355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вера Панова » Собрание сочинений (Том 5) » Текст книги (страница 19)
Собрание сочинений (Том 5)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 11:34

Текст книги "Собрание сочинений (Том 5)"


Автор книги: Вера Панова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 39 страниц)

Вороны живут долго: может быть, не так уж много поколений отделяет теперешних от тех, что девять столетий назад несли здесь санитарную службу.

Нам рассказали, что когда во время последней мировой войны один ворон приказал долго жить – под разрывами "фау-2" срочно разыскивали нового, требуемых кондиций, для пополнения комплекта. Сколько штук должно быть в комплекте – не помню, забыла.

Мы с Маргаритой Алигер сидели на лавочке, смотрели, как толстые черные птицы с умными недобрыми глазами клюют свою кровавую пищу, и рассуждали – почему это, в силу каких причин человечество так дорожит самыми отвратительными страницами своего прошлого? Почему всякое злодейство записывается, и чем оно ужасней, тем тщательней записывается, вроде Ольгиной расправы с древлянами, или подробностей Варфоломеевской ночи, – а о деяниях высоких и добрых упоминается, как правило, наскоро, вскользь, в большинстве же случаев не упоминается вовсе? В результате каждая строка истории ушатами преподносит потомкам кровь и насилие, словно единственно достойное их, потомков, внимания. А между тем пласты неотмеченных, оставленных в пренебрежении прекрасных дел все глубже погружаются в забвение, в небытие; и в недоуменной печали стоит Человек перед списком своих окаянных поступков...

Нас окликнули и повели осматривать тюремные помещения. Несколько столетий Тауэр был местом заключения важных государственных преступников. Каких тут не пересидело королей и королев, пэров и сэров. Что ж, перед народом они все были преступны; но не за вины перед народом их сюда сажали: в междоусобице стяжателей и властолюбцев тоже неизбежно бывают побежденные, как во всякой драке, – их держали тут.

Многих тут же прикончили. Заботливо зафиксировано: где кого и как кончали. В маленькой комнатушке, куда ведет узкая деревянная лестница, были задушены ночью два мальчика, королевские дети. Их заточил и приказал умертвить их дядя и опекун Ричард Глостерский. Есть известная картина как эти мальчики, ухватясь друг за друга, слушают шаги крадущихся убийц. По этой тесной лестнице гуськом крались убийцы, ступеньки скрипели; мальчики слышали скрип, в комнатушке горела одна свечка, а кругом была каменная тьма, некому крикнуть "спасите", некуда бежать. Эта старинная кровать деревянная, сказали нам, – та самая. В общем, обстановка на картине дана правильно. Мало-мальски впечатлительное воображение может, при желании, живо воспроизвести это детоубийство...

Прочь из этих стен! Из застенков! Мы больше не хотим воспроизводить такое!.. Дождь, ливший два дня подряд, сегодня дал передышку и себе, и нам. Омытое дождем, все зеленое до того зелено, все синее до того сине, что сердце радуется... Ладно! Кровавые камни в конце концов не страшны, если их держат как наглядное пособие по истории. Скорей бы такая участь постигла все кровавые камни на зеленой земле под синим небом.

ЛОНДОН

УЛИЧНЫЕ АКРОБАТЫ

Эти двое были неправдоподобны на шумной лондонской улице, они не принадлежали этой улице, они вышли не из переулка, а из прошлого века, из какого-нибудь романа Диккенса, вроде "Лавки древностей": старик с белоснежной головой и благообразным худощавым лицом и прелестная девушка, маленькая, нежная и хрупкая (все любимые героини Диккенса миниатюрны и нежны), с кудрявой каштановой головкой (Диккенс любил каштановые кудри). На обоих было черное трико, а сверху – что-то вязаное, сугубо современное; у девушки поверх каштановых кудрей черный беретик.

В Англии запрещено просить милостыню: английский подданный должен жить трудами рук своих. Эти двое жили трудами своих рук и ног – они были уличные акробаты.

Один за другим были показаны разные акробатические трюки, замысловатые и простецкие. Ареной этим людям служил асфальтовый тротуар, публикой – вся уличная толпа.

После каждого аттракциона девушка снимала беретик и обходила зрителей; и многие бросали в беретик монетки.

Затем она подошла к старику и показала ему, сколько собрано. И, должно быть, он сказал "хватит", потому что они ушли. Повернулись и ушли за угол, в прошлое столетие, в роман Диккенса.

ЛОНДОН

ХУДОЖНИК, РИСУЮЩИЙ КОШЕК

А вот этот нищий изобрел себе для пропитания другое занятие – он сидит на тротуаре и рисует кошек. Ничего кроме кошек: ни собак, ни птиц, ни цветов – только кошки. Асфальт вокруг него покрыт белыми кошками, потому что рисует он мелом. Кошки во всевозможных позах – и лежачие, и стоящие, и сидящие кувшинчиком. А кругом художника стоят зрители, смотрят внимательно.

Какой-то старичок что-то сказал – художник взял мел и поправил кошке ухо.

Фетровая шляпа стоит тут же между кошками, опрокинутая, в нее с легким звоном падают монетки. Сколько-то он соберет монеток – пойдет в кухмистерскую пообедать, а завтра с утра опять воссядет на асфальте и будет рисовать белых кошек, стараясь, чтобы правильно были изображены и уши, и усы, и хвосты, чтобы стоящие кругом старички и старушки, любители и знатоки кошек, ни к чему не могли придраться, чтобы собрать достаточно монеток, чтоб хватило на обед и кружечку пива.

РОСТОВ-НА-ДОНУ

«НЕ НАДО, РЕБЯТА, О ПЕСНЕ ТУЖИТЬ...»

Кто не знает светловской "Гренады"? Кто, узнав ее, не полюбил эту прекрасную поэму? Что касается меня, я полюбила ее с первого дня и день этот помню в точности.

Утром пришел номер толстого журнала (вот только не помню, был ли это "Новый мир", или "Красная новь", или "Октябрь"), и муж мне сказал:

– Послушай, я тебе прочту стихи.

А прочитав, спросил:

– Какое место тебе больше всего нравится?

И я, не размышляя, прямо показала на концовку поэмы – на то место, где мне горло стиснули слезы. (А ведь хорошо поплакать над стихами... Куда лучше, чем посмеяться.)

Новые песни придумала жизнь.

Не надо, ребята, о песне тужить.

Не надо, не надо, не надо, друзья.

Гренада, Гренада, Гренада моя!

Можно бы и не цитировать эти строчки – их, несомненно, знают все. Но вот чего, вероятно, не знают многие и о чем нам, старым ростовчанам, рассказал когда-то сам Михаил Аркадьевич Светлов, – это того, как родился замысел стихотворения, из какого зерна оно проросло.

Это связано с городом моей юности, Ростовом-на-Дону, куда неоднократно заезжали известные поэты, в том числе и М. А. Светлов.

В годы нэпа в Ростове был ресторан "Гренада". Неказистый подвальчик, из недр которого днем и вечером гремела гармонь. В "Сентиментальном романе" этот подвальчик назван "Не рыдай". Я не выдумала это название, был у нас и ресторан "Не рыдай", он считался самым шикарным. Но Светлов миновал "Не рыдай", судьба привела его к "Гренаде". Он стоял над идущими вниз ступеньками кабачка, и в лицо ему ударили переборы гармони, игравшей знаменитое "Яблочко". Он поднял голову – над ним была вывеска с крупными буквами: "Гренада". Вот так, рассказывал Михаил Аркадьевич, из сочетания "Яблочка" и "Гренады" возникло стихотворение:

Мы ехали шагом,

Мы мчались в боях

И "Яблочко"-песню

Держали в зубах.

Случайность? Конечно. Светлов мог никогда не узнать о существовании "Гренады". Гармонь могла играть не "Яблочко", а "Кирпичики" или "Стаканчики граненые" – тоже очень популярные в то время песни. Но обстоятельства сложились так, как они сложились; "Гренада" была написана и стала во главе всего сочиненного Светловым.

Написала это и невольно вспомнила строчки Анны Ахматовой:

Когда б вы знали, из какого сора

Растут стихи, не ведая стыда,

Как дикий одуванчик у забора,

Как лопухи и лебеда.

А читателю все едино; лишь бы хороши были стихи. "Гренада" хороша. И что выросла она легко и вольно, без принуждения – это видно по полету стиха.

Пусть же растут и растут новые и новые летучие стихи. Пусть жизнь придумывает новые и новые прекрасные песни.

1971

О МОЕЙ ЖИЗНИ, КНИГАХ И ЧИТАТЕЛЯХ

Уходим. За спиной

Стеною лес недвижный,

Где день в красе земной

Сгорел скоропостижно...

Б. П а с т е р н а к


1 МНЕ ЧЕТЫРЕ ГОДА

Мне четыре года, у меня круглое лицо, курносый нос, две тугие русые косички свешиваются из-за ушей. На мне шерстяное платье серыми и коричневыми квадратами и передник из холста покроя, изобретенного бабушкой Надеждой Николаевной, к переднику сзади прикреплен на пуговках круглый воротник. Бабушка Надежда Николаевна меня обшивает, она же учит, как делать реверанс, как держать при ходьбе руки (сложенные у талии коробочкой, ни в коем случае не размахивать ими, как поступают невоспитанные люди), как здороваться, даже – как писать адрес на конверте...

Суровое кружевце, которым обшит мой передник, бабушка Надежда Николаевна связала сама. Она его вязала стальным крючком – быстрыми взмахами двигалась ее худая желтоватая рука в шерстяном лиловом напульснике (чтоб не зябла).

В клетчатом платье и холщовом переднике я сижу в нашей маленькой столовой у стола, накрытого к обеду. Над столом висит керосиновая лампа под матово-белым стеклянным колпаком, к лампе привешен дробовой груз. Во главе стола сидит моя мама Вера Леонидовна, а у стены, напротив меня, сидят рядом отец Федор Иванович и кот Зайка.

Почти все коты, встречавшиеся мне на моем жизненном пути, назывались Зайками, уж не знаю, почему так вышло. Этот Зайка был первым – кажется, он появился в доме вскоре после моего рождения, во всяком случае, я его помню всегда, как только мне удается оглянуться на годы раннего детства.

Он сидит около папы, притворяясь, что у него нет никаких желаний. Но долго не выдерживает. Вот он поднял лапу и положил ее на стол. Посреди стола стоит большое блюдо с вареной говядиной – душистый пар высоко поднимается над блюдом. В конце обеда мама отрежет кусок говядины и накрошит в Зайкину миску, но Зайке было бы куда приятней самому дотянуться до говядины и хотя бы на миг запустить когти в душистый сочный кусок, для того он и тянет лапу. Но раздается короткий окрик отца: "Зайка!" – и кот беспрекословно убирает лапу и снова сидит на стуле кувшинчиком олицетворение чинности и безынициативности.

Обед наш скромен: суп да говядина, без вареной говядины отцу обед не обед. Он долго и вкусно обгрызает и обсасывает кости, запивая пивом из высокой серой кружки, которую он привез из Германии. На кружке изображены охотники и собаки с узкими недобрыми мордами. После отца много лет жила в доме эта кружка, служа вазой для цветов, пива из нее уже не пили...

Еще за столом сидят несколько старых женщин.

Вот бабушка моя Надежда Николаевна Реньери, урожденная Троизи, прямая, с черными бровями и орлиным носом, очень напудренная, с прической валиком, с белым рюшем у ворота темного платья, с большими руками – ими она великолепно играет на рояле. На рояле играет и мама, но больше по слуху, и ручки у мамы маленькие и мягкие, и еще мягче волосы, тоже причесанные гнездышком, по моде, и видно, что все это очень нравится папе, потому что он часто подходит к маме и целует то руку ее, то волосы, то розовую щеку.

Кроме бабушки Надежды Николаевны за столом сидят: прабабушка Ольга Ивановна Троизи, крошечная старушка с детским лицом, такая же крохотная мамина няня в черном кружевном чепчике и некая Надежда Абрамовна, очень большая и толстая, она появилась у нас недавно, мне сказали, что она акушерка, а что это значит, я не знаю. На носу у нее очки, с этим предметом я тоже познакомилась недавно, обе мои бабушки носят пенсне.

Моя няня Марья Алексеевна, повязанная белым платочком, вносит из кухни большой супник и ставит перед мамой, и мама разливает большой ложкой суп и каждому передает тарелку. Первая тарелка наливается для папы, последняя – для меня. Скатерть на столе зеленая, и посуда с широкой зеленой каймой, она куплена в магазине Великанова, это лучший посудный магазин в Ростове-на-Дону, как лучшим мебельным магазином был магазин моего прадедушки Грибанова. Мой папа Федор Иванович должен был жениться на одной из дочерей Великанова и таким образом соединить две цветущие купеческие семьи, два капитала, два преуспевания. На это рассчитывала его семья, уже успевшая промотать почти все грибановское наследство, заключавшееся в магазине, доходных домах и брильянтах бабушки Александры Ильиничны. Но отец обманул надежды своей матери и сестер, он женился не на богачке Великановой, а на дочери бедной учительницы музыки, квартировавшей в одном из наследственных доходных домов, на скромной гимназисточке в коричневом платьице. Этого отцовская семья никогда не могла простить моей маме, и я всегда чувствовала, что бабушка Александра Ильинична и тетки относятся к нам не так, как к детям дяди Сережи и тети Лили, что мы выделены в какую-то особую группу, что мы – второй сорт. В детстве такие вещи чувствуются особенно остро и воспринимаются болезненно.

В столовой, где мы обедаем, три двери: одна в кухню, откуда няня Марья Алексеевна приносит кушанья, другая – в детскую, где стоит моя железная голубая кроватка и где в углу перед иконами горят две лампадки красная и зеленая, третья – в гостиную, где на полу разостланы отцовские чертежи. Отец служит в банке помощником бухгалтера, по утрам я вместе с мамой смотрю из окна, как он идет по улице и скрывается за углом, а вернувшись со службы, он садится чертить разные лодки, и наша гостиная всегда устлана чертежами, по которым лихо проносится, шурша бумагой и стуча лапами, кот Зайка.


2 ВИД ИЗ ОКНА

В нашей гостиной три окна. Они выходят на Георгиевскую улицу. Георгиевской она зовется потому, что в одном ее конце, там, где выгон и мусорная свалка и где весной бывает ярмарка с качелями и каруселью, находится церковь св. Георгия. Эта церковь – армянская, мы живем в пригороде Ростова-на-Дону, так называемом Нахичеване-на-Дону, этот пригород густо заселен армянами. Когда мы ходим с няней гулять по Садовой улице, нам встречаются румяные усатые армянские мальчики в гимназической форме и девочки с синеватым отливом волос и с ресницами густыми, как щеточки...

Домик, где мы живем, принадлежит папиной сестре Антонине Ивановне Пановой, целое подворье принадлежит ей, много маленьких кирпичных домишек и деревянных лачуг, населенных самым что ни на есть бедным людом. Земля между лачугами заросла бурьяном, но кое-где среди бурьяна что-то цветет, но не настоящие красивые цветы, а дикие и полудикие – повилика с маленькими розовыми граммофончиками, горьковато пахнущими, белесая кашка и дикий цикорий – его голубые звездочки открываются утром, а уже к полудню становятся серыми, мятыми, какими-то клейкими – умирают. Еще цвела на пустыре красноватая зорька и повитель – на Украине она зовется крученый паныч – цветок милый, который люблю всю жизнь.

Там и сям над бурьяном были протянуты веревки с бельем, и этот вид болтающегося тряпья, и запахи детских пеленок, пригорелой каши и водки, несущиеся из всех выходивших во двор окошек, – эти виды и запахи нищеты окружали меня с детства.

Наша семья жила иначе, в нашей квартирке было чисто, водки у нас не пили, папа пил только пиво, да иногда пили вишневую наливку, бутылки с вишней, засыпанной сахаром, всегда стояли между оконными рамами. Бабушка Надежда Николаевна не любила, чтобы я играла во дворе с детьми, кликала домой или посылала гулять с няней.

Из крайнего окна нашей гостиной была видна большая лавка, куда ходили за разной снедью, и кирпичная водокачка, куда ходили по воду, перед водокачкой всегда стояли в очереди женщины с ведрами на коромыслах.

Весь день под окнами раздавались выкрики:

– Вы-шан! Вы-шан! – Это с двумя корзинами на коромысле кричали в летний день бабы, продававшие вишни, их руки выше локтя были в вишневом соку.

– Угольков, уголько-о-ов! – кричал с воза мужик, торговавший древесным углем.

Печи у нас топили углем каменным, древесный шел для самовара, покупали его много.

– Бубликаф! Бубликаф! – кричала бубличница.

– Стары вещи покупать! Стары вещи покупать! – скупщик старья.

– Кваску! Кваску!

– Верочка, квасник пошел, – говорила маме бабушка Надежда Николаевна, любившая квас. Я тоже его любила, но мне не давали, как не давали вволю и вишен, и черешен, которыми был в то время завален Ростов. Мама больше всего боялась, чтоб у нас с братом Леничкой не испортился желудок, а что детям в первую очередь нужны фрукты, а уж потом – говядина, бублики и прочее, этого тогда еще не знали, может быть, именно поэтому мы, несмотря на обильную и добротную пищу, росли не очень здоровыми, вялыми и бледными.

У этого крайнего окна гостиной я себя помню на руках у тети Лили (другая папина сестра) в какую-то ночь. Улица за окном странно освещена, такого освещения я еще не видела, и небо странное, все красное. Тетя Лиля уговаривает меня, но мне становится страшно, я кричу. Прибегает мама, отнимает меня у тети Лили, уносит. Лежа в своей кроватке, я слышу какую-то ссору. Потом, не скоро, я узнала, что мама сердилась, выговаривала тете Лиле, зачем та потащила меня смотреть на зарево пожара и испугала, а тетя Лиля, вспыльчивая до горячности, как все Пановы, обиделась на маму и, в сущности, никогда ей до конца не простила этого выговора, и навсегда между ними остался холодок, которого обе не умели скрыть.

И еще помню себя у этого окна с няней. Мы стоим и смотрим на нашу Георгиевскую улицу, а по улице много людей несут длинный металлический, словно серебряный, гроб. За гробом едут извозчики. В пролетках сидят мужчины в черных котелках. Они придерживают венки, стоящие у их ног: железные, ярко раскрашенные венки и венки из живых цветов. У некоторых лошадей головы украшены белыми султанами. Няня положила руку мне на голову и говорит:

– Скажи, Верочка: "Упокой, господи, моего папу".

Я произношу это, и хотя мне еще не рассказали все подробно, как рассказали позже, но я уже в полной мере чувствую боль и непоправимость происшедшего.


3 ЧЕРНЫЙ КРЕП

Над этой порой моего детства вьется черный креп маминой вдовьей вуали. Надолго это черное полотнище взвилось тогда над маминой сединой, над ее свежим, несмотря ни на что, лицом, над всей нашей сиротской жизнью. До сих пор вижу, как эта мрачная ткань спускается с маминых плеч и как концы ее приподнимаются на ветру. До сих пор все мои пять чувств помнят эту вуаль. Помнят пальцы, как она была плотна и шершава на ощупь. Помнят глаза, что этот черный цвет, как ни был он глубок и глух, был все же не сплошной: если поглядеть на свет, он как бы слоился, его чернота усажена была маленькими частыми просветами в виде продолговатых зерен. По временам ткань издавала звук вроде тихого шуршанья. И она имела запах: особенный, густой, печальный, нежилой, странная смесь аптеки и склепа – так пахло вдовство.


4 МОЯ НЯНЯ МАРЬЯ АЛЕКСЕЕВНА

Няня Марья Алексеевна Колесникова, белевская мещанка (я писала под ее диктовку письма в город Белев, Тульской губернии, к некоей Александре Васильевне Музалевской – видимо, родственнице или соседке – в собственный дом), была человеком самым религиозным в нашей семье, вернее, единственно религиозным, так как и мама, и бабушка Надежда Николаевна веровали, как я поняла, подросши, из приличия и на всякий случай, к богу они обращались по земным, практическим поводам, в ведении же няни состояло царство («царствие», как она произносила) небесное – жизнь тамошняя, загробная, о той потусторонней жизни она помнила ежеминутно, только о ней радела, во имя ее вечно постилась, как монашка, изнуряя себя и доводя до болезни (и довела), во имя этой жизни учила меня (увы, не научила) бояться греха, блюсти божьи заповеди.

Все досконально она об этом царствии знала: как веселятся там души праведных, и как мучаются грешные, и какой святой в каком там почете (на первом месте из святых мужчин числился, помню, Алексей человек божий, из святых женщин – великомученица Екатерина). Не от хорошей жизни няня покинула свой родной Белев и приехала в чужой ей Ростов, где не было ни лесов с грибами и ягодами (как она о них вкусно рассказывала, как любила даже картинки, где изображались грибы или ягоды), ни ее духовника протоиерея Михаила, о котором она говорила, как о святом, приехала в чужую семью, где все, по ее понятиям, было неправильно и греховно.

У няни была горькая жизнь: муж – пьяница, двое, как я теперь понимаю, не очень-то удачных детей, сын, тоже пьяница, и некрасивая, недобрая, болезненная дочь замужем за пьяницей. И всю эту свою жизнь няня понимала как приуготовление к той другой жизни, куда она готовилась отойти ежечасно и где ожидала найти покой, и справедливость, и награду за все.

У нее был сундучок с накопленным (о, за сколько лет и трудов!) "добром". В сундучке лежали (казавшиеся роскошными мне, да наверняка и ей) отрезы подкладочной материи, блестящей, с цветными кромками; лежала черная плюшевая жакетка, в которой няня ходила в церковь, черный кружевной шарф. И всевозможные платки и полушалки – в ярких розах или в крапинках. Отдельно, завернутый в чистую простыню и заколотый булавками, лежал заветный наряд, который няня приготовила себе для погребения: белая кофточка с рюшем, белая косынка с кружевцем, белые чулки, белые туфли с тесемками. Няня вынимала булавки, доставала этот наряд и показывала нам, детям, не обращая внимания на то, что нам жутко, что мы не хотим на эти вещи глядеть.

– Верка, Ленька, – завещала она нам, – вы уж тогда присмотрите, чтоб Шурка (ее сын) сюда не лазил и не трогал ничего. Я припасала, а ему пропить ничего не стоит.

Увы, когда она умерла (летом 1926 года), я, ожидавшая тогда моего первого ребенка, мою Наташу, и брат Леонид были в отъезде и не снаряжали ее в царствие небесное. Сделали это ее дочь и ее сестры, тоже набожные. Не сомневаюсь, что они снарядили нашу нянечку так, как она того хотела.

Гулять няня водила нас главным образом на кладбище.

Все-то я вспоминаю нас с нею среди могил. По большей части могилы были безымянные, без плит, просто растрескавшиеся земляные холмики, над каждым холмиком белый крест, из земляных трещин выскакивают большие муравьи, рыжие и черные, я их боюсь.

Чаще всего гуляли на Армянском кладбище, к нему надо было идти по 14-й линии, там было много красивых памятников из мрамора и между ними один запомнившийся мне – на мраморной площадке стоймя железная дверца с большим висячим замком, а перед дверцей, положив руку на замок, словно желая его сорвать, стоял на коленях нагой человек, отлитый из чугуна. Мы часто сидели перед этим памятником, и однажды к нам подсела хорошенькая черноглазая старушка в черной бархатной шапочке и рассказала нам, что тут похоронены жених и невеста. Они были молодые и красивые, и любили друг друга, и собирались пожениться, но незадолго до свадьбы невеста умерла, а жених от горя застрелился, и их схоронили вместе и поставили им этот памятник.

Так я впервые услыхала о том, что на свете бывает любовь, такая сильная любовь, что от нее можно застрелиться, а также о том, что вообще можно застрелиться, то есть прекратить жизнь по собственному желанию.

О браке я до тех пор имела лишь то понятие, что это непременный счастливый конец всякой сказки. Формула счастья, тоже из сказок, была готовая: "Стали жить-поживать и добра наживать". "Добро" – были блестящие отрезы и полушалки с розами, уложенные в нянином сундучке, к этому добавлялся еще, пожалуй, супник с супом, а что тут бывает еще какая-то любовь, об этом я узнала от черноглазой старушки. Любить, говорила няня, надо маму и папу, бабушек и теток. Та любовь, из-за которой стреляются, явно была другая, особенная. Она не вела к хорошему – няня осудила жениха за самоубийство и определила, что невеста находится среди праведных, а жениху царствия небесного не видать за его самоуправство и гордыню, а стало быть, не видать и своей невесты, а стало быть, грех свой он совершил понапрасну. И мне было горько смотреть на коленопреклоненного чугунного человека, ухватившегося за висячий замок.

Помню, что вскоре после того я узнала, все от няни, что любовь в самом деле бывает и что она – тоже грех.

Иногда мы ходили в общественный сад, так называемый Александровский. Он был довольно велик и содержался в чистоте. Кроме широкой главной аллеи были в нем и уютные тропочки, и площадки для игр, и зеленые лужайки, осыпанные одуванчиками, и даже овраг, и даже что-то вроде пересохшего ручейка на дне оврага, и даже искусственный грот с терракотовыми карликами в островерхих колпаках.

Карлики меня немного пугали, но по дорожкам весело было бегать, весело было сбегать в сыроватый зеленый овраг, и там я однажды испытала настоящее счастье, впервые в жизни увидев грибы. Я их узнала по картинкам, отломила один, большой и тяжелый, с серой шляпкой, и побежала к няне с криком: "Няня, смотри, гриб!" Няня, сидевшая на скамеечке, взглянула и сказала: "Нешто это гриб, это шампиньон". Впрочем, пошла за мною в овраг и собрала все грибы, какие там были. Когда мы принесли их домой, мама подтвердила, что это шампиньоны, и сказала, что это очень вкусно. Она сама их зажарила в сметане, и все ели, кроме няни, которая все твердила, что это не настоящие грибы и есть их добрым людям не годится.

В этом Александровском саду по вечерам играла музыка и была эстрада для представления. На представления нас не водили, мы только слыхали от кого-то, что там бывают и клоуны, и всякие артисты. Днем на пустой эстраде оставались какие-то следы этих вечерних представлений – приборы для гимнастики, коньки на колесиках; однажды на серых досках эстрады мы видели диковинные розовые туфельки со срезанными носками, а в другой раз золотую шаль, переброшенную через спинку грубого деревянного стула.

А однажды средь бела дня мы увидели на этой эстраде необыкновенную женщину и необыкновенного мальчика. Мальчик сидел на стуле, а женщина стояла позади него. Он глядел вверх – на нее, а она вниз – на него, и, как ни была я мала, меня поразила необычность, жгучесть этого взгляда. У обоих у них было надето на ногах что-то вроде очень длинных розовых чулок, а на плечи наброшены коротенькие розовые пелеринки, фасоном совершенно как та пелеринка из козьего пуха, какую носила бабушка Надежда Николаевна, но только эти были из розового газа и осыпаны блестками. Я замерла перед этим зрелищем, зажмурившись. Няня, однако, не дала мне долго глазеть.

– Ну, чего стала, иди! – сказала она, подтолкнув меня в спину.

Как раз в это время женщина, нагнувшись, поцеловала мальчика в голову, а он протянул руку назад и взял ее за локоть.

– Бесстыжие! – сказала няня. – Ишшо и целуются.

– Няня, кто это?

– А кто же как не актеры, – сказала няня. – Какой же хороший человек будет такими делами заниматься? Любишь – ну и люби себе потихоньку, а эти, видишь, на самое видное место вылезли.

– Они – жених и невеста, няня?

– Ну да, как же! – сказала няня. – Какие там жених и невеста, один грех: любовь.

– А это грех?

– Самый страшный, – сказала няня. Но я не поверила, я в сердце своем унесла этих двух людей в красивой розовой одежде, на самом видном месте потянувшихся друг к другу.

Вот такой в первый раз мне предстала любовь: неприкаянной, розовой, сурово осужденной.

Иногда – это бывало не часто – мы с няней садились в трамвай и долго, с пересадками, ехали через весь город на Старое кладбище, "к папе".

Там был наш склеп, пановский и грибановский (у истоков нашего рода стояли Грибановы, Пановы явились уж позже). Небольшая гробница была огорожена решеткой, на гробнице с трех сторон высечены надписи, извещавшие, кто лежит в склепе. Лежал там прадедушка Илья Михайлович Грибанов, лежала прабабушка Олимпиада Григорьевна Грибанова и лежал наш папа Федор Иванович Панов, утонувший в Дону, когда мне было пять лет, а брату Леничке год, при обстоятельствах туманных и даже загадочных, как говорит семейное предание. Трое погребенных – три надписи. Четвертую сторону гробницы оставила для себя бабушка Александра Ильинична, мать моего отца. (Ей не пришлось там лежать, она умерла в Ленинграде в 1941 году, незадолго до войны. По всей стране разбросаны пановские и грибановские могилы.)

На наклонной железной двери склепа висел огромный, как пудовая гиря, замок. Звякал ключ, няня распахивала железные створки, в лицо ударял погребной холод. Мы с братишкой, взявшись за руки, спускались по каменным ступеням в сырую глубину.

Прадедушка и прабабушка покоились в глубине склепа, в левом заднем его углу: две одинаковые могилы, всегда обложенные очень чистым песком. Справа, как бы поперек склепа, стояла папина гробница, сложенная из кирпича и выбеленная мелом, на гробнице всегда были свежие цветы, их привозила мама. В гробнице было длинное продольное окно со стеклом, сквозь стекло виден цинковый гроб, в нем лежали отцовские останки. Не надо бы нам, маленьким, показывать это все, отсюда родились многие мои детские страхи. Хоть я и не видела, и не могла видеть, отцовских останков, но Пушкина уже читала, и воображение уже работало вовсю. "И в распухнувшее тело раки черные впились" приходилось кстати, и ужасало, и отталкивало, а воспоминание об отце (любое!) не должно отталкивать. На фотографиях, которые мама свято берегла, папа был кудрявый, веселый, окруженный веселыми приятелями, за его плечом белели веселые треугольные паруса, черные же раки порождали трудные мысли о том, что все равно как жить, конец один, будешь ли ты поститься, как няня, или погрязать в грехах, как, по няниному мнению, погрязала бабушка Надежда Николаевна.

Что бабушка была учительницей музыки и в доме вечно звучали гаммы, это няня прощала и одобряла: это увеличивало доходы нашей семьи. Но в часы, свободные от уроков, бабушка Надежда Николаевна садилась за рояль и играла до позднего вечера – это уже был грех. "Лучше б молилась", говорила няня.

А по воскресеньям к бабушке приходила ее приятельница Татьяна Николаевна, тоже учительница музыки, и они играли в четыре руки. ("Лучше б молились".)

Как живых их вижу, этих чистеньких старушек в темных платьях с белыми кружевными галстучками, с серебрящимися волосами, уложенными валиком надо лбом. Руки, уже морщинистые, с темно-синими, почти черными жилами, неутомимо летают над клавишами, я завидую легкости и силе этих рук, меня тоже учат играть на рояле, но я никогда так не научусь, я сама слышала, как бабушка сказала маме: "Странно, у Верочки совсем нет моторной памяти, ей даже легкие упражнения даются с трудом". Странным это им казалось оттого, что способность к музыке была у нас фамильной, бабушка Надежда Николаевна играла как профессиональная пианистка, мама хорошо играла по слуху и пела, так же хорошо играл и пел ее брат Владимир Леонидович, дядя Володя. У него был бас, и, вероятно, это в свое время толкнуло бабушку Надежду Николаевну на безумную авантюру – отправить обожаемого сына учиться в Италию. Помню, нам говорили, что вот дядя Володя приедет из Италии и будет таким же знаменитым, как Шаляпин, и тогда конец нашей бедности. Помогала этому безумному предприятию бабушкина сестра Вера Николаевна, бывшая замужем за очень богатым человеком, шахтовладельцем И. С. Кошкиным, она же дала денег (800 рублей) на приданое моей маме, когда та выходила за папу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю