Текст книги "Собрание сочинений (Том 1)"
Автор книги: Вера Панова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 37 страниц)
Днем она была спокойна и приветлива. Они очень похожи были с Таней: обе круглолицые, белые и румяные, с черными глазами и темными усиками. Только Анна Ивановна была полная и седая, а Таня худенькая, с длинными черными косами.
Рядом с Марийкой жил директорский шофер Мирзоев.
Он был красавец. От его улыбки, сладкой, нежной и белозубой, кружились женские головы. До войны он работал в совхозе комбайнером. Он считал, что его работа самая лучшая и почетная, и все его любили и хвалили. В армии он стал шофером; тоже очень хорошая работа! За храбрость его полюбил командир батальона, взял к себе. Ах, комбат, дорогой комбат, вечная память!.. На одном отчаянном перегоне их машина попала под огонь. Комбат был убит, а Мирзоев попал в госпиталь, а потом на завод. В госпитале ему пришлось удалить почку. Он беззаботно подшучивал над своим увечьем.
– Я нахожу, – говорил он, – что две почки – роскошь, я великолепно обхожусь с одной…
Но он берегся – соблюдал диету и не пил, а только делал вид в компании, что пьет.
Он мог быть отчаянно храбрым и мог быть очень осторожным – когда случалось, например, возить беременную жену директора. Машина слушалась его беспрекословно. Он широко эксплуатировал ее и жил припеваючи.
Лукашин присматривался к нему: он не мог понять, почему Марийка выбрала его, Лукашина, когда в одной квартире с нею живет такой красавец и франт. «Неужели, – думал он, – я ей показался лучше?..»
Медовый месяц Лукашина протекал счастливо. Лукашин не мог налюбоваться на Марийку. Ему доставляло большое удовольствие исполнять все ее прихоти.
– Чего бы я, Сема, съела, – говорила Марийка томно, – съела бы я, Сема, пирога с мясом, с яичками, такой высокий и корочка румяная, а ты бы съел?
И Лукашин шел на рынок и покупал белую муку, мясо, яички, и Марийка пекла пирог с румяной корочкой, а Лукашин смотрел на Марийку с сознанием своего могущества и богатства и говорил:
– Ешь еще.
– У Нонны Сергеевны туфельки есть, – рассказывала Марийка. – Аккурат перед войной сшила на заказ. Каблук вот такой, носочки вот такие, а шнуровочка на боку, и на завязках кисточки, с ума сойти.
И Лукашин шел и покупал для Марийки туфли – еще лучше, чем у Нонны Сергеевны, самые шикарные и самые дорогие, вот с таким каблуком и с кисточками.
Марийка всю жизнь рассчитывала зарплату от получки до получки. У отца жила – даже собственные деньги нельзя было истратить без спроса: «Папа, я в кино схожу; два пятьдесят стоит билет…» Первый муж пропивал ее вещи, которые она покупала на свой заработок. Второй – бог с ним! – вспоминать стыдно… Почем она знала, когда полюбила его, что он негодяй и обманщик, что у него в Калуге уже есть жена и что эта жена к нему приедет и ославит ее, Марийку, на весь завод… Три месяца прожила с человеком и ничего не видела, кроме убытков и неприятностей… А Сема швыряет на нее деньги не считая, только бы сделать ей приятное. У Марийки голова закружилась от такого раздолья. Она не спрашивала Лукашина, сколько у него денег: тратит свободно – значит, есть что тратить.
Они любили строить планы дальнейшего процветания.
– Этот дом я продам, – говорил Лукашин, неторопливо дымя своей трубкой, – а другой хорошо бы купить, хоть маленький. Все-таки это приятно – своя крыша над головой.
Марийка не соглашалась:
– Семочка, с ним хлопот не оберешься, со своим домом. Крышу крась, ремонтируй, забор починяй… Полжизни в него надо вложить, вот как папа и мама вложили.
– Зато можно завести кур, огород при доме. Козу купить: козье молоко самое полезное.
– А я бы, – энергично говорила Марийка, – все вложила в золотой заем. Все, все. И государству помощь, и можно выиграть двадцать пять тысяч.
Никита Трофимыч был очень недоволен дочерью и зятем. Мысленно он подсчитывал их расходы: чудовищно! За какую-то усовершенствованную электрическую кастрюлю Марийка заплатила триста пятьдесят рублей. Триста пятьдесят рублей за кастрюлю?!!
Положить бы все на книжку и тратить осторожно, на самое необходимое. В один прекрасный день спохватятся – нет ни гроша. Так всегда бывает.
Подробно о своих тратах Лукашин и Марийка не сообщали. Никита Трофимыч мог вести им только приблизительный учет; не тем была занята голова, не держались в памяти все эти кофточки, мясорубки, абажуры…
– Надо купить кровать, – сказала однажды Марийка при отце. – Моя плохая.
Никита Трофимыч вышел из себя:
– Ведь в Рогачах есть кровати! Полная обстановка, а они все покупают!.. Я тебе, Марья, запрещаю!.. Извольте вывезти мебель из Рогачей!
Старик бушевал. Марийка притихла, надувшись. Лукашин оробел. В субботу он сказал Марийке:
– Едем завтра в Рогачи за кроватью.
– Да что там за кровати, чтобы за тридевять земель их везти, – сказала Марийка. – Наверно, сгнили все.
– Нет, у матери кровать была хорошая, с никелевыми шарами, – сказал Лукашин.
– Ну, поедем, проедемся, – сказала Марийка. – Я уж сколько лет от города не отъезжала.
В воскресенье они поехали в Рогачи.
В километре от станции Марийка увидела двухэтажный деревянный дом с башенкой и флюгером. Кругом были сосны, снег и безлюдье. Вслед за мужем Марийка вошла в маленькие сени. На нее пахнуло холодом, плесенью, пустотой. Неприютно, голо. В одной из комнат стояла железная кровать, постель с нее была снята, рваная перина посерела от пыли.
– Вот кровать! – сказал Лукашин. – Вполне хорошая, только перина старая, мы ее брать не будем.
Он достал из кармана веревку и стал складывать кровать. Она не поддавалась – заржавела. Пока Лукашин возился с нею, Марийка по лесенке поднялась наверх. Там были светлые комнатки с большими окнами, предназначенные для летнего жилья. «Милые какие комнатки», – подумала Марийка, вздохнув. На подоконнике стоял большой фигурный самовар, весь позеленевший, без крышки и конфорки. Марийка попробовала кран самовара: повертывается или нет. Кран повертывался. Чудный вид был из окна – на озеро и лес… Марийка спустилась вниз. Лукашин уже сложил кровать и связывал ее веревкой.
– Возьми эти шары, – сказал он, сидя на корточках, с трубкой в зубах.
Марийка положила в карманы пальто три никелевых шара, которые Лукашин открутил от спинки кровати. Четвертый шар не откручивался, – должно быть, нарезка сильно заржавела. Шары сохранились отлично: блестящие, словно только что из магазина.
– Я возьму круглый столик, – сказала Марийка. – Мы его поставим в уголку около окна. А на столик – ту чугунную вазу.
– Вазу не бери, она тяжелая, – сказал Лукашин. – Ты женщина, тебе нельзя таскать тяжести. Я ее, может быть, потом отдельно привезу.
Он вынес кровать из дома и бодро взвалил ее себе на спину.
– Ну, пошли, – сказал он.
Марийка шла своей обычной быстрой походкой, положив легкий столик на плечо, и думала, какая это грустная вещь – брошенный дом, и как хорошо бы летом пожить в тех верхних комнатках и покупаться в озере.
– Знаешь?.. – начала она, поворачиваясь к Лукашину, и вдруг увидела, что его нет рядом. Она оглянулась – Лукашин тащился позади, согнувшись в три погибели под тяжестью кровати.
– Давай понесем вместе! – сказала она, страдая за него. – Возьмем с двух сторон и понесем!
– Не говори глупости, – сказал Лукашин, задыхаясь. – Ты вот лучше не лети как сумасшедшая, а иди рядом, а то мне скучно без тебя.
Марийка не любила и не привыкла ходить медленно, она шла сердясь и доказывала Лукашину, что она гораздо сильнее его и уж во всяком случае вдвоем нести легче, а Лукашин не сдавался и наконец закричал, что его вся деревня осмеет, если увидят, что он несет кровать вместе с Марийкой; тоже мужчина – не может сам перенести такую пустяковину… Марийка перестала спорить. Шагов сто молчали. Остановились отдыхать. Лукашин положил кровать себе на голову.
– Так значительно легче, – сказал он.
И они пошли дальше. Но скоро Марийка заметила, что как она ни плетется, а Лукашин все равно отстает. У него иссякали силы. Она думала, как заставить его принять ее помощь, и ничего не могла придумать. Он, оказывается, бывает страшно упрямым!
До станции оставалось шагов триста.
– Нас, безусловно, оштрафуют в поезде, – сказал Лукашин еле слышным голосом.
– Почему? – спросила Марийка.
– Она не знает! – сказал Лукашин. – Потому что мебель в пассажирских вагонах возить нельзя.
Марийка нахмурилась: на штраф денег жалко.
– Знаешь? – сказала она деловито. – Если будут придираться, ты скажи, что кровать моя: уж я их как-нибудь уговорю… – И вдруг ее осенило: – Сема! Брось ее к черту!
Он сбросил кровать на землю сейчас же, как только она произнесла эти слова.
– Ну ее, – говорила Марийка, гладя его по спине и по голове, а он стоял, тяжело дыша, и дрожащими пальцами набивал трубку. – Неужели мы в городе не купим кровать! – Она достала платок и вытерла пот с лица Лукашина. – Как я раньше не сообразила! И как ты не сообразил!
– Я сообразил сразу, – отвечал Лукашин, – как только мы отошли от дома. Но не мог же я так прямо сразу взять и бросить ее!..
Подходил поезд.
– Бежим! – сказала Марийка. – А то опоздаем! – И, схватившись вдвоем за столик, счастливые и довольные, они побежали к платформе.
В вагоне было мало народу. Они сели в сторонке от всех, глядя друг другу в глаза. Лукашин взял Марийкину руку и пожал.
– Спасибо тебе, – сказал он.
– За что? – спросила Марийка, улыбаясь.
– За то, что ты хорошая, – сказал Лукашин.
Шары Марийка забыла выбросить из карманов – так и привезла их на Кружилиху.
Опасения Никиты Трофимыча оправдались очень скоро. Однажды утром выяснилось, что нет денег даже на обед.
– Надо что-нибудь продать из вещей, – сказал ошеломленный Лукашин. – Что-нибудь из старья, чтобы продержаться.
Марийка молчала со скучным лицом. Лукашин вздохнул и сказал:
– У меня есть как раз одна такая вещь.
– Какая вещь? – спросила Марийка.
– Кожаная куртка.
– А тебе она что – не пригодится?
– Она совсем старая. Ее носить уже нельзя.
– Тебе нельзя, а другим можно? – спросила Марийка.
– Как ты сворачиваешь!.. – обиделся Лукашин. – Конечно, может кому-нибудь понадобиться. У нее подкладка совсем хорошая. Только ты продай.
– Почему я?
– Я мужчина, – сказал Лукашин, – мне неудобно.
– Ну, нет, знаешь, – сказала Марийка, – сроду не торговала и впредь не буду. Я стахановка, мне неприлично на базаре стоять с барахлом.
– Подумаешь! – возмутился Лукашин. – Какая графиня!
– Вот уж такая графиня, – отвечала Марийка и ушла на работу.
Пришлось Лукашину самому идти на рынок. Он встал в сторонке и, стесняясь, развернул свой товар. Сперва он держал куртку на руке. Потом взял ее обеими руками за воротник. Потом повернул к зрителям подкладкой… Один человек подошел, спросил:
– Сколько просите?
Лукашин хотел просить двести, но почему-то сказал сто.
– Двадцать пять дать? – спросил человек.
Лукашин замялся. Человек отдал ему куртку и равнодушно отошел.
«Надо просить пятьдесят, – подумал Лукашин, – так вернее будет».
Но ему не у кого было просить пятьдесят, потому что никто к нему больше не подошел. Лукашин постоял и пошел домой. У дверей квартиры он столкнулся с Мирзоевым. Мирзоев отправлялся на свадьбу к приятелю и заходил переодеться. Он был в толстом мохнатом пальто и шляпе, от него пахло одеколоном, черные усики его были идеально подстрижены.
– А, сосед, добрый день! – приветствовал он Лукашина. – Ну, как дела? Еще не работаете?
Лукашин пожаловался на свои затруднения.
– Что вы говорите! – сказал Мирзоев. – Один покупатель и двадцать пять рублей?.. А ну, покажите.
Он развернул куртку.
– Старовата. Лет пятнадцать, должно быть, носили… Потеряла цвет. Вот так у нас на сиденье вытираются штаны… Гм. Двадцать пять рублей?
«Если он предложит пятнадцать, – подумал Лукашин, – я отдам».
– Она совсем крепкая, – сказал он робко.
– Вы ее не продадите, – сказал Мирзоев. – Ну-ка, идемте.
Он помчался как ветер: он боялся опоздать на свадьбу… Лукашин – за ним. Примчались на рынок.
– Вы только, пожалуйста, ничего не говорите, – попросил Мирзоев. – Стойте рядом, и больше ничего.
Он небрежно накинул куртку на одно плечо, поверх своего мохнатого пальто. Шляпа его сидела набекрень, ботинки на толстой подошве сверкали. Лукашин не успел оглянуться, как их окружила толпа.
– Что стоит? – спрашивали Мирзоева.
– Двести рублей, – отвечал Мирзоев.
«Он с ума сошел», – подумал Лукашин.
– А сто? – спросил один из покупателей.
Лукашин толкнул Мирзоева.
– Я не спекулянт, – сказал Мирзоев с достоинством. – Вы разве не видите, какая кожа?
– Была, – поправил кто-то.
– Мало ли что! – холодно сказал Мирзоев. – В общем и целом, вещь стоит двести.
Была короткая пауза, стоившая Лукашину сильных переживаний.
– Я даю двести! – сказал вдруг голос в задних рядах.
– Я же торгуюсь! – возмутился первый покупатель. – Может быть, я тоже хочу дать двести. Гражданин, получайте. Вещь не стоит того, но я из принципа.
– Люблю хорошие принципы, – весело и любезно сказал Мирзоев, принял деньги, взял Лукашина под руку и помчал его с торжища.
– Получайте ваши деньги, товарищ Лукашин. Вот как надо действовать в жизни.
– Черт его знает, – сказал Лукашин. – Как вы это умеете?..
Мирзоев кокетливо посмеялся.
– Я вам объясню, пожалуйста. Когда вы стоите с таким, я извиняюсь, лицом, как будто вы сию минуту броситесь под трамвай, и в этой старой шинели, и в этих сапогах – слушайте, вы их выбросьте: у вас же новые есть, – то люди думают: вон какой-то неудачник спускает последнее барахлишко. А когда продаю я, – Мирзоев легким движением передвинул шляпу, – люди думают: продается вещь, которую носил шикарный молодой человек; у такого плохих вещей не бывает. И вот вам весь секрет, пожалуйста.
С этого дня Мирзоев стал относиться с живым интересом ко всем делам Лукашина. Так уж Мирзоев был устроен: однажды оказав человеку помощь, он начинал ощущать этого человека как бы своим братом.
– Самое выгодное в наши дни, – сказал Мирзоев, – это иметь машину. Устроиться на курсы водителей, перебиться временно, а там – пожалуйста: диплом в руках – и вы получаете машину в учреждении. Начальника надо выбирать крупного, чтоб был занят без передышки, желательно холостого, – машина, таким образом, в полном вашем распоряжении.
– Неприятности могут быть, – сказал Лукашин, которому не хотелось обижать Мирзоева.
– Какие неприятности! В этом же нет ничего общественно вредного… Что, я у кого-нибудь вымогаю деньги? Исключительно полюбовное соглашение… Очень большой спрос при общем состоянии транспорта, в этом наше преимущество.
Лукашин курил и слушал.
– Если хотите, – сказал Мирзоев, – я могу закинуть удочку насчет курсов, у меня там есть маленький блат.
– Да нет, – сказал Лукашин, – я все-таки думаю поступить на завод.
Он пошел к старику Веденееву и попросил устроить его подручным к Мартьянову.
Через три дня Лукашин шел на работу вместе с Марийкой.
Он назвал в проходной свой номер, вахтер выдал ему пропуск и сказал: «Проходи». Лукашин вышел на территорию завода. Слежавшийся лед под ногами был серебристо-черным от угольной пыли и металлических опилок. Маленький паровоз неторопливо прошел мимо по рельсам и обдал лицо Лукашина теплым паром.
– Тебе вон туда, – деловито сказала Марийка и показала на проход между двумя кирпичными корпусами. – Ну, в добрый час! – она улыбнулась ему по-матерински и побежала от него.
Десятки людей обгоняли Лукашина. Некоторые были в шинелях, как и он.
Словно из земли поднялся медленный, торжественный гул, разросся в устрашающий, оглушающий рев, – второй гудок; через четверть часа начнется смена.
«В добрый час», – торжественно и взволнованно повторил про себя Лукашин.
И, как в армии, почувствовал себя опять одним из многих, ратником огромной рати. И подумал: хорошо. Пусть всегда будет так. А Мирзоев – сукин сын, и все врет.
Глава четвертая
УЗДЕЧКИН И ТОЛЬКА
Уздечкин шел на работу. Дул резкий ветер с реки. Уздечкин чувствовал себя больным, невыспавшимся, усталым.
Как он рвался домой! Думал: в своем коллективе, в своей семье все раны залечатся. Что-то не залечиваются пока…
И чего она ввязалась в это дело, сумасшедшая Нюрка? Двое маленьких детей; никто бы с нее не спросил – почему не воевала. Подумаешь, санитарка, экая гроза для Гитлера, без нее не нашлось бы санитарок…
…Трудно с детьми. Никогда бы, со стороны глядя, не подумал, что столько с ними хлопот. Ольга Матвеевна, Нюрина мать, до войны была такая боевая – со всем хозяйством справлялась сама, во все вмешивалась, никому не давала жить спокойно. А когда пришло известие о Нюриной гибели, – рассказывала жиличка Анна Ивановна, – Ольга Матвеевна день ходила с растерянным лицом, бессмысленно хватаясь то за одно дело, то за другое; на второй день слегла в постель и стала охать, – и с тех пор у нее это вошло в привычку: каждый день, походив немного с утра, она ложилась и охала до позднего вечера. Она все забывала, теряла продовольственные карточки, разучилась стряпать.
Толька, брат Нюры, в отсутствие Уздечкина бросил школу, пошел на завод. Пожелал, видите ли, быть самостоятельным. Другие в самостоятельной жизни становятся серьезнее, а Толька – в дурную компанию попал, что ли, – не слушается, учиться не хочет, мать жалуется – тащит вещи из дому, бригадир жалуется – на производстве от него мало пользы… Девочки, Валя и Оля, ходят замарашками. Заведующая детским садом пишет записки с замечаниями: почему дети приходят в незаштопанных чулках, почему лифчики без пуговиц… И Уздечкин, придя с работы, берется за иглу и пришивает пуговицы: благо привык к этому занятию в армии…
Вчера было партбюро, потом собрание, пришел домой поздно. Девочки не спали. Валя обожгла руку об электрическую плитку. Никого не было дома – ни Ольги Матвеевны, ни Тольки, ни Анны Ивановны с Таней. Так Валя и сидела, держа обожженную руку в другой руке, и ждала кого-нибудь, чтобы перевязали; и обе ревели – Валя от боли, Оля – чтобы выразить сочувствие Вале. Уздечкин перевязал руку, покормил их, уложил. Вымыл посуду, подмел в комнатах, сварил суп – на завтра… Хозяйничал и злился на Ольгу Матвеевну: наверно, опять панихиду ушла служить, старая дура, очень Нюре нужны ее панихиды, смотрела бы лучше за детьми. Решил, когда придет, устроить скандал по всей форме. Но когда она пришла, заплаканная, охающая, с бессмысленными глазами, – стало жалко, и только спросил угрюмо:
– Намолились? Чаю хотите? – и сам поставил чайник подогреть.
Мирзоев, который лезет во все чужие дела, говорит: «Вам нужно жениться, чтобы выйти из положения». В морду хочется дать за такой совет…
Ночью не мог заснуть. Лежал с открытыми глазами, слушал ночные шумы. Изредка проходил по улице трамвай. Вышла мышь на промысел, осторожно возилась с коркой под шкафом; он на нее шикнет – она притихнет на минуту, а потом опять возится. Анна Ивановна и Таня вернулись очень поздно – должно быть, из театра; тихо прошли к себе… Толька, поганец, так и не явился, шляется где-то… Представил себе, как в церкви кадили и возглашали за упокой души рабы божьей Анны. Встал, достал ее карточку, посмотрел…
Обыкновенная женщина, с перманентом, курносенькая, бранилась с матерью, обожала подарки, шлепала девочек, когда не слушались…
Завком помещался на четвертом этаже. Туда вели шесть лестничных маршей, девяносто ступенек.
Уже к середине второго марша начались знакомые отвратительные явления: сердце прыгнуло вверх и соскочило вниз, помолчало, словно прислушиваясь, и опять прыгнуло вверх, и опять опустилось – большое, тяжелое… Уздечкину не хватило воздуха для дыхания; он приоткрыл рот и втянул воздух – ноги ослабели, колени подломились… Раньше Уздечкин и не замечал своего сердца, оно жило в нем, жило с ним, было частью его самого. А теперь оно существовало отдельно. У него появились свои привычки и желания. С утра оно приставало к Уздечкину, как сожитель со скверным характером: предъявляло требования, заставляло идти тихим шагом, отдыхать на каждой лестничной площадке. В течение дня сердце понемногу успокаивалось, а к вечеру Уздечкин ощущал прилив сил и нервный подъем.
В завкоме пахло только что вымытым полом, и в пепельницах не было окурков. Не снимая шинели, Уздечкин взял телефонную трубку и вызвал механический. Вчера Толька не был на работе, дома не ночевал, – может быть, прошел прямо в цех?
– Веденееву позовите мне, – сказал Уздечкин.
Марийка подошла к телефону и сказала сердитым голосом, что Тольки и сегодня нет и что завком пускай принимает меры, а то она, Марийка, пошлет всех к черту и уйдет работать в сборочный, хватит с нее возиться с ребятами! Уздечкин сказал, что Тольки и дома не было. Марийка закричала: «Ну, в милицию звоните, я их не укараулю!» – и швырком повесила трубку. Уздечкин позвонил в милицию: не было ли несчастных случаев с подростками. Был несчастный случай: двое мальчишек баловались с патроном, патрон разорвался, мальчишку ранило в руку… Какого возраста мальчишка? Девять лет. Нет, не он…
Душа к высокому тянется. Хочется думать о громадных событиях, совершающихся на фронте, следить за приближением дня победы. Пока дошел до завкома, видел оживленные лица, слышал веселые разговоры: вчера сломлено сопротивление врага в Будапеште; выходит из войны Венгрия, немцы потеряли в Европе последнего союзника. Теперь скоро Берлин! Хочется подойти к карте, где в два ряда натыканы флажки. Подсчитать, на сколько же это мы продвинулись на запад с начала года… А вместо этого изволь разыскивать Тольку.
Сегодня в перерыв будут летучки по цехам. Обратиться бы к людям с хорошим словом, сильным, душевным. Но – не успел подготовиться: черт знает чем занимался до ночи – пришивал пуговицы, варил суп, будь он проклят. А выступаешь перед собранием без подготовки – получается казенно, сухо; совсем не те слова произносит язык, какие встают в воображении.
Во время телефонного разговора вошла Домна, уборщица заводоуправления.
– Тольку ищете? – спросила она. Она всех знала и со всеми была запанибрата. – Мотает где-нибудь… Что я хотела спросить, Федор Иваныч, – насчет огородов ничего не слыхать? То говорили – в Озерной нам земля выделена, а теперь замолчали. Ведь покуда получим да разделим – смотришь, и апрель на дворе, и копать время.
– Будут огороды, – сказал Уздечкин.
– Меланья говорит, не дадут будто. Но я не верю: как это мыслимо? Мне лично, Федор Иваныч, шесть соток необходимо.
– Получите, получите ваши сотки! – сказал Уздечкин и зарылся в папки, чтобы избавиться от нее. И опять тяжело и больно повернулось сердце…
Об этих огородах он должен был сегодня говорить с директором.
Каждый год заводу предоставлялась земля, иногда в нескольких часах езды от города. И на этот раз землю отрезали довольно далеко – в Озерной. Говорили, что земля неважная, но начальник ОРСа, по приказанию Листопада, раздобыл химические удобрения, так что с этой стороны все обстояло благополучно. Вспахать землю обязалась тамошняя МТС. В начале февраля завод посылал на МТС своих слесарей – ремонтировать тракторы.
Вдруг директор объявил завкому, что большая часть земли в Озерной пойдет в подсобное хозяйство; а рабочим остались самые пустяки.
– Не для чего каждому участок, – сказал Листопад. – Дадите только многосемейным.
Это было неслыханно. Испокон веков рабочие Кружилихи разводили огороды. Каждый стремился иметь на зиму свою картошку. По воскресеньям специальные поезда снаряжались за город; ехали целыми семьями, с лопатами, тяпками, провизией, – старые и малые. На платформах везли посадочный материал: картофель целый и в срезках, с заботливо проращенными ростками, увязанный в мешки, – на каждом мешке метка чернилами или краской: кому принадлежит мешок… Невозможно было так сразу взять и отменить все это.
Уздечкин побежал к Рябухину.
– Самое бы милое дело, – сказал Рябухин, задумчиво почесывая стриженую голову, – если бы ты лично договаривался с Листопадом о таких вещах. Для твоего же престижа было бы лучше.
– С Листопадом договариваться отказываюсь, – горячечно сказал Уздечкин. – Уволь.
– Говоришь не подумав, Федор Иваныч. Как это может быть, чтобы в советских условиях профсоюз отказывался договариваться с хозяйственником? Что тебе Листопад – частный предприниматель? Капиталист?
– Ладно, хватит меня воспитывать, – сказал Уздечкин. – Позвони-ка ему лучше.
Рябухин пожал плечами и позвонил Листопаду. Уговорились встретиться всем троим и потолковать об огородах.
Когда Уздечкин пришел к директору, Рябухин сидел уже там. «Поторопился прийти пораньше, – подумал Уздечкин. – Небось успели столковаться за моей спиной…»
– Этой Марье Веденеевой еще орден нужно дать, – говорил Листопад Рябухину. – Сама, понимаешь, работает на совесть и еще с пацанами возится – это подвиг, как ты хочешь.
– Безусловно, подвиг, – сказал Рябухин.
– Героиня, а? А ей самой – сколько ей? Года двадцать три?
– Больше, – сказал Рябухин. – Лет двадцать шесть, двадцать восемь. Кричит она на них. Я ей говорил.
– Ну, кричит. Кричит – это от темперамента и усердия к работе. Попробуй не кричать на ее месте. Когда они у нее разбегаются из-под рук… Здравствуйте, Федор Иваныч, – сказал Листопад, словно только что увидел Уздечкина. – Садитесь…
Уздечкин сел и развязал тесемки толстой папки.
– Тут весь материал, – сказал он. – Заявления от рабочих и служащих. И сводки по цехкомам. И общая сводка.
– Бумаги много, – сказал Листопад. – От всех рабочих собрали заявления?
– От всех.
– Не может быть, – сказал Листопад. – Цехкомы ввели вас в заблуждение. Нету в этой вашей божнице двадцати тысяч заявлений.
Уздечкин покраснел слабым сизым румянцем.
– Я имею в виду – от всех желающих.
– Дайте-ка общую сводку. – Взглянул, поднял брови, передал сводку Рябухину. – Ты видел? Восемьсот га. Восемьсот га под индивидуальные грядки. Сумасшедшие люди!
– Это минимум, который нужен, – сказал Уздечкин, изо всех сил стараясь сохранить спокойствие. – До войны мы в отдельные годы брали больше.
Листопад отбросил сводку.
– Честное слово, Федор Иваныч… как с вами говорить? Мы все объясняемся и объясняемся, как супруги, которые не сошлись характерами… А что объяснять, когда вы не хотите понять простую вещь?.. Рабочему в выходной день надо отдохнуть. А вы ему вместо отдыха суете лопату в руки: поезжай к черту на кулички, сажай картошку! А сколько обуви он на этом деле истреплет? Это я, деревенский мужик, привычен, я по любым колючкам пройду босый… А городской человек не может. Я прошлое лето ездил, смотрел: а, боже!.. Вот такусенькие грядки – и народу на них как муравьев… Возится баба на своей грядке и думает: соседке делянку лучше дали, у соседки картошка крупнее. И мешочки, мешочки, меточки, – и баба думает: как бы по дороге из моего мешка не отсыпали… Чепуха на постном масле, кустарщина, пережиток, совсем не в духе нашего времени установление – от нужды за него держимся, а не от хорошей жизни! Ну, я понимаю – где нет других возможностей… так ведь я вам даю возможности!.. И все равно же не хватает рабочему на зиму этой картошки, вот в чем дело! Все равно – свой огород кормит его только до декабря, ну – до января, а потом он к нам же бежит! В ОРС! И ругает нас на всех перекрестках, если у нас картошки нет, – и правильно делает, что ругает… Я вам предлагаю что: я на себя беру снабжение картошкой и овощами. Полностью. Но для этого мне земля нужна. И я ее получаю в Озерной за счет ваших индивидуальных огрызков. У меня там тысяча га – я вам даю двести, и распоряжайтесь ими, как хотите.
– Двести га – это капля в море, – сказал Уздечкин. – Этим никого не удовлетворишь. Только будут недовольство и жалобы – не расхлебаешь.
– А вы жалоб боитесь? Вы не можете людям объяснить толком?.. Если не можете, созовите собрание, – я им объясню, что это в их же интересах.
– Тут, понимаешь, какое дело, – сказал Рябухин. – Для многих это, помимо прочего, привычное препровождение времени. В летний день он едет за город, с детишками, воздух, природа, он работает, работа на воздухе его бодрит…
– Брось, Рябухин, это твое интеллигентское измышление, это ты сейчас думал и придумал. Ты у рабочего спроси, как это его бодрит, когда он в выходной день наработается дотемна, домой возвращается без задних ног, а утром ему к станку становиться… А если кто для моциона хочет покопаться в земле – пожалуйста. Пожалуйста! Пусть в выходной едет в подсобное хозяйство, милости просим. Еще и денег дадим.
– А где, – спросил Уздечкин, – вы возьмете достаточное количество рук, чтобы осилить такое хозяйство?
– Пленные немцы мне посадят и уберут.
– Не дадут вам пленных.
– Ну, не дадут пленных – я машины достану, пропашники, картофелекопалки, – механизируем все работы… В общем, это уж пусть у меня болит голова, где я возьму руки. Короче говоря, вот так. Двести га. Давайте многосемейным, у которых помощников много.
Он встал. Но Уздечкин не уходил.
– Двести га, – пробормотал он. – Это невозможно. Это насмешка. В конце концов, в отношении индивидуальных огородов есть установка партии и правительства…
– Ну, – сказал Листопад беззаботно, – партия и правительство с нас не взыщут, если мы через подсобное хозяйство обеспечим рабочих картошкой.
Уздечкина затрясло от этого беззаботного тона.
– Это все дутые обещания! – закричал он. – Лишь бы сделать широкий жест и показать свою власть, да!.. А рабочие в результате останутся без картошки!
Он схватил папку и выбежал из кабинета, хлопнув дверью. Анна Ивановна, сидевшая в соседней комнате, вздрогнула и посмотрела ему вслед большими глазами.
– Слышал? – спросил Листопад Рябухина.
– Ты его раздразнил своим тоном, – сказал Рябухин. – Так нельзя. Он человек нервный…
– Он псих. Ты его, пожалуйста, ко мне не води. Он меня когда-нибудь укусит, ей-богу.
Накануне, уйдя утром из дому, Толька отправился к своему приятелю Сережке. Они уговорились ехать в деревню к Сережкиной тетке.
Сережка был годом моложе Тольки, но Толька уважал его за широкий, образованный ум. У Сережки был брат Генька, пяти лет. Отец их был в армии, мать работала на Кружилихе. Сережка жил вольным казаком. Иногда он ходил в школу, где числился учеником седьмого класса, но по большей части проводил время в чтении книг и в беседах с друзьями.
Толька подождал под лестницей, пока Сережкина мать не ушла на работу, и потом поднялся наверх, в Сережкину квартиру, где был тот приятный кавардак, какой могут устроить двое мальчишек с разнообразными умственными интересами. Сережка и Генька были уже готовы. Все втроем они съехали по перилам и степенно пошли к трамвайной остановке. Сережка вел Геньку за руку.
Подошел переполненный трамвай.
– Ты на колбасе, – сказал Сережка Тольке, – а мне с ним придется с передней площадки.
Неподалеку от станции был рынок. Там Толька продал пайковый лярд и две банки рыбных консервов (ему не нравились рыбные консервы) и купил пряников, колбасы, две пачки папирос и белую булку для Геньки. Потом они сели в пригородный поезд и поехали.