте, пожар!
Надежда Владимировна стоит надо мной, уже умытая, свежая, хотя накануне водопровод перестал действовать, и говорит:
– Горит рядом, за дровяным складом, надо вставать...
И тотчас же громкий стук в окно и в дверь, и уже много голосов:
– Вы с ума сошли спать, сгорите живьем!
Я вскакиваю и выбегаю на крыльцо. Оно обращено к забору, за которым находится дровяной склад. И вижу – там, за забором, плещет огонь. В свете сентябрьского утра, еще почти летнего, этот огонь не ярок, не зловещ. Но какие-то веточки от горящих деревьев перелетают через забор в наш двор, а рядом, на дровяном складе, что там? Конечно, дрова, и если они запылают, это будет целое озеро пламени, и уцелеют ли тогда наши деревянные сараи, и деревья у нашего крыльца, и самое крыльцо, и мы сами?
Горит дом за складом, кто говорит – партизаны подожгли, кто говорит сами немцы, набилось их в этот дом видимо-невидимо, и ну топить все печи, благо дрова под рукой. И дотопились до того, что дом вспыхнул, как солома.
– Дураки, – говорит кто-то из женщин, набежавших с улицы. – Они там у себя не привычны дровами топить, вот и зажглись.
А мне, не знаю почему, вдруг становится весело. Я не могу отвести глаз от огненных языков, взлетающих за забором. Я хочу, чтоб этот дом сгорел. Чтоб сгорели запасы дров на складе. Я люблю ладные дома и красивые вещи. Даже простое березовое полено с темными черточками на шелковистой кожице кажется мне очень красивым, я с любовью беру его в руки. Но не менее люблю смотреть на пожар. Он сожрет все – и пусть! Пропади оно пропадом, коли тут немцы!
Еще прежде, чем я открыла в себе этого страшного человека, разрушителя, я узнала всякие другие вещи. Когда мы были так молоды и счастливы, мы и не воображали, что эти вещи могут нам открыться. Ну, думала ли я когда-нибудь о том, как неприятель входит в город?
Перед тем, как войти, он поливает город огнем, забрасывает бомбами и обстреливает из пушек. Отвратительное мяуканье мин, шипенье летящих снарядов и грохот взрывов наполняют уши, мозг, все тело. Соседки приходят одна за другой, они говорят:
– Уходите в убежище, разве можно сидеть дома, хотите, мы вам займем местечко?
Убежище близко – под Екатерининским дворцом и под Лицеем, в котором учился Пушкин. Есть также щели, выкопанные в земле. Они и в лицейском скверике, и на улицах... Но мы еще не перевоспитаны войной, еще полны гордыни и брезгливости. Нам, видите ли, не по вкусу, что женщины тащат с собой в авоськах керосинки и ночные горшки. Мы живо представляем себе, что за жизнь будет в этих убежищах. Мы сидим дома, под бомбами и снарядами. Я раскладываю пасьянс, Надежда Владимировна читает без передышки русские, французские, немецкие, польские книги. Мы с дочкой сидим на диване рядом, прижались друг к другу: если попадет в нас, пусть убьет обеих вместе. Вот как мы еще ничего не понимаем в происходящем, даже не соображаем, что вовсе не обязательно убьет обеих вместе... Но в непонимании – каше счастье в тот момент.
Днем приходят муж и, жена Поляковы. Они тоже усаживаются рядом, чтобы быть убитыми вместе. У жены – приступ ее тяжких бруцеллезных болей, а морфий кончился, и достать негде, и она говорит:
– Пусть убьют лучше...
А вечером появляется другой сосед, учитель. Он бегает по комнате вне себя от страха, стиснув руки, как перепуганная истеричная женщина. Он не понимает, как мы можем сидеть дома, когда есть бомбоубежище. Он, впрочем, не хочет идти в убежище: боится быть убитым по дороге, – грохот не умолкает. Он хочет, чтоб мы пошли с ним. Но мы отказываемся... Нам все кажется, что куда легче быть застигнутым смертью в своей комнате, чем существовать среди керосинок и ночных горшков где-то под землей. Убежище представляется нам адом, а наши бедные комнаты с книгами и милыми людьми прекрасным раем.
Мы пьем чай большой компанией, каждый приносит свои запасы съестного, они ничтожны, но все-таки у нас есть хороший чай для заварки, сахар, хлеб. Поляковы принесли печенье... Пьем чай и ложимся спать: я с дочкой на нашем диване, Надежда Владимировна в своей комнате, в одиночестве. Мы все предлагаем составить ей компанию, но она отказывается. Ни на секунду не прекращается гром канонады, и вдруг один удар, сдается, падает совсем уже на наши головы, и Наташа говорит, открыв глаза:
– По-моему, это попало в наш дом.
Она права – утром мы в этом удостоверяемся. В общежитии Консерватории, в зале рядом с нашей квартирой, снаряд пробил потолок и ушел под пол, расщепив паркет на мелкие красноватые щепочки. (Они потом долго служили нам растопкой, когда мы топили плиту.) Все в зале было запорошено серой пылью от разбитой штукатурки. По черному лакированному роялю змеилась трещина, похожая на молнию. Толстые железные брусья кровати свились в спирали. Но большое зеркало на стене даже не треснуло, только покрылось пылью. Почему-то это внушило мне надежду и даже успокоение.
Но ненадолго. Потому что канонада не только не утихала, но становилась все более адской. Я вышла на улицу – тротуары были сплошь осыпаны битым стеклом и кирпичом, в домах рядом с нашим и напротив не оставалось ни одного целого окна, сорванные электрические провода валялись на земле. Я прошлась от угла до угла по мостовой, на тротуар ступить не решалась. Мужчина и женщина, держась за руки, перебежали мне дорогу, женщина плакала навзрыд, мужчина ее урезонивал:
– Ну чего ты, чего! Вон видишь, – показал на меня, – женщина идет себе спокойно.
Они вошли в лицейский сквер, а я в свой двор. У меня была забота: припрятать на всякий случай свои сокровища – несколько луковиц и плитку шоколада, я возлагала на них какие-то надежды, было бы жалко, если бы немцы их отобрали. Теперь я не сомневалась, что немцы придут, мы знали, что город с рассвета оставлен нашими войсками и властями, а этот грохот смерти предварял, чуяло сердце, грозную перемену судьбы.
В нашей маленькой кухне мы похлебали какого-то серого супчика с крупой, сваренного Надеждой Владимировной. После обеда Наташа стала мыть посуду, а я стояла у окна и глядела во двор. Какой-то толстый человек вошел в калитку и прямиком направился в общежитие Консерватории, уже несколько дней пустовавшее (жильцы разбежались).
– Я, гражданка, буду жить здесь, – сказал он, хотя я ни о чем его не спрашивала. – Покамест один, а потом приведу семью. Наш дом на Пушкинской разбомбили, а тут комнаты порожние стоят.
– А у вас есть разрешение? – спросила я и в ту же секунду поняла глупость своего вопроса. Какие уж тут разрешения!.. Гражданин, впрочем, не обратил на мои слова никакого внимания.
– Так я пошел устраиваться, – сказал он, и сейчас же прямо в лицо мне загрохотало, брызнуло колючим... Я отпрянула от окна, Наташа ухватилась за меня, женщины вскрикнули.
– Вы ранены? – спросила меня Надежда Владимировна.
– Нет, нет! – заверила я, сама не веря своим словам. Пол кухни был забрызган битым стеклом, а за окном на земле лежал толстый гражданин, и от его бока, извиваясь, как змейка, текла темная кровь.
– Дай мне йоду и бинтов! – сказала я Наташе и побежала во двор. У нас были бинты и дезинфицирующие средства, закупленные еще в те дни, когда аптека работала нормально. Наташа сообразила, что помимо йода и бинтов мне нужна еще чья-то помощь, чтобы перетащить раненого. Вдвоем мы взволокли его на крыльцо консерваторского общежития и устроили на полу в первой комнате. На его счастье, он был, видимо, человек бывалый и сам командовал, что надо делать. По его указаниям мы сняли с него рубашку и отыскали на жирном белом животе рану, из которой бежала кровь. Я вспомнила что-то из своих книжных знаний и густо смазала йодом кожу вокруг раны.
– Осколок! Осколок вынуть надо! – твердил раненый.
Книжные сведения говорили, что ничего, кроме боли и инфекции, я не могу ему причинить, таща осколок из раны немытыми руками. Боялась я ужасно, ужасно. Но преодолела боязнь и пальцами вытащила из кровавой раны острый кусок железа, не гладкий, а какой-то губчатый, пористый.
– А заражения не будет? – нелепо спросила я при этом.
– А черт с ним, хоть бы и было, – пробормотал раненый. – Спасибо, сестра, что помогли.
Зато большое было удовольствие бинтовать его чистейшим новеньким бинтом. Бинтовала я долго, старательно, на совесть. Жалко было только, что эти белоснежные марлевые полосы так быстро пропитывались кровью и теряли свою белоснежность. Потом мы напоили раненого водой. Хотели принести ему чаю, но он просил: нет, пожалуйста, холодной воды. Потом мы с Наташей ушли в свою кухоньку. А вскоре туда вошла Надежда Владимировна со странно растерянным видом и сказала:
– Вера Федоровна, взгляните с крыльца на улицу – по-моему, немцы!..
Я вышла на крыльцо, обращенное к дровяному складу. За решеткой на Коммунистической улице стояли солдаты. Три или четыре солдата, ну конечно, не наши, в каком-то зеленом пятнистом обмундировании и не с нашим оружием в руках.
Мы так привыкли за последние дни видеть прибежище от всех напастей у себя дома, что и теперь, не сговариваясь, бросились в наши комнатушки и заперлись там. Как будто задернутые тюлевые занавески и поворот ключа в двери мог нас спасти, защитить, укрыть от того неведомого, страшного, стихийного, что обрушилось на нас. Обрушилось, казалось нам, внезапно, хотя все последние дни мы не могли не знать, что оно обрушится.