Текст книги "Собрание сочинений (Том 1)"
Автор книги: Вера Панова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 37 страниц)
– Постой, постой! – не выдержал Листопад. – По-твоему, значит, если я тут не родился, то уж и не могу любить завод так, как ты любишь?
– Не потому, что не родился. Потому что у тебя характер не тот. Таким, как ты, и здесь хорошо, и в Челябинске не хуже. Для тебя Кружилиха – один перегон, от станции до станции; а для меня – вся жизнь.
– Извини, пожалуйста! – сказал Листопад. – Ты о моих привязанностях суди по моей работе; а это все сочинительство – чепуха на постном масле.
– А хоть бы и сочинительство, – сказал Уздечкин. – Мало ли мы друг о друге сочиняем. Человек не книга, чтобы прочитать сразу; смотришь на него и сочиняешь… Ты мою мысль прервал, – добавил он. – Подожди, я вспомню. – Он как бы вздремнул, поддерживая голову рукой, вид у него был очень усталый. Листопад смотрел на него со смешанным чувством раскаянья и интереса.
– Да! – вдруг вспомнив, обрадовался Уздечкин. – Я о периоде реконструкции упомянул. Вот тогда уже, понимаешь, мне страшно много понадобилось от жизни. Страшно много! Я до тех пор представлял себе социализм и коммунизм абстрактно, как будто это не у нас будет, а я не знаю где, чуть не в межпланетных масштабах… Ну, я тогда мальчишкой был… А как стали кругом подниматься леса, я понял: какого черта! не на Марсе, а вот тут это будет. Вот тут! – он постучал ногой в пол. – И как представил себе конкретно… так уж меня взяло нетерпение! скорей, скорей!.. Пятилетка в четыре года – даешь; жалко, что не в три!..
Он оживился, глаза заблестели.
«А трудно тебе было с твоим нетерпением», – думал Листопад, наблюдая его.
– И тогда все старое мне перестало нравиться, – сказал Уздечкин, глядя перед собой. – Все, что мешает, понимаешь… Быт, например: гиря на ногах!..
– А что ж быт? – сказал Листопад успокоительно. – Часть жизни. Чай вон пьешь? Бреешься? Детишки есть? Вот и быт. Ничего такого страшного…
– Хочу счастья для каждого человека! – сказал Уздечкин, не слушая его. – Хочу жизни ясной и светлой для всех…
Он что-то еще говорил, а Листопад смотрел на него по-хозяйски и думал: первым делом подлечить тебя нужно; куда бы тебе съездить, в какой санаторий? Подправить тебе нервы – будешь работник что надо… «Вот какой, оказывается, у нас на Кружилихе председатель завкома!» – мелькнула привычная весело-хвастливая мысль. Макаров-то прав оказался.
– Слушай, – перебил он Уздечкина, дружелюбно тронув его за плечо, – это все так, а ты мне вот что скажи: ты полечиться не думаешь?..
Ночь над поселком. Ночь подсматривает сны и подслушивает разговоры. Выключено электричество, молчит радио. Час отдохновения и для взрослых, которые устали работая, и для детей, которые устали играя… Спокойной ночи, люди добрые!
Глава пятнадцатая
КОНЦЫ И НАЧАЛА
Накануне вечером пришла телеграмма о прибытии Маргариты Валерьяновны. Листопад велел выслать на аэродром машину и отрядить уборщицу, чтобы протопила квартиру. Машину послали, об уборщице забыли, никто, кроме шофера, не поехал встретить. Сам Листопад поехал бы на аэродром, если бы мог выкроить хоть полчаса. Но и четверти часа было не выкроить – готовился к докладу на заводской партийной конференции. Для доклада требовалось много цифр, фактов; плановый отдел, коммерческий директор, соцбыт, редакция заводской газеты – все сбились с ног в эти дни, поставляя материал для директорского доклада. А тут еще Макаров звонил, просил прислать тезисы. На тезисы, только чтобы продиктовать стенографистке, ушло полдня…
И Мирзоев никак не мог подступить к директору со своим разговором. В ту ночь, после встречи с комбатом, Мирзоев совсем уж было настроился уходить на учебу, но ему не удалось вовремя реализовать свою решимость, и она слабела изо дня в день, – он боялся, как бы она совсем не угасла… Нужно было заручиться кем-то для моральной поддержки. Каким-то человеком, которого он уважал бы так же, как комбата. Оглядевшись кругом, Мирзоев нашел, что единственный человек поблизости, которого он уважает почти так же, как комбата, – это Анна Ивановна. Он встал утром пораньше, чтобы захватить ее, пока она не ушла в заводоуправление.
– Анна Ивановна, – сказал он, подкараулив ее на лестничной площадке, – слышали новость? Иду учиться на инженера.
– Что вы говорите! – сказала Анна Ивановна. – Очень рада.
«Ну вот, – думал Мирзоев, вздыхая. – По крайней мере мне уже нет отступления».
Маргарита Валерьяновна вошла в свою бывшую столовую. Там было холодно и неуютно; мебель прикрыта газетами, на газетах пыль. Ручками в пуховых рукавичках Маргарита Валерьяновна сняла пыльную газету с низенького кресла, в котором она когда-то так горько плакала, узнав об отъезде, и присела отдохнуть, – у нее все еще кружилась голова после воздушного путешествия… «Опять я сижу в этой комнате, в этом кресле, – подумала она. – Пусть я проживу здесь до смерти, не таскайте меня отсюда никуда, я ведь уже старая». В первый раз она подумала о том, что она старая. Это не испугало ее: что же делать, это бывает у всех. Одно ей было грустно: что в квартире нет телефона и нельзя сейчас же позвонить в завком и узнать, что там делается.
Часа в два Листопаду позвонила Нонна. Она спросила:
– Вы свободны сегодня вечером?
Он не был свободен сегодня вечером, но такая бодрая, радостная сила разлилась по всему телу от звука ее голоса, что он сразу ответил:
– Да!
– Я приду, – сказала она. – Часов в девять, – хорошо?
– Да, да, да! – повторил он с горячностью.
Когда она повесила трубку, он взялся за доклад с удвоенной поспешностью: скорей, скорей! Чтобы к девяти быть дома!
Вдруг бросил доклад и стал искать телефон директора столовой, – надо хоть ужин заказать…
К восьми управился с докладом. Было еще время приготовиться к приходу Нонны. Домой!..
Так что же я надену все-таки? Надену черное платье с высоким воротом, оно больше всех мне идет. Надену туфли, которые берегу для самых торжественных случаев. Я иду на великий праздник!
У Нонны горело лицо, ее даже знобило от волнения. Кончено! Она выходит из своей светелки – ни девичьей, ни вдовьей, не разберешь какой…
Возьму его руки и приложу к моему лицу. Он почувствует этот жар. И ему передастся этот жар.
Как он сказал: «Ноннушка».
Она закрыла глаза и вспомнила его голос, говорящий:
«Ноннушка…»
Который час? Так можно собираться и бредить до полночи.
Часы стояли: она забыла их завести. Первый раз за восемь лет забыла.
Она перерыла ящики комода, выбирая все самое красивое. Туфли лежали, завернутые в шелковый лоскуток. Она их надела.
Громко и весело захлопнулась выходная дверь.
Что надо сказать – до свиданья или прощай? Может быть, она не вернется сюда. Вернется только на минутку – забрать тряпки.
Если он захочет, она останется у него, в его больших холодных комнатах, похожих на сарай.
О, захоти, захоти, чтобы я осталась в твоих больших холодных комнатах!
Ты захочешь.
За порогом был мрак. Она его не заметила. Ей было светло. Она не шла, светлая ночь сама несла ее.
Падал снег.
Нет смысла ждать трамвая, который всегда переполнен. Всего три остановки, двадцать пять минут ходьбы по прекрасной погоде – мороз небольшой, ветра нет, тихо и прямо падает снег.
Она не спешила. Нарочно замедляла свой полет: пусть не двадцать пять, пусть тридцать минут, даже тридцать пять – счастье никуда не уйдет, никуда от нас не уйдет наше счастье, наступит не на двадцать шестой, а на тридцать шестой минуте, вот и все.
Никогда у нее не было такой силы и легкости в руках, в ногах, в каждом мускуле. Она бы шла к нему сто километров на своих высоких каблуках и не устала. Сквозь падающий снег далекие, еще дальше отодвинутые падающим снегом, светились окна высоких домов. В окнах свет, в домах люди – и ничего нет, и никого нет: есть только он, ожидающий ее, и она, идущая к нему.
Листопад едва успел вернуться домой и немного приготовиться к приходу гостьи, как раздался звонок.
«Не дождалась девяти! – подумал он с торжеством, бросаясь отворять. – Пришла раньше. Ах, умница!..»
Он открыл дверь…
– Боже мой!
Маленькая черная фигурка с вызывающе закинутой головой стояла в слабо освещенном коридоре.
– Вы здесь?
– Принимаете гостей? – спросил главный конструктор, входя в переднюю.
Его длинная шея была обмотана шарфом до ушей, шапка-ушанка подвязана под подбородком тесемочками. Из котиковой оторочки шапки торчало сухое, чистенькое, ехидное личико, порозовевшее на морозе.
– Вышел наугад, вижу – у вас свет. Дай, думаю, зайду.
Он поставил в угол палку и долго разматывал шарф, задрав подбородок и поматывая головой.
– Вижу свет – ну, думаю, дома! И зашел. На огонек.
Кто мог подумать, что старик способен на такие шалости…
– Владимир Ипполитович, – сказал Листопад, обрадованный, тронутый, заинтересованный, – как же я не знал, что вы здесь? Как же мне ничего не сказали?..
– А очень просто: я запретил им говорить. Они меня слушаются, по старой памяти. Я хотел сделать вам сюрприз. Ведь сюрприз?
– Сюрприз, – рассмеялся Листопад.
– Я так и знал, что для вас это будет сюрприз, – с удовольствием сказал главный конструктор, входя в комнату и потирая ручки. – У вас угощение приготовлено, вы ждете кого-то. Я вам помешал.
Листопад придвинул мягкое кресло к столу.
– Усаживайтесь, Владимир Ипполитович. Вы мне не можете помешать. Ведь я вас ждал! Одну минуту только, простите.
Он вызвал столовую и сказал, чтобы прислали ужин на трех человек. Да, заказано на две персоны, совершенно верно, а пришлите на три. Да, сейчас. В термосе и чтобы все как следует.
– А пока, Владимир Ипполитович, выпьем – за что? За пятилетний план нашего завода. Пьем?
– За пятилетний план нашего завода, – повторил главный конструктор, отхлебнул и усмехнулся: – Сладкое вино. Дамское.
И Листопад усмехнулся, немного смутившись:
– Дамское.
– Она другого не пьет?
– По-видимому.
– Я тоже.
Холодным взглядом главный конструктор окинул комнату. Должно быть, он думает: «В этой самой комнате ты был с другой. Голубок, не прошло и года, как ты отвез ее на кладбище, – вот сроки твоей любви и твоего горя».
– Мертвый в гробе мирно спи, жизнью пользуйся живущий, – сухо и отчетливо сказал главный конструктор, глядя в рюмку, как будто в ней он прочитал эти грубые и благодатные слова. Медленно выпил вино, надел очки, достал из внутреннего кармана объемистый блокнот. – Так вот, Александр Игнатьевич: что касается нашего завода, я позволю себе, если вы не возражаете, занять ваше внимание некоторыми замечаниями, прожектами, расчетами…
Нонна пришла к десяти. Листопад встретил ее восторженным возгласом:
– Нонна Сергеевна, вы представить себе не можете, кто у меня!
Она остановилась: у него есть кто-то?..
– Вот вы увидите! Ни за что не догадаетесь!
Приняв высокомерный вид, она переступила порог и увидела главного конструктора.
Он поднялся ей навстречу с бодростью, какой у него не было до поездки на юг:
– Нонна Сергеевна, я рад вас видеть.
Может быть, это было сказано с ехидством, а может быть, и от всей души, не в этом дело. Дело в том, что там, куда она шла, оказался третий человек, и присутствие этого третьего человека разбило все.
– Владимир Ипполитович, ну, разумеется, как я могла догадаться!.. Как вы себя чувствуете?
Он что-то отвечает. Она слушает и ничего не слышит.
– Надолго в наши края?
Он переглядывается с Листопадом, оба улыбаются, как дети.
– Не знаю, не знаю, не предрешаю ничего. Это там решат, – он показывает на потолок…
Каким-то образом перед нею оказывается рюмка с вином. Она машинально отпивает глоток. Вино горькое, как хина.
Что-то спрашивает у нее главный конструктор. О работе отдела. Кажется, она ответила связно…
– Да, а что с проектом Чекалдина? – спрашивает он у Листопада. – Помню, это было не без таланта… Продвинут проект?
– Как же, включен в план, работы первой очереди будут закончены в сорок шестом году…
Это Листопад говорит. Он с увлечением рассказывает, как проект Чекалдина обсуждался на технической конференции и как исполнители настаивали на удлинении сроков работ, а они с Рябухиным поддержали Чекалдина, – боже, до чего он длинно рассказывает… Бьют часы. Звонят, входят, вносят какие-то тарелки, отвратительно пахнет едой… И разговоры, разговоры… Никогда не предполагала, что главный конструктор способен так разболтаться… И она говорит что-то и что-то ест через силу, чтобы не заметили, как она разбита вся.
Опять пробили часы. Нонна встала.
– Вы что, уходите? – взметнулся Листопад.
– Да, – сказала она. У него было такое лицо, что ей стало жаль его; она утомленно улыбнулась ему. Простившись с главным конструктором, вышла в переднюю, Листопад – за нею, в полной растерянности: он надеялся, что она дождется ухода главного конструктора…
– Я приду завтра, – сказала она тоном, каким говорят с детьми.
– Не уходи! – сказал он. – Он скоро уйдет.
– Я приду завтра, милый, – повторила она. – Мы сговоримся по телефону.
– Завтра у меня доклад, – сказал он.
– Ну, что же делать, значит, послезавтра, – сказала она тем же тоном.
Она чувствовала себя больной и не могла тут оставаться.
– По крайней мере подожди: я вызову машину.
– Нет, нет! – сказала она. – Я пройдусь пешком, я люблю ходить, мне нужно еще зайти в заводоуправление…
Ей не нужно было заходить в заводоуправление, ей хотелось пройтись одной, чтобы собраться с мыслями, а то в ней все рассыпалось…
Надевая на нее пальто, он обнял ее и спросил:
– Так послезавтра?
– Да, да!
Она спускалась, держась за перила и нащупывая ногой ступени.
Открыла тяжелую дверь на улицу – ей в лицо бросилась метель, широкое крыльцо было завалено снегом. Она пошла, не замечая метели.
Она очень медленно шла. Трудно идти, когда под легким, еще не обмятым снегом – мерзлая, в рытвинах, земля. Ей очень мешали высокие каблуки.
Иногда она чувствовала страшную усталость. То вдруг засыпала на ходу и, очнувшись, не сразу понимала, где она и что с ней.
«Я просто больна, – вдруг догадалась она. – Просто у меня жар. Простуда…»
Больше всего на свете ей сейчас хотелось прийти домой и лечь. Где попало лечь, хоть на полу.
Неподалеку от дома, у подъема на горку, ей показалось, что она сейчас упадет. Она собрала силы, поднялась по деревянной лесенке, заваленной снегом, дошла до своей двери и позвонила Веденеевым – один раз: она не могла доставать ключи и отпирать все хитроумные веденеевские замки…
Когда Мариамна отворила, Нонна сказала: «Я больна» – и опустилась в снег.
Она лежала с закрытыми глазами, голова у нее горела, а в спине было такое ощущение, словно ее посыпают снегом: очень холодно и щекотно. Один раз она не выдержала и, открыв глаза, с негодованием сказала Мариамне: «Пожалуйста, перестаньте посыпать меня снегом!» Мариамна не ответила и укрыла ее поверх одеяла чем-то большим, тяжелым, и Нонна вдруг сразу уснула, будто провалилась в потемки. Когда проснулась, около кровати сидел Иван Антоныч, доктор.
– Вы что ж это, мадам? – сказал он, держа Нонну за руку. – Людей пугать вздумали. Придется вас в больницу.
– Не надо, – сказала Мариамна. – Незачем.
– То есть как, мадам, незачем? – спросил доктор.
– Знаю, была, – отвечала Мариамна. – Скребут полы с утра до ночи, а позовешь зачем – подойти некому. Пускай тут лежит.
Нонна никогда не лежала в больнице, но ей вдруг представилось, что там невыносимо скучно, одиноко, печально. Она сказала слабым голосом:
– Не хочу в больницу! – И заплакала, и Мариамна фартуком утерла ее мокрые щеки.
– Ах, медам, медам, – сказал доктор, – морока мне с вами, будьте вы неладны.
Он сел к столу писать рецепт, и Нонна не слышала, что он дальше говорил и когда ушел.
Еще два раза она просыпалась. Один раз оттого, что за дверью разговаривали два голоса: голос Мариамны и голос Кости. Мариамна называла лекарство неправильно, а Костя не понимал и переспрашивал, и они вдвоем на все лады уродовали незнакомое слово.
– Сульфатиазол, сульфатиазол! – прислушавшись, поправила их Нонна.
Ей показалось, что она крикнула это очень громко. Они как будто испугались ее голоса и замолчали, а ее снова свалило забытье…
В другой раз она открыла глаза, и между нею и лампой, горевшей на столе, большой, темный, сгорбившийся, прошел Никита Трофимыч. Он прошел на цыпочках к двери, и его не стало, одна Мариамна стояла в ногах кровати…
«Как это славно, – подумала Нонна, поворачиваясь к стене, чтобы опять заснуть, – как славно, что старик здесь был, – значит, он на меня больше не сердится, ах, как хорошо…»
Она очнулась вся в поту. В печке бурно потрескивали, словно взрывались, дрова. Солнце, поднимаясь, заходило в комнату, на окне сверкали морозные пальмы. Пока она спала, наступила настоящая зима.
– Какой сегодня день? – спросила Нонна.
– Четверг, – ответила Мариамна.
Нонна сосчитала: значит, всего один день и две ночи она провалялась в постели. Вспомнила во всех подробностях позавчерашний вечер…
– Ко мне никто не приходил? – спросила она.
– Ребята заходили, спрашивали. Доктор был два раза.
Мариамна переменила Нонне рубашку и наволочки на подушках, вымыла ей руки и расчесала волосы. Чтобы не думать о том вечере, Нонна попросила принести какую-нибудь книгу.
– И помирать будешь с книгой, – сказала Мариамна, но все-таки спустилась вниз и принесла толстую, растрепанную книгу.
– Все читают, растрепали, – сказала она. – Хвалят.
Это был «Обрыв». Нонна читала его в отрочестве, почти забыла. Она стала читать с середины. Трудно было поддерживать тяжелую книгу, Нонна опускала ее, и задремывала, и опять читала. Тихо прошел день, наступили сумерки. Мариамна ушла вниз готовить ужин, некому было зажечь лампу. Нонна лежала лицом вверх, смотрела на голубое, отдаленное сумерками окно и думала о том, как изменилась жизнь со времен Райского и Веры – и место любви в жизни изменилось, и отношение человека к любви. Тех преград, которые стояли перед Верой на пути к счастью, для Нонны не существует, время их опрокинуло. Но, видимо, какая-то плата все-таки положена за счастье, другая плата: ради любви приходится человеку поступиться кое-чем своим; это почти физический закон – там, где одному просторно, двум, естественно, приходится потесниться… Так думала Нонна, лежа одна в тишине и сумраке. Позвонили. Неясно донеслись голоса, потом шаги по лесенке. Она почувствовала слабость до обморока… Вошла Мариамна.
– Директор приехал, к тебе просится.
– Зовите, – сказала Нонна, положив руку на сердце.
Мариамна зажгла свет, оправила постель и вышла…
И вот он здесь, большой, страшно большой в ее маленькой светелке! Присел, провел по ее лицу ладонью, пахнущей кожей перчатки.
– Как же так! – сказал негромко. – Не прислала, не известила, исчезла – и всё. Я вчера закрутился с этим докладом, сегодня звоню – проститься, – говорят: второй день нету. А тут сказали – воспаление легких, и я не знал. Так нельзя!
Ее ударило слово: проститься. Она спросила шепотом:
– Ты уезжаешь?
– Да, в Москву, – отвечал он. – Наркомат вызывает, – кстати, надо заново оформлять Владимира Ипполитовича. Непоседливый старик: совсем было уволился, теперь все с начала. А другого не хочу. От добра добра не ищут. – Торжество светилось в его глазах; видно, очень близко принял к сердцу возвращение главного конструктора.
Так же покорно она спросила:
– Надолго ты?
– Дня четыре с дорогой, – ответил он. – Ну, может быть, задержусь немного… В общем – не больше недели.
Этот ничем не поступится ради любви. Не потеснится… Поступаться, и тесниться, и смиряться, и ждать будет только она. Он полетит в Москву, и пойдет в наркомат, и будет хвастать своей мотопилой, и рассказывать, какие возможности она открывает для лесной промышленности, и как он осваивает производство резьбонакатного станка, и все будут слушать его с удовольствием и любить его… Вечером он с приятелями будет ужинать в ресторане и опять хвастать – своим заводом, своим главным конструктором, своей молодежью, – и все будут любить его… Он вспомнит о Нонне и о том, что она больна, и пошлет молнию: «Телеграфируй здоровье…» Она взяла большую руку, лежащую на ее волосах, и поцеловала ее.
– Ноннушка, – сказал он беспомощно, – я полюбил тебя очень, Ноннушка…
Мимо двери, которую Мариамна оставила открытой, покашливая, прошел Мирзоев. Он умирал от законного любопытства. Он еще с утра решил, что сегодня состоится разговор между ним и директором. Он будет просить, чтобы его отпустили… Но невозможно уволиться, не узнав, чего ради директор помчался к Нонне Сергеевне.
Поразмыслив, Мирзоев оставил машину на попечении мальчишек и поднялся к Нонне. Присутствие директора не смущало его; кашлял он для того, чтобы предупредить влюбленных о своем приближении: успеют нацеловаться, вся жизнь впереди.
– Тебе что, Ахмет? – спросил Листопад весело. – Обожди, минут через десять поедем.
– Здравствуйте, Нонна Сергеевна, – нежно сказал Мирзоев, встав на пороге со своей улыбкой. – Душевно огорчен вашей болезнью.
– Подхалимничай хорошенько! – вскричал Листопад. – Травкой перед ней стелись, понятно?
– Вполне понятно, – прикрыв глаза, многозначительно сказал Мирзоев.
И, всячески показывая, что он сочувствует влюбленным и благословляет их, еще раз улыбнулся и отправился вниз – у хозяев разузнать подробности о новой директорше.
Нельзя было курить около больной, и Листопад с удовольствием закурил, уйдя от Нонны. Зажав в зубах папиросу, на ходу застегивая пальто, вышел он на улицу и взглянул вверх, на ее окна.
Мягко светились они сквозь белые занавески. Хорошо, когда светит человеку этот ясный свет. Хорошо знать, что кто-то о тебе вспоминает, кто-то тебя ждет, кто-то все тебе простит…
Ах, Ноннушка, милая…
Хорошо из натопленной комнаты, где нельзя курить, выйти на простор, под летящий снег. Вдохнуть чистый и крепкий, как спирт, морозный воздух. Затянуться всласть табачным дымом. Оглянуться на ласковые окна – и опять хозяин сам себе.
Снежинки налетели и погасили папиросу. Мирзоев ждал в кабине. «Ну-ну-ну-ну!» – стучал мотор.
– Кругом давай, – сказал Листопад.
Мирзоев знал эту команду. У каждого начальника своя фантазия. «Кругом» – это значит: гони по всему шоссе, вокруг всего города, а потом уже на завод. И не смей разговаривать – директор думать будет. На заводе его отвлекают: он думает в машине.
До чего не везет человеку: придется отложить решающий разговор на завтра…
Автомобиль тихо поплыл по крутой улице в гору, проплыл до поворота на шоссе и помчался прочь от поселка.
Трамвай взбирался в гору страшно медленно, – казалось, что он стоит на месте. Маленький трамвай, увешанный людьми. Это те, кто живет в поселке, а работает в городе; они возвращаются домой.
Если человек работает в городе, думает Листопад, то и квартиру ему нужно в городе; а в поселке пусть живут те, кто работает здесь, на заводе. А то ведь он по два раза в день вот так мучается: ждет подолгу на морозе, висит на подножке, руки стынут – держаться за поручни… Да, а если жена работает в городе, а муж на заводе, – где должна жить семья? Вот задача, действительно…
Пусть оба работают на заводе. На Кружилихе десятки профессий требуются. Есть же такие семьи, где все на одном заводе. Вот семья Веденеевых…
Домов надо больше, домов. Только не этих безобразных кирпичных кубов на двести квартир каждый. Строят по пять этажей, без лифта. Либо с лифтом, либо в три этажа, не больше. А лучше всего – особняки, по две квартиры на особняк, каждая с отдельным входом. Где у них тот проект новой улицы, который отложили из-за войны? Время строить. Вернусь из Москвы, будем строить.
Надо же было заболеть тебе, Ноннушка. Была бы здорова – посадил бы тебя вот здесь рядышком и все бы это тебе рассказывал, чтобы ты меня слушала и смотрела на меня. И глаза бы твои блестели из-под меховой шапочки. Руку твою взял бы и вложил в свой рукав, чтобы согреть. И так славно мы с тобой прокатились бы. В полость всю тебя завернул бы, как ребенка…
– Ахмет, – Мирзоев поворачивается к директору. – Скажешь Аверкиеву: пусть достанет новую полость. Хорошую. Волчью.
– Хорошо, – отвечает Мирзоев и лукаво улыбается в темноту…
Вниз, вниз с горы! Летят за окном чугунные перила моста. Здесь была когда-то речушка, пересохла. Только весной, когда тает снег, ее русло наполняется водой. Летом на дне русла жидкая грязь, осока, комары. Вызвать гидрологов. Пусть подумают и дадут смету: во что обойдется, чтобы снова была река. Пусть будет река. Парк насадить по берегу, где сейчас мусорная свалка. Вода и зелень чтоб были вокруг поселка. Купальни поставить. Яхт-клуб. Белые мачты, алые вымпелы, ребята в майках, состязания по гребле и плаванию. А для домашних хозяек – там, пониже, по ту сторону моста, – поставить хорошие плоты для стирки белья. С навесами плоты, с брезентовыми навесами от дождя и солнца. Стирай, голубочка, наводи чистоту!
Сколько лет думаешь прожить, Александр Листопад? Не по щучьему веленью на месте мусорных свалок поднимаются парки. Миллионы выносливых рук трудятся многими годами, неустанно и терпеливо, чтобы еще насколько-то улучшить человеческую жизнь. Когда еще гидрологи принесут проект и смету, когда еще будет приведена в иссохшее русло вода! Потом придут школьники в красных пионерских галстучках, посадят тоненькие деревца, тебе по плечо деревца, смешной ты человек! А ведь ты не эти деревца видишь перед собой. Ты видишь большие березы и липы с тяжелыми кронами, ты чуешь густой шум листвы и свежесть глубокой тени в летний день, – да сколько же это лет прошло с сегодняшнего дня?..
Ну и что же? Да, много лет прошло, ну и что же? Что из этого следует, собственно? Что меня, Александра Листопада, не будет на свете, когда разрастутся те, не посаженные еще деревца? Знаю, знаю, – был студентом, пел: «Умрешь – похоронят, как не жил на свете…» Коротковата жизнь, конечно, – хоть вдвое бы, если уж нельзя втрое… Коротковата, ничего не скажешь. Но можно успеть кое-что. Вот поселок дострою… И новую реку увижу, и пионерские деревца увижу, – а может, увижу и тот тенистый парк! Ты знаешь, что ли, что мне не дожить до девяноста лет? Наша порода живучая.
А не доживу, так другие увидят, Чекалдин увидит, Коневский увидит, мальчик Анатолий Рыжов увидит, увидят дети тех, что вот сейчас поехали с работы домой, держась за поручни окоченевшими руками… «Как не жил на свете»? Враки. Я живу на свете. Я на этом свете оставил мой след на веки веков!
Ноннушка, а ты меня поймешь, если я вот это все буду тебе говорить? Никому не говорю, не приходится к слову, и некогда, и неловко, – скажут: «Чего агитируешь за Советскую власть, знаем без тебя». И Клаше, бедняжке, не говорил, а тебе хочу говорить и хочу, чтобы ты поняла. Ты поймешь.
Ты умная, Нонна. Спасибо судьбе, что подослала умную подругу. Ты с твоим умом должна была разгадать, что я за человек. Меня хитрецом считают, говорят: «Хитрый хохол», – а я, Нонна, самый простодушный человек. Я верую простодушно в свою цель, в твою цель, в цель моего народа, моего государства. Хотят, чтобы у моей веры была научная база. Что ж, база – хорошая вещь. У меня есть база, но вера моя не стала от этого менее простодушной, она не ушла из сердца в мозг, она душевная, вера моя! И исповедую я ее простыми словами, а не научными терминами. Солдат шел в бой со словами: «За Родину, за Сталина», – все равно, была у него база или не было. И я живу с простыми девизами, хотя и знаю истмат и другие ученые вещи. Ноннушка, прими меня, открытого! Машин с тобой настроим, речку обводним, парк насадим – милая ты моя! – счастье народа будем строить, Ноннушка, так это называется попросту…
Машина шла по городу. Сквозь сетку снега замелькали большие дома. Массивная темная глыба в колоннах – оперный театр, построенный еще руками крепостных. Чистые, стройные параллелепипеды университета, воздвигнутые лет двенадцать назад. Вместе с русскими здесь учатся дети северных кочевников – охотников и оленеводов, не знающих грамоты… Больничный городок, где умерла Клаша… Улицы, улицы – корпуса, светофоры, магазины, столбы, избы, леса построек, начатых минувшим летом и отложенных на будущее, – пестрое, многосложное, вечно собой недовольное человеческое общежитие – город!
Будет ли день, когда человек скажет: «Я всем доволен, премного благодарен, мне больше ничего не надо»? Никогда не будет такого дня. Всегда раскрыта земля для новых семян, и никогда не сняты леса для строителя. А кто произнес такие слова, тот мертв, от него нечего ждать живым.
Уже позади город. Разыгралась метель. На бешеной скорости гонит Мирзоев машину по шоссе. Мечется перед очами белый вихрь… Редко промчатся фары встречной машины, коротко и сильно прошумит встречная, обдав светом, – и опять только снег кругом, мечутся сумасшедшие белые полотнища… Пляши, пляши; гуляй, красавица, не знающая удержу русская зима!
И вот приближаются неясные сквозь метель светы, неясные сквозь шум мотора звуки – мое место на земле, кровиночка моя – Кружилиха. За что я полюбил тебя, Кружилиха? Не ты меня вскормила, не ты меня взрастила, а присох!..
Проступили сквозь метель высокие окна. Фонарь; резко освещенные, летят снежинки мимо фонаря. Все кругом завалено пуховым снегом. Лебедино чистая стоит обитель владыки мира – Труда. И на чистую обитель сеет, сеет, сеет летучие свои алмазы безудержно щедрая русская зима…
– Приехали, Александр Игнатьевич.
1947