Текст книги "Собрание сочинений (Том 1)"
Автор книги: Вера Панова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 37 страниц)
Пришел первый раненый – боец. Он поставил винтовку в угол и деловито огляделся.
– На который стол ложиться? – спросил он.
Сразу был виден толковый парень, бывалый.
– На какой хотите, – благосклонно отвечала ему Юлия Дмитриевна. – Только сперва разденьтесь. У вас что, нога? Клава! Разрежьте ему сапог.
Сама она стояла и держала халат, чтобы подать профессору, когда он кончит мыть руки. Белые, чуть одутловатые профессорские руки, такие же, как у профессора Скудеревского. Окна в обмывочной были занавешены, над столами горели слепящие белые лампы. Никому не приходило в голову, как нелепо маскировать этот свет, когда весь поезд снаружи освещен пожарами.
Клава разрезала раненому сапог и в ужасе отвернулась.
– Ну чего ты, чего, чего? – сказал боец, морщась. – Не привыкла еще? Самое незначительное дело, если хочешь знать: даже кость не задета.
Юлия Дмитриевна облачила профессора в халат, налила на его малиновые ладони спирт и подала перчатки. Красивый старик, похожий на актера, недоуменно взглянул в ее довольное лицо…
Но через две минуты он понял ее. Она священнодействовала. Ее не надо было ни о чем просить, она не нуждалась ни в какой подсказке. Она сама подавала все, что нужно, раньше, чем он догадывался, что именно ему понадобится сейчас.
Боец, раненный в ногу, перенес перевязку стойко, без стона, только шумно отдувался по временам: «ффу…» Юлия Дмитриевна обожала таких пациентов. Она ненавидела крикунов. Она больше не слышала грохота, была поглощена своим делом. Ее беспокоила только жара. В вагоне было невыносимо душно, вентилятор почти не разрежал духоты. Она взяла пинцетом марлевую салфетку и вытерла пот с лица раненого.
– Спасибо, мамаша, – сказал боец.
Принесли мальчика с раздробленной голенью. Он был без сознания. У него была превосходная мускулатура: должно быть, играл в футбол, катался на велосипеде… С первого взгляда она увидела, что ногу придется ампутировать, увидела раньше, чем профессор.
– Проклятые негодяи, – сказала Фаина, глядя на мальчика.
Мальчик дернул подбородком и скрипнул зубами… Профессор спросил Юлию Дмитриевну:
– Вы можете дать наркоз?
Может ли она дать наркоз? Если говорить совсем откровенно, она может произвести и ампутацию. Она не берется за это только потому, что у нее нет формального права.
Она наложила на лицо мальчика маску… Когда раздался звук пилы, отделяющей кость, Фаина отошла к окну, отвернулась и заплакала.
Во время этой операции пришел доктор Белов.
– Я нужен? – спросил он.
Юлия Дмитриевна бросила на него грозный взгляд. Он робко подошел, вытянув шею, всматривался в раненого… На другом столе в обмывочной лежала женщина.
– Мальчика – в кригеровский одиннадцать, – сказал доктор сестре Смирновой, которая вошла за ним. – Женщину…
– Женщину не надо, – сказала Ольга Михайловна, военфельдшер, ассистировавшая у второго стола. Она сняла маску с лица женщины. Широкое, чуть скуластое славянское лицо. Соболиные брови. Прекрасный рот. На носу коричневая полоска от веснушек…
– Поздно, – сказал хирург.
Вдруг его бросило на другой стол, на мальчика, а мальчика бросило на пол, и упали все, кроме Юлии Дмитриевны, которая отлетела к двери перевязочной и удержалась, ухватившись за кованую вешалку для полотенца. Посыпалась со стен и потолка белая эмалевая краска. Кусок рамы откололся и ткнул Юлию Дмитриевну острым концом в висок.
– Это очень близко где-то, – сказал доктор Белов.
– Очень, – поднимая мальчика, подтвердила Юлия Дмитриевна. – Я думаю, что это прямое попадание в наш поезд.
Бойцы Кострицын и Медведев вбежали в вагон-аптеку с двух концов, крича:
– Четырнадцатый вагон горит! Где начальник?
Начальник был уже на полотне и со всех ног бежал к горящему вагону.
Горело жарко – сухое дерево, сухая краска. Какое счастье, что в вагоне еще не было раненых. Цел ли персонал? Цел, цел: вон Надя нагнулась, отплевывается… Кровь у нее на халате.
– Надя, ты что – ранена?
– Ой, что вы, товарищ начальник. Это я губу разбила об полку.
– А Кострицын жив?
– Жив, пошел за вами…
Вон он бежит, Кострицын. Ведро с водой в руке. Что тут сделаешь с ведром?.. И Медведев за ним.
А вон с другой стороны идут Кравцов и Низвецкий. Идут, словно у них колени перебитые.
– Живей, ребята, живей! – закричал доктор.
Низвецкий побежал рысью. Кравцов не прибавил шагу, приближался, засунув руки в карманы штанов.
– Тащи, ребята, воду, – волновался доктор. – Зовите всех, будем заливать.
– Где вода-то? – спросил Кравцов небрежно.
– Вода? В баках вода. В паровозе вода…
– Это ерунда, а не вода, – сказал Кравцов и вдруг заорал:
– Эй! Отцепляй вагон! Дураки, динама рядом, а они раззявили рот! Эй, милый, – сказал он, схватив за полу проходившего мимо смазчика, – помоги как специалист. Необходимо выключить вагончик.
– Еще чего! – сказал смазчик. – Сотни вагонов пропали, а я чепуху, такую-растакую, буду отцеплять.
– Необходимо, радость, – сказал Кравцов. – Тут раненые, тут – динама. Нет другого исхода, как отцепить.
– Матери вели отцеплять под бомбами, – сказал смазчик.
– А вот я тебе велю! – сказал Кравцов, выкатив глаза, и ударил смазчика по уху. Доктор оцепенел от неожиданности… Смазчик ударил Кравцова ногой в живот. Кравцов ударил смазчика по затылку. Смазчик еще раз выругался и полез отцеплять горящий вагон. Откуда-то явился кондуктор, запачканный землей; верно, лежал где-нибудь по соседству в воронке. Горящий вагон отвели подальше и стали заливать водой из паровоза.
А Юлия Дмитриевна стояла у стола и подавала профессору инструменты и салфетки. Готовила раненых к операции. Давала наркоз… Всю ночь не прекращался обстрел города, и всю ночь в поезд поступали раненые. Одних приносили на носилках, других подвозили на грузовиках, третьи приходили сами… К утру профессор не выдержал.
– Все, – сказал он и не развязал – разорвал завязки халата. – Не могу. Я уже пятые сутки…
Фаина повела его в штабной вагон – отдыхать. Кстати, сказала она Юлии Дмитриевне, она тоже немножко придет в себя и переоденется, ее уже тошнит от крови, а белье от пота все мокрое…
– Я тоже пас, – сказал другой хирург, маленький и черный, с лимонно-желтым лицом, и ушел. Ольга Михайловна прилегла тут же в обмывочной на диване. «На минуточку, на минуточку», – сказала она детским голосом и сейчас же уснула. Остался молодой хирург с белобрысым бобриком, нос – рулем, роста – выше Данилова.
– Ну? – спросил он, глядя на Юлию Дмитриевну.
– Ну! – ответила она одобрительно и перешла к его столу.
Они работали вдвоем, молча. Вагон трясся от канонады, а они работали и не думали о том, скоро ли кончится эта ночь, скоро ли утро, будет ли отдых… Работая, врач что-то насвистывал сквозь зубы, еле слышно, – что-то красивое, Юлии Дмитриевне понравилось…
Ольга Михайловна проснулась часа через два, вскочила и побежала будить отдыхающих. Первая вернулась Фаина, свежая как роза, потом старый профессор.
– А вы всё бодрствуете! – виновато сказал он Юлии Дмитриевне, принимаясь мыть руки.
Она не ответила – она считала салфетки, которые молодой врач вынул из раны оперированного, только бровями показала Фаине, чтобы та подала профессору халат.
Все утро подвозили и подносили раненых. Койки заселялись. Соболь готовил завтрак на триста человек. Обед доктор Белов приказал готовить на пятьсот… Санитарки уже не относили ведра к воронке, а выплескивали кровь прямо на полотно.
В полдень Данилов, зайдя в штабной вагон, спросил начальника:
– Ну как? Довольно?
– Боюсь, что довольно, – отвечал доктор. – Уже даже в штабном полно. Кладем на пол, а за это, знаете, может здорово нагореть.
Они прошли по составу. В вагонах стало тесно, пахло аптекой и потом, летали мухи. Среди раненых было много легких. Они пришли сами и остались в поезде, чтобы иметь возможность выехать из города. По большей части это были мирные жители. Одна женщина, раненная в лопатку, привела с собой четверых детей; Фаина запихала их в свое купе. Все это было против правил и инструкций, но в эту ночь как-то забылись инструкции, помнилась только общая русская беда, из которой надо было вылезать общими усилиями.
Доктор – в который раз! – заглядывал на каждую койку: он все думал – вдруг Игорь очутится здесь. Но Игоря не было.
– Иван Егорыч, – сказал доктор, – вам бы лечь, голубчик, вы же всю ночь как грузчик работали, так, знаете, нельзя.
Сам доктор тоже не спал, бегал, распределял раненых, тушил пожар, и, кроме рюмки водки, которую ему дал Кравцов, у него во рту ничего не было. Но доктору казалось, что он один бездельничал, а эта злосчастная рюмка водки представлялась ему неслыханным преступлением против служебной и человеческой этики. Хоть бы Данилов не узнал об этой рюмке…
Данилов сказал:
– У меня мысль. Здесь на станции есть заведомо брошенные составы с ценными грузами. Их будут сжигать. Мы вполне можем вытащить один такой составчик.
– Как вытащить?
– Ну, нашим паровозом. Прицепить к нам. Я уже говорил с комендантом вокзала, он очень рад.
Данилов думал, что и доктор обрадуется. Но доктор смотрел на него, помаргивая усталыми глазами, и медлил с ответом.
– Извините, Иван Егорыч, – сказал он наконец. – Но, мне кажется, этот вопрос мы не можем решить так непродуманно. Вы понимаете, я прежде всего врач, который отвечает за жизнь своих больных. Если эта дополнительная нагрузка отразится на ходе поезда, я буду вынужден не согласиться…
Он говорил очень мягко, но было что-то в его помаргивающих глазах, что Данилов понял: начальник чувствует себя начальником. Данилов покраснел, ему захотелось сказать: «Вы не только врач, вы советский гражданин, и вы обязаны спасать государственное имущество!» – но доктор, словно предупреждая его, сказал:
– Ценности мы возместим, знаете. Наш груз – самый драгоценный, не правда ли?
Им навстречу шла Юлия Дмитриевна, прямая и торжественная, только немного меньше красная, чем обычно. У нее на виске неровной струйкой засохла кровь.
Доктор отдал ей честь. Она снисходительно поклонилась и прошла.
– А вот это, – сказал доктор, глядя ей вслед, – пожалуй, знаете, самое ценное, что есть у нас в поезде.
«А кто ее нашел? – подумал Данилов. – Я ее нашел! Ты на готовое приехал, а теперь командуешь!»
Но он вспомнил, что он на войне и перед ним начальник его части. Он ничего не сказал.
Супругов вернулся в поезд вместе с Даниловым.
Он тоже всю ночь ходил по городу под обстрелом и перевязывал раненых. В сущности, он был слишком хрупок для такой работы. Его поддерживал нервный подъем. Он не вздрагивал, когда снаряд разрывался вблизи: он как бы со стороны, с какого-то безумного полета, видел себя в эту ночь. Так же со стороны – сверху – он увидел отрадную картину: врач возвращается с поля боя, где каждую секунду подвергался опасности быть убитым или изувеченным. Гимнастерка самоотверженного и храброго врача разорвана на плече осколком снаряда. Он смертельно устал, он черен как негр, его обшлага и колени галифе пропитались кровью, ноги растерты сапогами… Но он бодро подтягивается на поручнях и входит в штабной вагон. Кухонная девушка Фима шарахается от него…
– Горячей воды! – говорит он ей на ходу. – И чистый халат, а этот сегодня же выстираете.
Фима посмотрела на Супругова преданными глазами и бросилась за водой…
– Смирнова! – из купе крикнул Супругов пробегавшей по коридору сестре. – Скажите-ка сестре-хозяйке, чтобы мне подавали завтрак.
Он стягивал с себя гимнастерку. Смирнова взглянула в купе, увидела негритянскую голову и заскорузлые от крови кисти рук, круто повернула назад и побежала в кухню.
«Ага, забегали!» – сказал про себя Супругов.
Оголившись до пояса и спустив подтяжки, в нарочитом неглиже он отправился мыться. Фима шествовала за ним на цыпочках с кувшином горячей воды. Он подставил ей ладони:
– Лейте!
Санитарный поезд, опаленный и закопченный, с выбитыми окнами, возвращался в тыл. В хвосте его болтался обгоревший вагон. Зеленые фонари загорались перед поездом, и другие поезда уступали ему дорогу.
*ЧАСТЬ ВТОРАЯ*
УТРО
Глава пятаяС ВОСТОКА НА ЗАПАД
Вспоминая свои первые рейсы, люди санитарного поезда удивлялись: как они не понимали тогда самых простых вещей. Для чего, например, они занавешивали окна вагонов, когда поезд, незамаскированный, стоял на открытой платформе, издалека видный немецким бомбардировщикам? Почему поезд представлялся наиболее надежным убежищем, а люди, отправившиеся с носилками в город, казались отчаянными храбрецами, идущими на верную гибель? На самом деле под открытым небом было гораздо меньше шансов погибнуть. Но люди поняли все это позже, когда фронт остался далеко позади. Поняв, посмеивались над своей неопытностью.
– Вообразите! – говорил доктор Супругов Юлии Дмитриевне, с которой был разговорчивее, чем с другими. – Я считал, что все мы совершаем безумный поступок, уходя из-под крыши вагона. А между тем это с нашей стороны был тогда единственно разумный поступок…
Фаина сердилась: до каких пор этот человек будет пережевывать свою жвачку? Но она молчала, потому что у нее были виды на Супругова…
Фаина жила теперь в одном купе с Юлией Дмитриевной. Собственно, ей полагалось бы жить с Ольгой Михайловной, военфельдшером: у старшей сестры и военфельдшера были почти одинаковые функции в поезде. Ольга Михайловна работала в вагонах для тяжелораненых, Фаина – в вагонах для легкораненых, а обязанности у них были почти одни и те же. И жить бы им следовало вместе, но они не сошлись характерами. Ольга Михайловна, скромная, простенькая и прямолинейная, невзлюбила шумную Фаину. Поведение Фаины, откровенно льнущей к мужчинам, казалось Ольге Михайловне развратным. И она, сама того не желая, придиралась к Фаине и не прощала ей ни малейшего промаха. На утренних совещаниях-десятиминутках, где собирался весь медицинский персонал, Ольга Михайловна никогда не упускала случая кольнуть Фаину этими промахами. Все это были мелочи: то двое трахеотомиков из Фаининого вагона нарушили запрет и пошли прогуливаться по поезду; то больной, которому была предписана диета, по недосмотру санитарки съел пирог с капустой, купленный к тому же у бабы на станции. У Ольги Михайловны повышался и звенел голос, когда она выводила на чистую воду эти безобразия, а Фаина багровела и бурно дышала, но оправдываться ей было трудно: действительно, трахеотомики шлялись по вагонам, действительно, лейтенант из пятого вагона объелся пирогом и его потом рвало, и действительно, за все это отвечала Фаина.
Ольге Михайловне хорошо: у нее в кригерах всего сто десять раненых – и каких? Почти все лежачие, ампутанты: лежат, бедняги, на своих подвесных койках с детскими сеточками и больше помалкивают. И полная гарантия, что никто не нарушит правил внутреннего распорядка, не пойдет разгуливать по вагонам, не вылезет в кальсонах на стоянке покупать пироги и самогон…
А у нее, Фаины, в каждый груженый рейс около трехсот человек под надзором. Как кончается обед и начинаются процедуры – массажи, местные ванны, электризация, – с ума можно сойти; до ночи бегают, высунувши языки, санитарки и сестры, и больше всех Фаина. Пойди укарауль каждого, чтоб не съел чего лишнего! И это же не паралитики какие-нибудь, господи боже мой! Это здоровенные парни, которых немножко повредило в бою, которым жить хочется. Сначала, пока очень больно, они кряхтят, и стонут, и боятся – не останутся ли калеками, непригодными к работе; а чуть-чуть полегчает – они принимаются рассказывать веселые истории из своей жизни, любезничать с санитарками, петь песни, им уже опять море по колено, хоть сейчас снова в бой… Скажешь им: «Товарищи, вам вреден самогон!» – они смеются: «Самогон-то? Ого! Вот посмотрите, выпьем по сто граммов – Всю хворобу как рукой снимет!» И что им на это ответить? Они правы – снимет…
Таков русский человек; Фаина, русская женщина, понимает его… «Не знаешь жизнь, дорогая, – думала она, молча слушая Ольгу Михайловну. – Тебе это все еще представляется по трогательным картинкам: раненый лежит и шепчет: „Сестрица! Водицы! Испить…“ А ты над ним тихим ангелом склоняешься… Нет, душка, может случиться и так, что тебе в физиономию мензуркой с лекарством запустят, потому народ горячий, нервный, смерть в глаза повидал; а ты утрись, да смолчи, да принеси ему лекарство снова, да уговори выпить – на то ты и сестра милосердия; а покуда ты с ним канителишься – у тебя, глядишь, другие раненые пошли прогуливаться по вагонам».
Фаина не высказывала этих мыслей вслух: есть положение Главного санитарного управления, есть инструкции РЭПа – распределительно-эвакуационного пункта, есть правила внутреннего распорядка, есть в поезде начальник и комиссар, – она, Фаина, человек маленький, ей нечего соваться со своими поправками…
Неожиданно Фаина нашла поддержку в Юлии Дмитриевне.
– Из военфельдшера не будет большого толка, – сказала однажды Юлия Дмитриевна.
Фаина вся зажглась:
– Почему вы так думаете?
– Она живет в мелочах. Мелочи занимают все ее мысли. Ей некогда подумать о главном.
Фаина удивилась:
– Юлия Дмитриевна, я извиняюсь, но вы тоже живете в мелочах…
– Я обязана делать это, – возразила Юлия Дмитриевна, – потому что в хирургии самое ничтожное упущение может повлечь за собой осложнения для больного. Но наряду с этим медик должен обладать смелостью и способностью игнорировать безобидную деталь. Военфельдшер добросовестна, и не больше. Из нее выработается со временем средний медик для малоинтересных больных. Она будет хорошо лечить от гриппа и чесотки. Она не для науки, а для повседневной лекарской практики.
– А я? – спросила Фаина.
Юлия Дмитриевна критически осмотрела ее – от завитых волос до стоптанных модельных туфель.
– Вы могли бы быть для науки. В вас чувствуется размах. Вы могли бы быть для науки, если бы меньше отвлекались от своей деятельности.
Фаина вздохнула и обняла Юлию Дмитриевну. Хотела поцеловать, но передумала.
– Вы прямо до ужаса правы, – сказала Фаина.
И когда сестрам, живущим в штабном вагоне, пришлось потесниться, чтобы освободить купе под канцелярию, как-то само собой получилось, что Юлия Дмитриевна по доброй воле переселилась к Фаине, и Фаина была этому искренне рада.
Теперь санитарный поезд уже не ходил на передовую линию. Для фронта были определены особые поезда – «летучки», состоявшие из нескольких вагонов. Поезда более усложненного типа, так называемые временные военно-санитарные, эвакуировали раненых из прифронтовых госпиталей в ближний тыл. И уже специальные тыловые поезда перевозили раненых в глубокий тыл, часто за многие тысячи километров от поля боя.
Тот санитарный поезд, о котором рассказывается в этой повести, был в новой классификации типичным тыловым поездом. Для фронта он был слишком громоздок, слишком уязвим, слишком дорого стоил. Это был передвижной госпиталь, комфортабельный и вылощенный. После первых двух боевых рейсов – в Псков и Тихвин – его закрепили за тылом.
Некоторые работники поезда приняли эту перемену с удовольствием: мирные люди, они тяжело переносили опасности фронта. Необходимость под обстрелом сохранять спокойствие и работать стоила им большого нервного напряжения. Другие отнеслись к перемене равнодушно.
Но были люди, которых перевод в тыл огорчил, разочаровал, почти обидел.
Огорчился Низвецкий. Разочаровалась Юлия Дмитриевна. Обиделась Фаина.
Отношение Данилова к переводу в тыл было двойственное.
С одной стороны, он уже полюбил свой поезд и с каждым днем привязывался к нему все крепче и ревнивее. В глубине души он был доволен, что красавец поезд уведен из-под неприятельских бомб. С другой стороны, ему было неприятно находиться вдали от фронта и на такой маленькой, казалось ему, работе. Иногда, подобно Сухоедову, он думал, что его обошли; тогда он раздражался, мысленно поносил Потапенку, пославшего его на эту работу, и санитарки пугались его мрачного взгляда. Он брал себя в руки, раздражение проходило, а спустя некоторое время возвращалось опять.
Немцев уже отогнали от Москвы. Ленинград выстоял первую страшную зиму. Началась весна. Данилов напряженно ожидал, как развернутся события летом. Немцы предприняли новое наступление и стали пробиваться на Кубань, на Кавказ. И Данилов испытывал жгучее чувство ярости и бессилия.
«Затянись потуже, – советовал он себе, трезвея. – Без тебя там не справятся?..»
Он послал рапорт в РЭП, прося отпустить его в действующую армию. Ответа он не получил. Послал личное письмо Потапенке – тоже никакого ответа. Написал в ЦК партии, в военный отдел.
Вагон, обгоревший в Пскове, ремонтировали в Кирове.
Железная дорога отказывалась ремонтировать, ссылаясь на недостаток рабочей силы. «Вагончик бросовый, свяжись с ним – не развяжешься», – говорили железнодорожники. В транспортных мастерских, откуда взрослые рабочие ушли на фронт, работали теперь какие-то мальчики и девочки… Данилов поговорил со своими людьми, и они согласились взять ремонт на себя. Вагонного мастера Протасова, старого важного лентяя, Данилов поставил во главе бригады. Кравцов оказался на все руки специалистом – слесарем, сварщиком и стекольщиком. Целый день Кравцов и Протасов спорили и ругались до хрипоты. Каждый отстаивал свои приемы и свое главенство, а по вечерам оба исчезали и возвращались подвыпившие и исполненные нежности друг к другу. Сухоедов, Медведев, Кострицын, Низвецкий, Богейчук, Горемыкин – все мужчины, кроме врачей, приняли участие в ремонте, и сам Данилов вспомнил отцовские уроки и пошел к Кравцову в подручные. Девушки подносили материал, прибирали за работающими, красили вагон и просто путались под ногами… За шесть погожих апрельских дней ремонт был закончен.
Это доставило большое удовольствие Данилову. Не столько велика была ценность вагона, сколько приятно сознавать, что вот – ничего не растеряли из того, что было им доверено, ничем не дали врагу поживиться. Особенно приятно было Данилову видеть, что это чувство разделяют с ним другие люди в поезде: каким-то новым, хозяйским взглядом смотрят они на отремонтированный вагон. Даже у Протасова на пухлом небритом лице видно удовольствие, когда, расставив ноги и выпятив живот, рассматривает он с перрона дело рук своих…
В честь окончания ремонта устроили собрание. Кравцов явился в пиджаке и галстуке. О нем говорили много и с одобрением. Данилов диву давался – куда исчезла с его лица мефистофельская гримаса? Старый пьяница краснел и таял, как девушка от комплиментов… А наутро он снова предстал перед Даниловым прожженным старым дьяволом с запавшими щеками и мутным взглядом.
Поездные заботы отнимали все время. Какими бы мыслями Данилов ни мучился – дело было рядом и требовало его внимания.
В санитарном поезде он скоро почувствовал, что многое здесь еще не налажено. Он входил в мелочи поездного хозяйства и прислушивался, что говорят люди. Соболь все считал; Данилов тоже стал считать. Он высчитал, что на перевозку раненых они тратят в среднем не более десяти дней в месяц. В остальное время либо стоят, либо идут порожняком. Команда в эти дни почти ничего не делает, потому что ей нечего делать. Глазеют в окошки, разговаривают…
Юлия Дмитриевна в эти дни нажимает на партийно-комсомольскую учебу. Прекрасно, но все-таки не для того же их собрали в этом поезде, чтобы они тут, на досуге, занимались партийно-комсомольской учебой…
Однажды на стоянке они стояли рядом с другим санитарным поездом. Из окна в окно они наблюдали, что происходит в этом чужом поезде. Две сестры что-то шили и смеялись, болтая. В штабном вагоне трое мужчин без гимнастерок, в нижних рубашках, играли на бильярде. «Черти! – подумал Данилов, разглядев. – Сообразили снять переборку между купе, чтобы поставить бильярд». Между поездами скорым шагом прошла транспортная ремонтная бригада: несколько мальчиков-подростков и две девушки в мужских спецовках, черных и промасленных. «Вот эти детишки ремонтируют наши вагоны, – думал Данилов, – а эти здоровые мужики двадцать дней из тридцати гоняют шары… А я стою и смотрю, как они гоняют».
«Но если мы сами отремонтировали заново тот вагон, – думал он дальше, – то неужели и текущий ремонт не можем выполнить сами? Есть среди наших людей разных дел мастера. Неужели мы не осилим ту работу, которую выполняют для нас эти детишки?» Он стал прикидывать: если бы каждый санитарный поезд в военное время силами своего личного состава осуществлял текущий ремонт – какая это была бы крупная и действенная помощь транспорту.
«И для нас выгодно, – думал он, – не придется дожидаться неделями. Стоянки сократятся. Больше сделаем оборотов. Дело простое, и нечего с ним тянуть».
Он не стал тянуть. Заручившись согласием начальника, он поставил вопрос на общем собрании части. Но тут неожиданно наткнулся на противодействие.
– У меня, товарищи, вызывает сомнение, – сказал Супругов, – такая непродуманная постановка вопроса. Кг слишком ли мы перегрузим наших людей? Не секрет, товарищи, что во время груженых рейсов наши люди работают сверх всяких сил человеческих. Когда-нибудь должны они отдыхать? И когда же, если не во время порожних рейсов? Надо, товарищи, основательно подработать этот вопрос.
Во все глаза Данилов смотрел на Супругова, приоткрыв от неожиданности рот… Вот как? Этот смиренный, со всеми согласный доктор идет открыто против него, Данилова? Что за сон?.. Он говорит тихо, но отчетливо. Люди его слушают. Вон доктор Белов заерзал на стуле, что-то пишет в блокноте. Вон толстая Ия подперлась рукой, пригорюнилась, – жалко, видно, стало себя, что работает сверх сил…
Если бы Данилов больше присматривался к Супругову, он и раньше уловил бы в нем некую перемену. Но Данилов не интересовался Супруговым и перемену в нем проморгал. Перемена пришла после Пскова. После Пскова Супругов вдруг ощутил, что он не просто себе так, какой-то Супругов – ухо, горло, нос, – а военврач третьего ранга, со шпалой, активный участник исторических битв и, если смотреть вполне объективно, без ложной скромности, – героический участник. Его обижало, что окружающие как бы не замечают этого, игнорируют его. Что вот ничтожный поступок Кравцова, починившего какие-то трубы, был отмечен на собрании, а о его, Супругова, выдающемся поведении на улицах Пскова хоть бы заикнулись.
И ему хотелось заявить о своих заслугах, дать понять, что в коллективе он что-то весит, что к его мнению обязаны прислушиваться… Это желание было так сильно, что перевесило обычную супруговскую рассудительность. Он попросил слова с тем дрожанием сердца, какое бывает у неопытного пловца, когда тот бросается с вышки в воду: и хочется нырнуть, и страшно – вдруг утонешь…
Секунду ему казалось, что он уже утонул: такая грозная молния сверкнула в глазах Данилова… Супругов судорожно оттолкнулся и выплыл.
– Не поймите меня превратно, – сказал он. – Я боюсь одного: чтобы переутомление наших людей не отразилось на их работе по уходу за ранеными защитниками отечества.
Вынырнул, вынырнул: доктор Белов согласно кивает головой, и на лице у Юлии Дмитриевны выражение раздумья, которое так мало красит ее…
Данилов молчал. Он хотел слышать всех. Супруговское выступление – камень, брошенный в воду: обязательно пойдут круги. И они пошли.
– Обратите внимание, – сказал Протасов, – что вопрос о ремонте ставится на общем собрании части. Если бы это было в согласии с положением, то не ставили бы на общем собрании, а дали приказ, и делу конец. Чтобы санитарный персонал лазил все время по вагонам и не имел никакой передышки, этого в положении нет. Это дело дороги. Это я вам как старый железнодорожник могу подтвердить.
Данилов молчал.
– Мы, товарищи, обязаны подчиняться дисциплине не рассуждая, – обиженно сказал Горемыкин. – Если начальник скажет мне: ляжь, Горемыкин, под поезд, – то я обязан лечь без обсуждения. Если мне начальство велит уборные красить, я буду красить, если даже ни в каком уставе не сказано, чтоб боец уборные красил. Наше дело – дисциплина.
Встал Сухоедоз.
– Товарищ комиссар! – сказал он задыхающимся голосом астматика. – Разрешите доложить, что вы правильно поставили вопрос, по-большевистски, с государственной точки зрения. Я оставляю без внимания выступления товарища Горемыкина и товарища Протасова. Это политически неподкованные выступления. Мы не можем к ним прислушиваться, когда у нас на фронте такое положение и вся страна заинтересована.
– Байбак проклятый, – сказал вдруг Кравцов, глядя на Протасова с омерзением. – Если у тебя есть талант сделать сверх положения, почему же не сделать, кто ж должен делать, если не я и не ты? – Протасов только отворачивался и жмурился, словно его били по лицу. – Тебе бы только дрыхнуть да водку жрать, черт бесполезный…
Данилов встал.
– Товарищи! – сказал он тихо, мельком скользнув глазами по лицу Супругова. – Вы меня не совсем поняли. Я не предлагал включить в ремонтные работы медицинский персонал. Я предлагаю создать постоянную ремонтную бригаду из наших специалистов. А если кое-кто из санитаров во время порожнего рейса окажет посильную помощь, то неужели, товарищи, это отразится на вашем уходе за ранеными? Ведь нет, я думаю?
Он спрашивал ласково и заботливо и совершенно точно знал, каков будет ответ. Сейчас же закричали девушки: «Нет! Нет! Не отразится!» И Юлия Дмитриевна гордо выпрямилась, и доктор Белов удовлетворенно и успокоенно утвердился на своем председательском месте. Вопрос решился сразу, легко и дружно.
С этого дня Данилов стал наблюдать за Супруговым более внимательно. Но ничего особенного не замечал – Супругов опять замкнулся, держался по-прежнему искательно и осторожно. «Почему он выскочил тогда на собрании?» – спрашивал себя Данилов и все не мог найти ответа. Потом нашел: Супругов искал популярности у персонала.
Однажды Данилов застал его в вагоне команды; Супругов рассказывал что-то. Данилов остановился, послушал: какие-то старые анекдоты. Люди смеялись охотно. «Надо в театр их свести, что ли», – подумал Данилов. Тогда же у него мелькнула мысль, что доктор Супругов, видимо, не прочь снискать расположение персонала. Ну что ж, и ладно. Чем сидеть сычом у себя в купе, пусть лучше развлекает людей.
Но в другой раз он сильно рассердился. Они опять стояли в Кирове во время порожнего рейса. Стоянка была недолгой, а когда дали приказ к отправлению, то оказалось, что в поезде нет ни одной санитарки: Супругов своей властью отпустил их всех в кино. Отправка задержалась на три часа. Данилов хотел, чтобы начальник приказом объявил Супругову выговор, но доктор Белов, по доброте, не согласился.
– Он же, знаете, хотел им доставить удовольствие, – сказал доктор примирительно. – Они в таком возрасте, когда это все нужно как воздух – кинематограф, знаете, танцы… оперетка… Может быть, он не знал, что нас отправят так скоро. Нам следовало его предупредить, не правда ли?