355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вера Панова » Собрание сочинений (Том 5) » Текст книги (страница 35)
Собрание сочинений (Том 5)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 11:34

Текст книги "Собрание сочинений (Том 5)"


Автор книги: Вера Панова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 39 страниц)

Так написана "Кружилиха" не только в целом, но и в большинстве действующих лиц. Я точно знаю, например, как зародился бывший кулак Мартьянов. Я проходила вблизи от железнодорожного полотна между станциями Пермь-первая и Пермь-вторая и увидела каких-то невзрачных людей, сидевших на рельсах. А затем на заводе мне показали пожилого рабочего и сказали, что он бывший кулак, приехавший в Пермь в 1929 году, с тех пор работает на заводе и совершенно переродился: дисциплинирован и трудолюбив, дружит со старыми кадровыми рабочими и хвалит Советскую власть. При всем том в разговоре оказался любителем острого словца, веселого поворота, дельности и всякого здравого смысла. Его речь, манеру говорить я почти буквально перенимала от него самого. А старый рабочий в романе уже был: старик Веденеев, и я этих двух стариков подружила, и в картинку лег еще один кубик.

Самым трудным персонажем оказалась для меня Нонна Сергеевна, инженер-конструктор, понадобившаяся мне необходимо, так как я и сама не очень люблю романы без женщины, без любви. Эта Нонна бесконечно ускользала от меня. Я не любила техники и не интересовалась ею, и все мои обращения к многочисленным молодым женщинам-конструкторам, при всей интересности сопровождавших эти обращения разговоров, ничего для романа не давали. Именно в поисках этой Нонны (имя было сочинено заранее) я в 1947 году снова поехала в Пермь – возобновить поиски, глядеть и слушать еще и еще. И я нашла! С завода имени Дзержинского ко мне в гостиничный номер пришла милая молодая женщина, очень красивая, с теми чертами лица, которые Тургенев в "Вешних водах" придал своей Джемме. И вот после стольких моих бесплодных исканий эта женщина вдруг села на гостиничную койку, накрытую безобразным шершавым одеялом, и, с первых слов поняв, чего мне от нее надо, удивительно просто и понятно рассказала, как после института пошла работать к главному конструктору завода, человеку знаменитому и избалованному вниманием. Как у нее на работе складывались отношения с начальством и с товарищами, как она чуть не вышла замуж за молодого художника из рабочей семьи, какое разочарование и стыд испытала, когда ее первая работа не была принята рабочими, – словом, все то, из чего я сложила биографию моей Нонны. Не помню фамилии этой милой женщины, посетившей меня по просьбе моих знакомых, знавших о моей незадаче. Помню только ее наружность, и как легко и непринужденно сидела она на койке, сложив руки на согнутом колене, и как доступен для меня, невежды, был ее рассказ о технике ее работы, да еще помню, что звали ее отнюдь не Нонной, как-то совсем иначе, но имя Нонна, часто повторявшееся в романе, стало уже таким привычным, что я не нашла возможности окрестить мою героиню как-либо иначе. Так она и осталась Нонной и для читателей, и для меня. И даже тогдашний редактор "Знамени" Вишневский, прочитав мою рукопись и говоря со мной о ее героях, сказал о Нонне так:

– Эта ваша Нонна – такая типичная русская интеллигентка, такой бодрящий вихрь – ух! Неудивительно, что она нравится матери Листопада, это ведь, по существу, тот же вихревой характер, о котором сказано: "Коня на скаку остановит, в горящую избу войдет".

Должна сознаться откровенно, что из читателей моя Нонна мало кому понравилась, ее гораздо больше ругали, чем одобряли, в письмах ко мне бранили ее за гордость, неуживчивость, почему-то за нечуткость – неужели из-за того, что она не приняла ухаживаний ничтожного Грушевого?! Но к Грушевым не склоняются гордые вихревые характеры. Той, что может на скаку остановить коня, не по пути с Грушевыми.

А мне моя Нонна нравилась, я чувствовала в ней большую притягательную силу.

Незадолго до опубликования "Кружилихи" я пришла по делу в издательство "Советский писатель", мне навстречу из директорского кабинета вышел писатель Борис Горбатов, восклицая: "Говорят, вы написали роман с очень интересными женскими характерами".

А когда все это к концу лета 1947 года было написано и сгруппировано, и уже был найден последний кубик – поездка Листопада в машине вокруг города и метель, и найдена последняя победная фраза Мирзоева: "Приехали, Александр Игнатьевич", – я по старой детской своей привычке разложила на полу стопки исписанных листков и в последний раз стала исправлять рукопись. На этот раз задача была поставлена мною такая: перетасовать эти куски и кусочки романа таким образом, чтобы добиться как можно большего эффекта от столкновений разных кусочков и целых глав. Помнится, три или четыре дня я просидела за этим занятием, очень меня увлекшим.

Заново склеила мозаиковые частички в главах о приключениях Мирзоева в день его встречи с воскресшим комбатом, о потере Уздечкиным казенных денег. Нашла новую концовку для ночного разговора стариков Веденеева и Мартьянова. Придумала рассказ о том, как Толька уходит из семьи, поставить в конце главы "Любовь". Я делала это, и мне эта новая конструкция нравилась. А по своему маленькому, крохотному опыту я уже знала, что произведение непременно должно нравиться автору. Ибо, если оно ему самому не нравится, какое право он имеет преподносить его читателю? Как он отважится преподносить другим людям то, что отвергает сам? И меня всегда поражает, более того, оскорбляет, если на вопрос о его делах литератор отвечает:

– Да вот написал повестушку, – полагая, что такая скромность его украшает.

А это никакая, на мой взгляд, не скромность, а безответственность по отношению и к самому себе, и к другим людям, и к своей профессии.

Все мы много пишем, братья-писатели. Немногих можно назвать ленивыми. Но из написанного следует публиковать, думается мне, лишь то, относительно чего ты уверен, что хоть нескольким людям оно принесет радость. А в чем не уверен – сунь в ящик, пусть лежит, бог с ним.

Мне хотелось бы заключить эту заметку несколькими словами о романе "Граф Монте-Кристо", которым так увлеклись ребятишки из Пермских железнодорожных мастерских. Не говоря об увлекательных приключениях Эдмона Дантеса, приключениях, от которых у всякого мальчугана непременно закружится голова, этот единственный в своем роде роман пленяет и взрослые сердца ясностью моральной позиции и духом справедливости, которым он напитан. Во многих ли книгах мы встречаем эту принципиальность и непреклонность, с какою в конце романа наказано всякое злодейство и награждено все честное и благородное?

А какое множество исторических, географических и всевозможных иных познаний дает эта книга, которую я, взрослый, зрелый человек, перечитываю каждые два-три года. На мой взгляд, жестоко поступил мастер Корольков, отобрав у ребят эту радость. Я ему об этом сказала тогда напрямик, но он ответил вполне логично:

– Может, оно и так, но дело, товарищ Панова, есть дело, а план есть план.

И мне, что называется, нечем было крыть.


43 «ЯСНЫЙ БЕРЕГ»

После войны я несколько раз обменялась письмами с моим поездным капитаном Порохиным, прототипом Данилова в «Спутниках». Иван Алексеевич писал из Вологды. Какое-то его письмо известило меня о том, что, демобилизовавшись, он вернулся на прежнее место – директора республиканского треста молочных совхозов в Вологде – и живет там же, где жил до войны.

Из другого письма, написанного с какой-то несвойственной для Ивана Алексеевича туманностью, я, подумав, поняла очень огорчившее меня неудовольствие его на меня за то, что в "Спутниках" не названа не только его подлинная фамилия, но даже не указан номер санпоезда, по каковому номеру уважаемые Иваном Алексеевичем соратники его и друзья могли бы понять, что под И. Е. Даниловым автор разумеет его, И. А. Порохина. Я поняла, что обида Ивана Алексеевича праведная, что я по недомыслию допустила нечуткое, небрежное отношение к заслуженному человеку и что, по справедливости, такие вещи в нашем деле недопустимы, должны осуждаться со всей суровостью морального закона.

В письме о тресте совхозов Иван Алексеевич описывал свои совхозы, и какие у него насчет них рисуются планы, и какие он намерен провести улучшения во всех областях хозяйства – куда до этих улучшений тем рационализаторским мероприятиям, которые он проводил в санпоезде! В одном совхозе, в частности, уже строится гидроэлектростанция.

И какие на этой стройке обнаружились народные таланты, и какие трудовые подвиги совершили строители станции. Простодушный и честный голос Ивана Алексеевича звучал в этих строчках, и, понятно, я возликовала, когда вслед за ними прочла, что Иван Алексеевич и другие работники треста приглашают меня приехать в Вологду и осмотреть все описанное выше собственными глазами. И они надеются, что мне у них понравится и что я, может быть, захочу написать книжку, как написала о санпоезде.

Я поняла из этого приглашения, что Иван Алексеевич великодушно прощает мне мою нечуткость, дает мне возможность эту мою ошибку загладить полностью.

И вот села я в темноватый поезд на темноватом ночном вокзале и поехала в Вологду.

Там на перроне меня ждал Иван Алексеевич в шинели без погон, а на вокзальной площади – его директорская "Победа".

Я побоялась попросить, чтобы меня сперва покатали по Вологде: не обернулось бы новой обидой для Ивана Алексеевича. И мы поехали прямо в гостиницу, где был мне приготовлен номер, а в номере – обильная закуска и среди тарелок – бутылка вина, про которую я спросила:

– Что это, Иван Алексеевич, вы изменили своим привычкам?

А он ответил:

– В мирное время, я считаю, можно себе позволить иногда малость.

И мы выпили эту малость и закусили колбасами и селедкой, а затем сразу же он заговорил о деле. Да, меня опять звали написать книгу, но теперь уже не брошюру по ведомственному заданию, а такую, какую мне захочется, "с интонациями", как выразился Иван Алексеевич. Он думал, видимо, что я тотчас прельщусь таким предложением, и был явно обескуражен, когда я сказала откровенно, что в деревне жила мало, и то не в русской, а в украинской, сельского хозяйства совсем не знаю, только по повестям и романам, а потому было бы гораздо полезнее для треста и для литературы, если бы вместо меня за дело взялся бы какой-нибудь другой, более подходящий для данного случая литератор.

– А кого бы вы посоветовали? – спросил Иван Алексеевич.

Я сказала, что нынче много очень хороших писателей, и среди них есть большие знатоки и земледелия, и скотоводства, и других отраслей сельского хозяйства, которые, возможно, придется затронуть в книге, а также много художников слова, прекрасно умеющих описать человека-работника, человека-бойца. Что я, например, высоко ставлю писателя Бориса Николаевича Полевого.

– Да как же я ему напишу, – возразил Иван Алексеевич, – когда я с ним незнаком, даже не знаю, что он написал?

– Ну это ничего, что вы с ним незнакомы, – сказала я. – А написал он замечательную книгу, которую все читают и хвалят, называется "Повесть о настоящем человеке". И если хотите, я съезжу в Москву и приглашу его от имени вашего треста.

– А он лауреат? – спросил Иван Алексеевич.

Я почувствовала неловкость.

– Может, – спросила я, – вам Федина привезти из Москвы для вашей электростанции? Кстати об электростанции, – сказала я, – не особенно интересный это нынче материал для писателя. Уж в скольких повестях и романах они описывались.

– Так наша не такая, как описывают, – возразил Иван Алексеевич. – Вы разве не прочли, я же вам писал, что ее паводок снес.

– Вот представьте, – сказала я, решив не уступать. – Я уже пять или шесть раз читала, как первую электростанцию сносит паводок.

– Так ведь то из головы, – сказал он. – А нашу в самом деле паводок сносил.

Мне становилось все труднее спорить. Если этот человек задавался целью, он шел к ней напролом через любые преграды. Или, может быть, у него мелькнула простительно суеверная мысль: "У нее легкая рука: ее книжке о нашем санпоезде повезло. Может быть, повезет и книжке о нашей электростанции". Может быть, поэтому он и держался за меня как за автора? Но я тоже всю жизнь была упрямой. И я сказала то, что думала:

– Нет, Иван Алексеевич, не буду писать об электростанции, не получится у меня. Вот, может быть, вы мне поможете узнать людей в ваших совхозах. Тех, о которых вы так хорошо пишете в письмах и рассказываете: этих молодых директоров, пришедших на хозяйственную работу после демобилизации, этих доярок, знатных телятниц, шоферов, просто обыкновенных сельских жителей, помогавших на стройке электростанции. Да чтоб побольше их набралось, разных.

– Вот школа тоже, – сказал оживившийся Иван Алексеевич.

– А как же, и школа, – согласилась я. – И школа, и контора совхоза, учителя, ученики, бухгалтеры, зоотехники. Дайте мне с ними поговорить, как я разговаривала с людьми в санпоезде, может, мне и на этот раз забрезжит книжка, которую люди прочли бы без скуки.

И пока я это говорила, в углу, за круглым столом, за одинокой бутылкой и тарелками с колбасой мне вдруг загрезился берег с поникшими вербами и чистым песком. И на этом берегу множество людей разных возрастов и профессий, и одна верба достала ветвями до реки, и какая-то галка, черная, как уголь, чиркнула крыльями по серебристой осине, и мальчик пробежал, гоняясь за бабочкой, а позади за этим всем высились громадные скирды сена, и я еще не знала, получится ли у меня книга и какая она будет, но знала твердо, что в ее названии будет слово "берег".

– Лично я не смогу с вами поехать, – сказал, заключая, Иван Алексеевич. – Дела, некогда разъезжать. Подождите немножко, вернется из отпуска наша Шурочка, она вам лучше все покажет, чем я.

– А кто это Шурочка?

– Наш старший зоотехник. Трестовский. А на меня не обижайтесь, что не еду с вами. Нельзя!

– Ну что вы, – сказала я.

Александра Михайловна вернулась дня через три, и тотчас мы с ней поехали.

Прежде всего мы поехали в ту самую гостиницу, где я остановилась. Там, предупрежденная Иваном Алексеевичем, дожидалась меня старая женщина, знатная телятница. Я узнала ее сразу, потому что в то утро в областной газете был напечатан ее портрет и интервью с нею. Интервью начиналось словами: "Я родилась в таком-то году, в бедняцкой семье". Звали старушку Настасья Петровна.

Мы с ней сидели за столиком в углу и смотрели друг другу в глаза. На груди у нее был орден Ленина, голова повязана платком в мелкую черную крапушку. Вдруг она сказала:

– Я родилась в тысяча восемьсот таком-то (последнюю цифру не помню) году, в бедняцкой семье.

– Настасья Петровна, пожалуйста, не надо, – попросила я. – Лучше расскажите мне, прошу вас, были ли вы на Всесоюзной сельскохозяйственной выставке.

– Ой, была, – вздохнула старушка.

– Расскажите, пожалуйста, как вы на ней были.

И тут она мне рассказала удивительную, высокую и чистую историю, как она поехала со своими коровами в Москву на выставку и как потом брела с ними к себе домой, в совхоз.

Я тут же записала ее рассказ, почти дословно, я люблю так записывать. И этой записью был заложен фундамент повести "Ясный берег". Это было название и книжки и совхоза, в котором происходит действие. Там, в этом совхозе, поселились и молодой его директор Коростелев, и юная доярка Нюша, и эта самая Настасья Петровна, воспитательница и оберегательница совхозных телят, и учительница Марьяна, и бухгалтер Лукьяныч, и разные другие люди. Но главное для меня, что там поселился пятилетний мальчик, Сережа, сын Марьяны.

Уже давно, со времен работы в газете "Ленинские внучата", тема "ребенок" жгла мне руки: словно я в них держала что-то горячее и хрупкое, что может разбиться, и потому надо скорей его куда-нибудь пристроить.

Это Сережа шел по берегу перед серебристыми осинами и ловил бабочку. Это он чуть не утонул, когда, плывя в челне, услышал призывный крик своей ручной галки Гали-Гали. Это его добрым и заботливым отчимом стал Коростелев.

Книгу "Сережа" я написала не скоро, в 1955 году. "Ясный берег" был дописан и напечатан в журнале "Звезда" в 1949-м. И хотя в "Сереже" совсем другой материал, так сказать, суммированный, скопленный за много лет наблюдений над детьми, в том числе собственными, но, конечно, из "Ясного берега" вышли и Сережа, и его верный симпатичный товарищ Скверный Васька.

Из собранного материала я, вернувшись, стала строить повесть "Ясный берег". Первый ее набросок был так слаб, что хотя повесть немедленно приняли в журнал "Звезда" и заключили договор, но я решила все переписать заново, невозможно было и подумать, что столь невыразительный текст появится под моим именем. В редакции удивились моему решению, они ведь не предъявляли мне никаких претензий, даже отговаривали меня от переделки; но мне было, что называется, себе дороже.

Очень быстро я переписала повесть, ввела новые главы, новых героев, изменила акценты и интонацию повествования. Повесть не стала хорошей, но, несомненно, обрела более крепкое дыхание, я могла ее напечатать не стыдясь, а некоторые места, например об эвакуации совхозного стада, я и теперь, когда эта работа стала такой далекой, считаю вполне удавшимися.

Повесть была напечатана, ее похвалили в печати, премировали, в последующие годы она вышла во многих издательствах Советского Союза и за рубежом на разных языках. Но в глубине души я продолжала считать ее слабее "Кружилихи" и "Спутников" и задумывала новые вещи.


44 РАССКАЗЫ «ВАЛЯ» И «ВОЛОДЯ»

В день, когда эвакуировался в Новосибирск театральный коллектив, я поехала на Московский вокзал посмотреть, как это происходит, я хотела увидеть как можно больше. И вот я стояла на залитой августовским зноем Лиговке. За мной было здание гостиницы и забитые досками окна какого-то большого магазина, а вправо и влево вдоль Лиговки текла громадная человеческая очередь, где были люди всякого вида и всех возрастов, от глубоких стариков до младенцев в цветных одеяльцах и нарядных пододеяльничках.

У каждых ворот тоже была очередь, люди надеялись найти во дворах воду для питья, жара была смертоносная. Вдоль очереди прошла продавщица мороженого с лотком на груди, и я и стоявшие со мной люди удивились, что она без вреда для себя совершила этот проход. Карманы ее белой курточки отвисали от насыпанных в них денег.

Уже ни глотка газированной воды невозможно было достать на Лиговке и прилегающих к ней улицах.

Иногда группы людей отделялись от очереди, их вызывали, и они уходили, осчастливленные на миг, в вокзальный двор, и через некоторое время оттуда доносился гудок уходящего паровоза.

Так увезли рабочих химкомбината, потом артистов оперы и балета, потом еще кого-то.

Мне надоело стоять на месте, я тоже заглянула в вокзальный двор. Там кроме длинных, еще не забитых людьми составов, приготовленных к отправке, я увидела нечто совершенно неожиданное – великолепного громадного льва, выглядывавшего из товарного вагончика. Царь зверей тоже отправлялся в эвакуацию. Когда через несколько лет кинорежиссер Игорь Таланкин готовился снимать фильм по моим рассказам "Валя" и "Володя", я ему про этого льва рассказала: и какой он был, и как тревожно, поблескивая как у кошки, смотрели его небольшие глазки из вагончика, и как он, бедняга, вздрагивал-вздрагивал от паровозных гудков и вдруг зарычал таким рыком, который перекрыл все жалкие гудки, создаваемые человеческой техникой.

Игорю Васильевичу все это понравилось, и он достал живого льва и снял его для будущего фильма. Но на этот раз у моего даровитого друга не получилось. И лев попался не авантажный, хотя доставали его долго и трудно, не щадя, как говорится, затрат, и рык у него вышел какой-то не грозный. А прототип, виденный мною, рычал так, будто вся Сахара, вздыбившись своими огнедышащими песками, шла на Гитлера и его рати. А тут живое творение природы, не понимая желаний и расчетов человека, выдало лишь по своим возможностям, и эффекта не вышло. Тот, первый, когда рыкнул, то показалось, что это рычит, гневаясь и угрожая, весь Ленинград, город царственный и не уступающий ничего.

Вот тут-то мы, что называется, и обмишурились с Вами, милый Игорь Васильевич. Конечно, это не наша вина – с природой, если она заартачится, сладить трудно, а все досадно.

Налюбовавшись на льва, вернулась я на Лиговку. Очередь там еще выросла, особенно вправо. Особенно дети бросались в глаза. Они заглядывали в щели досок, которыми были забиты окна большого магазина. В щели видны были дамские шляпы на болванках и гипсовые женские ноги в шелковых чулках. А женщины в очереди были в платках, и рюкзаки на их спинах были так набиты, что ясно было – вряд ли туда можно втиснуть хотя бы пару шелковых чулок. У их ног на асфальте были их дети. Они спали на асфальте, ели на асфальте, переодевались на асфальте. Некоторые с блаженством на личиках пили воду из жестяных бидонов, иногда из игрушечных. Девочки в белых и розовых бантах сидели на какой-то штанге, как воробьи на проволоке. И окончательно расхотелось мне уезжать.

Сразу после Лиговки я, в своем азартном желании повидать как можно больше, поехала на Витебский вокзал. Там я видела тот митинг ленинградских ополченцев и сцены прощания их с родными, которые описаны в "Вале". Вернулась домой с сердцем, измученным тоской, и с твердым решением не уезжать.

Но все-таки в моих военных скитаниях мне пришлось побывать в эвакуации в городе Перми на Каме. Работая там в газетах, я часто бывала по их заданиям на предприятиях, где наряду со взрослыми работали дети, мальчики и девочки, и где я каждый день видела в скверике мокрые щиты с объявлениями, где требуется рабочая сила либо ученики. Откликались на объявления главным образом эвакуированные детишки. Их трудоустройством занимался Пермский горсовет.

Повествование, начало которого шло от Лиговки августа 1941 года, стало находить свое продолжение на пермской почве, а затем, в 1945 году, уже по возвращении моем в Ленинград, когда я вплотную столкнулась с людьми, пережившими блокаду, и приняла в себя их пронзительные рассказы, сама жила жизнью реэвакуированных, вечно в поисках приработка и в мечтах о том, чтобы поскорее отоварить мясные и жировые талоны, продолжение это нарастало уже почти непроизвольно. Когда в 1946 году я с другими писателями была на встрече с работниками ЦК комсомола, я поделилась моими замыслами написать о тыловых детях военных лет, но окончательно рассказы "Валя" и "Володя" были доработаны только в 1959 году. Значит, восемнадцать лет ушло у меня на создание этих простеньких рассказов...

Может быть, это вышло оттого, что я долго не могла определить жанр этих произведений. Сперва я задумала сделать из накопленного материала большой роман, но работа не пошла, и я поняла, что решение мое неверно. Тогда я решила сделать не один роман, а пять. Чтобы каждый из этих пяти заключал в себе какой-нибудь этап Валиной жизни. С этой задумкой тоже решительно ничего не вышло. Мне самой стало скучно писать об этих этапах. Наконец я поняла, что, собственно, передо мной находится. Пять романов превратились в два небольших рассказа, где вместо одной героини Вали оказалось два героя – Валя и Володя.

Правда, пришлось ввести много новых действующих лиц: Олега с его матерью, тетю Дусю, Ромку с его женой Зиной и других, иногда даже не имеющих имен, например мать Василька или детдомовскую кухарку – жену дяди Феди, колхозницу, правящую лошадьми. Зато я до сих пор помню ту радость, которую испытывала за этой работой, в которую можно было уложить все запомнившиеся черты военных дней, вплоть до висящей в небе серебряной колбасы и девочки, несущей в авоське капустный кочан.

Как я радовалась, когда у меня написалась Большая Девочка, которую уводит из очереди ее любимый, или пейзаж, сопутствующий отъезду Вали и Люськи из детского дома. Вообще великая вещь – сокращение, сжимание написанного, превращение материала из жидкого месива в твердые сгустки. Я не могу себе представить литератора, который, начав с первой строчки, пишет все свое сочинение до последнего слова, не отходя, как говорится, от кассы. Обязательно в какой-то час, когда голова мыслит особенно ясно, он подступит к своей рукописи с целью сократить ее. И не страшно, если он сократит лишнее. В нашем деле, по моему мнению, надо помнить, что слово серебро, а умолчание – золото... Нужно верить в мыслительные способности читателя. Если писатель чего-то не досказал, читатель мысленно доскажет сам, на основании собственного опыта. Когда же все, до последних деталей, разжевано и выболтано – читатель не находит работы для своей мысли и начинает скучать за книгой. А ведь давным-давно сказано, что все произведения искусства хороши, кроме скучных.

Когда эти рассказы были опубликованы в журнале "Октябрь", где их с чрезвычайным радушием принял покойный редактор "Октября" писатель Ф. И. Панферов, то некоторые писатели письменно выразили мне свой протест против определения этих произведений словом "рассказы".

В числе этих опротестователей был Юрий Нагибин. Я ему ответила, вероятно, очень невежливо и даже невежественно, что, на мой взгляд, никаких жанров нет вообще. Мне и в самом деле часто кажется, что в наши дни, в связи с кризисом романной формы и распространением формы литературного киносценария, точное определение жанра в литературе стало чрезвычайно затруднительно.

В самом деле, где граница между рассказом и повестью, между повестью и киносценарием? Пока что на эти вопросы нет ни одного вразумительного ответа. Это, конечно, очень развязывает руки писателю. Правда, и оглядываясь на прошлое, я не понимаю – почему блистательный роман Лескова "Леди Макбет Мценского уезда" назван очерком? А его же очерк "Воительница" воспринимается при чтении как явление жанра драматургического. Иной раз даже печально видеть, как еще, в сущности, не устроено наше хозяйство. Но помочь его устройству можно только одним: непрерывными поисками старых и молодых, многоопытных и ничего не умеющих.


45 «ЕВДОКИЯ»

Я уже рассказывала, что редактор ленинградского альманаха Б. М. Лихарев в начале 1959 года обратился ко мне с просьбой несколько переработать (вернее, дописать) мою старую повесть о рабочей семье, о женщине Евдокии, принявшей под свое крыло нескольких сирот и создавшую этим сиротам счастливое детство. Я с удовольствием вернулась к этой повести, наскоро написанной еще в Перми в трудные годы эвакуации и печатавшейся только один раз в альманахе «Прикамье». Борис Михайлович Лихарев одобрил новый вариант повести (теперь я ее назвала «Евдокия», по имени главной героини).

Под этой женщиной я разумела нашу Родину – истинную матерь всех обездоленных и нуждающихся в заботе.

Вскоре после опубликования "Евдокии" ко мне вдруг внезапно (судьба всегда приходит внезапно), без предварительного уговора, без телефонного звонка, пришел известный кинорежиссер Сергей Аполлинариевич Герасимов, один из создателей и руководителей советского кино.

Не знаю (не спросила), был ли его визит абсолютно случайным, или он прочел в альманахе "Евдокию", думаю – первое, потому что о "Евдокии" он не заговаривал, а стал убеждать меня попробовать свои силы в кино. Я имела уже на этом поприще нерадостный опыт работы над киносценарием "Спутники", это были, как говорится, сплошные слезы, во всяком случае – сплошные неприятности, и в результате фильм не вышел на экран. Эта история оставила во мне такие тягостные воспоминания, что я ни за что не соглашалась на новые опыты на этом пути. Герасимов приводил всевозможные доводы, уговаривал меня, как раскапризничавшегося ребенка, потом вдруг сказал:

– А давайте посмотрим, что из вашей прозы можно было бы положить в основу литературного киносценария.

Я быстро прикинула, что же у меня есть подходящее, и вдруг вспомнила, что в самом низу моего книжного шкафчика лежит папка с несколькими машинописными экземплярами "Евдокии", и сказала:

– Есть одна маленькая рукопись, но она очень слабая, ученическая.

– А вы нам покажите, – сказал Сергей Аполлинариевич. – Я, знаете, ищу что-нибудь для одной моей очень способной ученицы Тани Лиозновой. Жаждет девочка что-нибудь сделать, а найти ничего подходящего не можем.

И сказал, что завтра пришлет ко мне одного из работников студии имени Горького и тот привезет ему в гостиницу мою рукопись.

Обещание он сдержал. Минута в минуту, как было договорено, явился ко мне молодой человек, забрал рукопись и сказал, что она будет у Герасимова в руках самое большее через полчаса, так как они приехали в эту командировку вместе и живут в одной гостинице.

Как пахнуло на меня дыхание новой судьбы, когда на другой день Сергей Аполлинариевич позвонил мне по телефону и сказал, что из моей крохотной повести может выйти очень интересный и значительный сценарий. Я не сразу поверила и продолжала отнекиваться, была даже греховная для литератора мыслишка: "Вот еще, опять связываться..." И вдруг как-то ослабела духом, сникла, согласилась...

Герасимов сказал: "Ну вот, охмурил девушку", – и мы условились, что я приеду в Москву и там сейчас же явлюсь на киностудию имени Горького. В этой студии я познакомилась с Татьяной Михайловной Лиозновой, молодым режиссером, и с редактором Валерией Павловной Погожевой и дружу с ними по сей день. Они так радушно меня приняли, с таким доверием отнеслись ко мне, еще ровно ничего не сделавшей для кино, так меня этим доверием подбодрили, что я уверенно и радостно ринулась с головой в эту новую, неведомую мне работу. И когда сотрудники киностудии имени Горького собирались на обсуждение первых неумелых вариантов моего будущего сценария, и когда Татьяна Михайловна Лиознова (я, впрочем, почти сразу с ее разрешения стала называть ее Танечкой) показывала мне фотокарточки актеров и актрис, будущих исполнителей будущего фильма, у меня было чувство приближения какого-то нового праздничного свершения, в котором главными созидателями являемся мы с Танечкой и который тысячам людей либо даст радость, либо внушит досаду и разочарование. Разумеется, не мы с Танечкой на самом деле были этими созидателями. Таня была ученицей Сергея Герасимова, я же стала его ученицей по мере того, как шла работа над сценарием.

Сергей Аполлинариевич читал все мои ученические варианты, терпеливо критиковал их, давал мудрые, практикой подсказанные советы, подбрасывал мысли о дальнейших судьбах воспитанников Евдокии. Я многим обязана этому превосходному, ярко творческому человеку и воспитателю, совместившему в себе писателя, режиссера и замечательного актера. Не сомневаюсь, что людьми, более сведущими в вопросах кино, чем я, будут написаны о Сергее Герасимове подробные исследования, я же просто благодарно храню в памяти его поучительные беседы и те счастливые мгновения, когда он, желая повеселить собеседников, разыгрывал перед ними маленькие сцены, преимущественно на сюжеты, связанные с литературой и искусством, сверкая при этом своим прекрасным актерским талантом и исполнения и созидания, так как все эти сценки сочинялись им тут же, экспромтом, в течение разговора. Он знал, что его дарование доставляет зрителям радость, и, не боясь, щедро показывал его людям. Помню, например, позже, в Коктебеле, он играл в шарадах, а оторвавшись, в этой же комнате варил пельмени, которые сам лепил и очень любил.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю