Текст книги "Собрание сочинений (Том 1)"
Автор книги: Вера Панова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 37 страниц)
КАНУН МИРНОГО ДНЯ
Фаина давно заметила, что Низвецкий влюблен в Лену. Такие вещи Фаина распознавала каким-то шестым чувством. Злое, сухо-насмешливое лицо Лены возмущало ее.
«Скажите, пожалуйста! – думала Фаина. – Эта девочка считает себя вправе играть людьми только потому, что она молода и хороша собой…»
Однажды вечером, идя из аптеки в штабной вагон, Фаина налетела на Низвецкого. Он починял проводку в офицерском жестком. Фаина толкнула его дверью и сказала:
– Ах!.. Это вы.
Он молча посторонился. Он всегда скромно сторонился, если кто-нибудь попадался ему навстречу. Фаина остановилась:
– Что-то я хотела вам сказать, товарищ Низвецкий… да: вы можете починить мне настольную лампу?
– Могу, – сказал Низвецкий.
– Сегодня можете? – спросила Фаина. – Сейчас?
– Можно сейчас, – ответил Низвецкий своим тихим унылым голосом. – Вот только проверю проводку.
У Фаины не было заранее намеченного плана действий, она позвала Низвецкого по какому-то откровению, неожиданно для самой себя. Она вернулась в купе, напевая: «Ты меня ни о чем не расспрашивай», насыпала в вазочку печенья и заварила чай.
Через полчаса пришел Низвецкий с куском проволоки в руках. Вид у него был такой, словно ему уже никогда не радоваться жизни.
Фаина сказала:
– Ах, лампа? Она давно не работает, я ее засунула куда-то под диван. Давайте сначала напьемся чаю, я умираю пить!
(Невозможно же было сознаться, что лампа в полной исправности…) Низвецкий очень стеснялся. В купе было чисто, лежали белоснежные вышитые подушечки на голубых чехлах. Около зеркала стояла вереница слонов – один крошечный, потом все больше, больше – как диаграмма. Низвецкий насчитал тринадцать штук… Он неловко присел на краешек дивана, стыдясь того, что дурно одет: знал бы – надел хороший костюм…
– Я, может, зайду позже? – пробормотал он.
– Боже мой, нет, – сказала Фаина, накладывая варенье в блюдечки. – Сидите, сидите, не вскакивайте! Не мешайте мне хозяйничать!
Низвецкий ушел от Фаины с легким звоном в ушах, с переполненным желудком и с сердцем, растроганным женской заботой, которую Фаина щедро излила на него.
«Славная она», – думал он, вспоминая ее варенье, добродушную болтовню и раскатистый смех. Он не думал, что она кокетничает с ним; он был просто благодарен ей. После ее купе, где пахло духами и ванилью, в вагоне команды ему показалось душно и неуютно. Проходя мимо того места, где спала Лена, он мельком взглянул туда… Лены не было. Должно быть, она еще у себя в кригере, – но ему не захотелось сейчас идти туда…
Лампу починить не удалось. К концу чаепития Низвецкий вспомнил о цели своего прихода. Но Фаина сказала, что она хочет спать, и попросила Низвецкого прийти завтра вечером: в самом деле, надо же починить лампу, без лампы она, Фаина, как без рук…
Под Берлином шли последние бои. Была середина апреля 1945 года. Санитарный поезд направлялся в Омск на годовой ремонт.
Доктор Белов получил телеграмму с приказом об отпусках. Он вышел из своего купе, сияя всеми морщинками и держа телеграмму над головой.
– Это касается и вас, – сказал он Юлии Дмитриевне, которую встретил первой. – Только, знаете, вы все сначала будете плясать. Все, все, кто тут перечислен.
И тут же, не дожидаясь, пока ему спляшут, вслух прочел телеграмму. В число отпускников попали Супругов, Юлия Дмитриевна, Кравцов и Лена Огородникова.
Доктора очень огорчило то, что некоторые отпускники не проявили особенной радости. Клава Мухина сказала:
– Как же мы обе уедем – Юлия Дмитриевна и я, а кто будет смотреть за перевязочной?
Лена прямо отказалась от отпуска, сказав, что ей не хочется ехать, и просила вместо нее предоставить отпуск Наде. А доктор думал, что Лена больше всех обрадуется отдыху: у нее был такой усталый вид в последнее время и больное лицо…
Юлия Дмитриевна, узнав об отпуске, стала особенно, сверхъестественно красной; потом вдруг побледнела и сжала губы с выражением мрачной тревоги.
Этот отпуск должен был решить ее судьбу. Она поедет вместе с Супруговым.
Ведь он описывал ей свою квартиру? Даже чертил план; этот план она спрятала и иногда любовалась им… Ведь сказал ей однажды так нежно: «Спокойной ночи» – и поцеловал руку…
И ведь сказал же, узнав об отпуске:
– Мы, конечно, поедем вместе?
В первый раз в жизни сумасшедшая надежда овладела ею.
Это должно получиться так…
(Конечно, она уже не особенно молода, ей скоро сорок четыре; но благодаря своему здоровью она выглядит гораздо моложе, у нее ни одного седого волоса и совсем мало морщин. Да ведь и он не мальчик, как ни говори! И она некрасива, – но разве мало на свете некрасивых женщин, которых любят и ласкают? Она знала одну дурнушку, которая четыре раза выходила замуж. Один очень интересный доктор чуть не застрелился из-за нее. Совсем уже хотел стреляться, с трудом его отговорили.) Это должно получиться так: они приедут вместе в родной город, и он ей скажет… Нет, он скажет ей еще в дороге, все должно быть решено до приезда. «Дорогая, – скажет он ей, – я не могу без вас, будьте моей женой». Может быть, он еще добавит: «моим спутником», или «моим товарищем», или что-нибудь в этом роде. А может быть, и не добавит, потому что все эти понятия сочетаются в прекрасном, извечном, волнующем слове: жена. Как счастливы женщины, которые чьи-нибудь жены. Которые были когда-нибудь чьими-нибудь женами. Как прекрасна жизнь женщин, у которых есть дети…
Дети! Она робко провела ладонями по своей груди и по животу. У нее были бы здоровые, цветущие дети. Она создана для материнства. Она это знает.
Он объяснится в дороге, и прямо с вокзала они поедут к нему на квартиру. Он повезет ее к себе на квартиру… Это будет немножко чужое жилье для нее, к нему придется привыкать, и обживать его, и сживаться с соседями, но что делать? Дом жены там, где дом ее мужа.
В первый же день она поведет его к своим. Они придут под руку – любящие супруги. Как будут рады папа и мама. Они, наверное, совсем поставили крест на ее замужестве. И вдруг она придет под руку с мужем…
Минутами ее уверенность была так велика, что она готова была послать домой телеграмму: «Еду отпуск вместе мужем ждите Юля».
Но внезапно исчезала вера в возможность счастья, и наступал упадок: слабость – до физической немощи, почти до тошноты.
«Этого не может быть, – думала она. – Ничего этого со мной не может быть».
А потом она видела Супругова и слышала особенные, значительные нотки его голоса, и ловила его взгляд, тоже особенный, значительный, и его улыбку, обращенную к ней, – и опять ее взмывала волна…
Она так устала от этого чередования надежды и безнадежности, что иногда ею овладевало желание пойти к нему и спросить начистоту: да или нет?
Но ее удерживали женская гордость, женский стыд и еще одно чувство, более сильное, чем даже гордость и стыд, – страх полной безнадежности.
Она не могла отказаться от своей мечты. Это был ее первый реальный женский расчет. Первый и – последний: ей сорок четыре года. Скоро старость. Жизнь уходит. Если уйдет Супругов, ей больше не останется никаких надежд на замужество, материнство, на нормальную жизнь, которою живут миллионы женщин, не ценя ее.
Супругов сказал Данилову очень любезно:
– Как же это так вам не дали отпуска, Иван Егорыч, ай-ай-ай…
Ему было очень приятно, что Данилова обошли, а его, Супругова, отметили. Теперь он был уверен, что получит орден: поезд везде хвалили, о нем писали в газетах, макет Потребовали на всесоюзную выставку, а ведь он, Супругов, первый о нем писал, вы помните, когда РЭП еще не обращал на них такого внимания… К сожалению, Данилов тоже получит орден, ну, конечно: замполит! Хотя вот Данилову отпуска не дали, а ему дали…
Данилов не стал объяснять Супругову, что не хочет ехать в отпуск до конца войны и что список отпускников доктор Белов составлял вместе с ним. Он сказал равнодушно:
– Я недели через две поеду в В* по партийным делам.
Он был занят Кравцовым. Придется Кравцова пустить съездить раньше, а самому поехать, когда Кравцов вернется: кто-нибудь из них двоих должен присматривать за ремонтом, нельзя доверить такое дело ни начальнику, ни Соболю, ни Протасову.
– И потом – двигатель, – говорил Данилов Кравцову. – Успеете отремонтировать двигатель?
– Кажется, – отвечал Кравцов, – мы знакомы не первый год.
– А вернетесь вовремя?
– Ну, достаточно, товарищ замполит, – сказал Кравцов. – Мне надоели эти шутки. Давно пора предоставить мне отпуск. Нашли дурака, который по вольному найму работает больше каторжного.
Данилов устроил Кравцову почетные проводы. Кравцову перед частью была вынесена благодарность и выдана премия – отрез на костюм и именные часы.
– Приеду домой с подарками, – сказал Кравцов, вернувшись к себе на электростанцию. – Отрез старухе на платье, а сыну подарю свои старые часы, они лучше всяких новых.
Васька и толстая Ия тоже собирались в В*: их командировали на курсы медицинских сестер. Данилов вызвал их к себе и сказал им напутственное слово:
– Всякий вздорный элемент вы знаете какие распускает слухи о девушках-санитарках. Вы на слухи плюйте, но себя держите так, чтобы подкопаться нельзя было. Чтобы скромность и опрятность в одежде, в походке, в голосе, во всем. Чтобы показывали на вас как на образец поведения. Чтобы вот этой пакости не было больше, – сказал он, показывая на Васькино лицо.
– Чего я могу сделать! – сказала Васька. – Когда они с шестимесячной гарантией.
– Что-то мне кажется, – сказал Данилов, – что я тебя больше года вижу с этими бровями.
– Ну что же мне делать, – сказала Васька, – повеситься или что? Я их сулемой отмывала и керосином, ничего не берет.
Она врала – уже два раза за это время она была в парикмахерской и чернила брови…
Данилов велел Соболю щедро снабдить девушек на дорогу продуктами, и веселые, с большими коробками от медикаментов вместо чемоданов, они пересели на товарный поезд, идущий в сторону Ленинграда.
Юлия Дмитриевна и Супругов уехали через два дня.
– Дорогая вы моя, – сказала Фаина, прощаясь с Юлией Дмитриевной, – я вам желаю всего, всего! Вы даже не можете себе представить, до какой степени я этого желаю!
Лицо ее сияло, она широко, торжествующе распахнула объятия и поцеловала Юлию Дмитриевну. Та смутилась и неловко чмокнула Фаину жесткими губами…
Она села с Супруговым в мягкое купе скорого поезда. Им предстояло тридцать шесть часов совместного пути.
Если бы Юлия Дмитриевна не была в таком смятенном состоянии, пассажирское купе после ее белоснежной санитарной обители показалось бы ей очень запущенным и грязным: диваны были пыльные, электричество горело тускло, багажные сетки прохудились. Из жидкой подушки, которую принес проводник, лез пух. Но ей, такой опрятной и брезгливой, на этот раз было все равно.
Выехали они вечером. Супругов сейчас же стал устраиваться на ночлег и, перебросившись с Юлией Дмитриевной несколькими фразами, заснул сладко. Она тоже легла, но не могла заснуть. Никогда прежде она не бывала в такой близости к мужчине, которого любила. Только убогий вагонный столик разделял их. На верхних полках спали еще какие-то мужчины – военные, судя по сапогам, стоявшим на полу.
Она не спала, лежала лицом вверх, трясясь от толчков поезда, и думала о том, сколько в стране мужчин, молодых и старых, больных и здоровых, и нет среди них ни одного, который захотел бы разделить с нею свою мужскую судьбу, свою мужскую душу. Супругов лежал к ней спиной, она видела его аккуратно подстриженный затылок и руку в полосатом рукаве рубашки, лежавшую поверх одеяла, и понимала, что он безгранично далек от нее, что это все фантазии, мираж, бабьи глупости. Ей было так тяжело, что хотелось заплакать, чтобы полегчало; но она не умела плакать.
Утром он встал как ни в чем не бывало, словно не знал, что из-за него она провела бессонную ночь. Предложил ей одеколон, когда она ушла умываться, готовил для нее бутерброды, и так вежливо, так почтительно разговаривал с нею, что она опять расцвела. Военные смотрели на них сверху, дымя в потолок крепким табаком, и Юлии Дмитриевне это было приятно. Однако она была очень довольна, когда в купе зашел молодой подполковник и увел обоих военных к себе, играть в преферанс, и они с Супруговым остались вдвоем.
Супругов как будто смутился. Сославшись на духоту, он отворил дверь в коридор. «Как он благороден, – подумала Юлия Дмитриевна, – он боится скомпрометировать меня».
– Мы едем без опоздания? – спросила она, чтобы заполнить неловкую паузу.
– Да, – отвечал он. – Мы будем в В* завтра часов в шесть утра. – И поглядел на часы. – Нам осталось ехать еще восемнадцать часов.
«Еще восемнадцать часов ожидания», – подумала она. Ей захотелось, чтобы поезд опоздал, чтобы он шел долго-долго, чтобы долго-долго она оставалась с ним и со своей надеждой.
– Не поесть ли нам? – предложил Супругов.
Она согласилась, хотя ей еще не хотелось есть. Опять он достал коробку с провизией и опять любовно, со знанием дела, приготовил бутерброды. Она вяло ела и думала: «Вот так мы будем есть и есть, а там вернутся наши попутчики, а там ночь, а там домой приедем, и все кончено».
– Не поспать ли нам? – сказал Супругов, покончив с едой. – Когда же и отдохнуть, если не в дороге, не правда ли?
И он проворно лег и заснул или сделал вид, что спит, а она сидела и прощалась со своей надеждой, со своей первой и последней реальной мечтой.
Какие у нее некрасивые красные руки с желтыми ногтями. Из подушек лезет пух, вся юбка у нее в пуху. Проклятая обыденность стародевичьей, никому не нужной жизни… Должно быть, эти военные с насмешкой наблюдали, как Супругов ухаживает за нею. О, дура, поделом ей…
Какие-то люди проходили мимо открытой двери и заглядывали в купе. Она боялась, чтобы они не прочли страданье на ее лице, и старалась принять спокойное и равнодушное выражение. А люди, заглянув в купе, думали: какое усталое лицо у этой женщины в лейтенантских погонах. И больше ничего они не думали.
Утром Юлия Дмитриевна и Супругов прощались на вокзальной площади.
– Вы в трамвае? – спросил он.
– Нет, – отвечала она, – я пешком. Мне близко.
– Может быть, позвать вам носильщика?
– Нет. Я справлюсь сама.
Она говорила повелительно и твердо, а он смотрел на нее и думал:
«Женщина ошиблась в расчетах. Но она недурно маскируется».
– Прощайте, – сказала она первая, и голос ее вдруг сорвался, в нем прозвучало почти рыданье.
– До свиданья, дорогая, – поправил он мягко. – До скорого свиданья в санитарном поезде.
Он поцеловал ей руку. Она быстро и неловко отняла руку и быстро пошла по вокзальной площади, широкая и нескладная, с тяжелым чемоданом в руке.
Утром в поезде, после того, как они позавтракали, он сосчитал оставшиеся продукты, щепетильно разделил их на две равные части и переложил в чемодан Юлии Дмитриевны сколько-то банок и сколько-то кульков.
И в том, как он считал эти банки и резал шпик, было что-то до того унизительное, что у нее сжималось горло при воспоминании об этом.
Бледная и мрачная, со стиснутым ртом, она переходила людную вокзальную площадь…
– Юлия Дмитриевна! Юлия Дмитриевна! – раздался за нею отчаянный крик. Она оглянулась – на нее летела Васька в солдатской гимнастерке, с угольно-черными бровями от переносья до висков.
– Васька, – сказала Юлия Дмитриевна рассеянно, – ты что, Васька?
– О боже ж мой, Юлия Дмитриевна! – горячо воскликнула Васька. – Я же вас каждое утро хожу встревать. Ой, ну какое счастье, что я вас не пропустила!
– Не встревать, а встречать, – машинально поправила Юлия Дмитриевна.
– Ну, встречать, – согласилась Васька. – Юлия Дмитриевна, мы уже учимся с позавчерашнего дня, я и Ия, Юлия Дмитриевна, и на нас все удивляются, какие мы культурные и как много знаем, и я больше всех – ей-богу.
– Где Ия? – спросила Юлия Дмитриевна.
– В общежитии. Она еще спит. Мы вчера всем курсом были в кино, ой, мы с ней так плакали… Дайте мне чемодан ваш, Юлия Дмитриевна.
И Васька проворно выхватила у Юлии Дмитриевны чемодан.
– Пойдем со мной, Васька, – попросила Юлия Дмитриевна, чувствуя себя легче в Васькином присутствии. – Пойдем ко мне домой.
Она пошла, не слушая, что говорит Васька. Пришли на тихую чистую улицу, обсаженную вязами, – одну из самых старых и степенных улиц в городе. Каждый вяз на этой улице, каждую плиту на панели Юлия Дмитриевна знала с детства.
– Скоро ваш дом? – спросила Васька.
– Скоро, – ответила Юлия Дмитриевна. – Вот сейчас за углом.
На углу стояла баба с бидоном и озиралась по сторонам.
– Фершал где живет? – спросила она Юлию Дмитриевну, когда та подошла.
Юлия Дмитриевна улыбнулась. Баба с бидоном, ищущая фельдшера, была как бы преддверьем ее родного дома.
За дверью упал тяжелый болт, дверь распахнулась, взметнулись старческие руки в отпашных рукавах капота:
– Милая, милая! Я в окошко увидела – героиня наша идет, красавица наша идет… Представь – только вчера о тебе справлялся профессор Скудеревский… Митя! Митя! Вставай, деточка наша приехала, Юленька приехала…
Приехав домой, Кравцов узнал от своей старухи, что Сережка, сын, назначен помощником машиниста на тот самый дизель, на котором до войны работал Кравцов. Сережке шел всего восемнадцатый год, и мать гордилась его назначением.
– Ничего особенного нет, – сказал Кравцов. – Я тоже с пятнадцати лет при моторах.
Побрившись и надев праздничный костюм, он отправился на завод. С видом снисхождения и превосходства познакомился с новым начальником цеха – женщиной.
Женщина! Что они могут понимать в электричестве…
Потом он пошел к дизелю. Сережка был занят работой, он только широко улыбнулся, увидев отца, и крикнул: «Я скоро! Подожди!» Кравцов сел на подоконник и наблюдал, как Сережка орудует стамболем. Резиновые сапоги были слишком высоки для Сережкиных ног: парень был малорослый. «Та же картина, что и на транспорте, – подумал Кравцов. – Покуда нас нет, на производстве управляются ребятишки и бабы».
Он поговорил с машинистом, старым знакомым, солидным человеком, угостил его медовым украинским самосадом и пригласил вечерком зайти к нему.
Смена кончилась скоро, и Кравцов с Сережкой пошли домой. Сережка расспрашивал, где отец побывал, и Кравцов рассказывал ему о Киеве, Бресте, Ленинабаде, Тбилиси. «Ну, это – география», – сказал он и перешел к поездным делам.
– Все решительно мы вдвоем с замполитом, – сказал он. – Он придумывает – очень способная голова! – а я осуществляю его мысли. А текущая работа? Считай: электричество в багажник провел я. Радиохозяйство смотрю я. Все трубы парового отопления ремонтирую я. Ей-богу, без меня даже чайника не запаяют.
Ему было приятно, что с Сережкой можно говорить обо всем и Сережка поймет.
– Для лечения соллюксом я переделывал всю аппаратуру на сто десять вольт. Патроны Миона пришлось заменять патронами Свана…
Тем временем старуха обежала соседок и одолжила талоны на водку всюду, где только могла. Считалось вообще неприличным встречать войскового отпускника без выпивки, а уж такого отпускника, как ее старик, старуха и подумать не могла принять всухую.
Кравцов с удовольствием увидел на столе батарею водочных и пивных бутылок и спросил благосклонно:
– Живем, мать?
– Живем, отец, – отвечала старуха.
– Ты у меня огонь-молодица, – сказал Кравцов. – Однако где же гости?
Гости пришли: чета родственников и старые приятели, в том числе машинист, Сережкино начальство. Было пристойно весело, без галдежа. Часто чокались и говорили друг другу приятности. Все внимание и вся ласка были устремлены на Кравцова. Каждому новому гостю он должен был рассказывать о Киеве, Двинске, Бресте, о следах, оставленных фашистами на нашей земле… Он наскоро кончал с этим и возвращался к поезду.
– Трудно. Дают моторную нефть тяжелого качества, а по марке требуется газоль. Что делать? Работаю на нефти. Большой нагар, загорают кольца. Учтите, насколько чаще приходится разбирать и чистить…
– А ну как же! – отвечали старички-приятели, степенно опрокидывая стопочки. – А ну ясно! С тяжелым топливом, само собой…
– А как Сергей работает? – при всех спросил Кравцов машиниста. – Не позорит отца?
Машинист похвалил Сережку. Кравцов тут же подарил Сережке карманные часы и прочитал ему такое наставление:
– Сергей, запомни: к машине всегда подходи в трезвом состоянии. Машину надо любить, тогда и она будет любить тебя. Если ты будешь ее любить – она, только ты откроешь дверь, будет здороваться с тобой, потому что подходит к ней дорогой человек. А будешь кой-как – она тебя возьмет, искромсает, сгложет, выплюнет кусок мяса… Машина-то какая – один маховик на двух платформах привезен… Трезво и с любовью! – повторил Кравцов, теряя нить и стараясь поймать ее.
– В работе, – говорил он дальше, – должна быть культура и красота исполнения. Электрическое дело – самое прогрессивное и самое научное…
Много он еще говорил, чувствуя, что красноречие прибывает к нему с каждой стопкой. Уже и гости, ублаготворившись, разошлись, а он все учил Сережку. Проснулся утром на родимых полатях. Первая мысль была: смену проспал!.. Потом сообразил, что он теперь работает не на заводе, а в санитарном поезде и в данное время находится в отпуску. Успокоился и стал думать – кто же втащил его на полати и когда? Внизу старуха чистила его сапоги…
– Где Сергей? – спросил он.
– На работе, – отвечала старуха.
Кравцов скинул одеяло, сел, спустил босые ноги на теплую печь.
– Ну, так, – сказал он озабоченно и строго. – Дай, мать, опохмелиться…
Все было решено между Фаиной и Низвецким.
Как это получилось, Низвецкий и сам не знал. Ходил, пил чай. Фаина хохотала, говорила, вертелась в купе, задевая Низвецкого то плечом, то коленом… Она расспрашивала его о родственниках и интересовалась, правда ли, что во Владивостоке очень много китайцев? С горячим сочувствием Фаина относилась к болезни Низвецкого. Не обязательно делать операцию, говорила она, надо еще посоветоваться с гомеопатами, она слыхала, что иногда гомеопаты в этой области делают буквально чудеса!
Наконец Низвецкий починил ей лампу; лампа оказалась в исправности, просто волосок перегорел, а Фаина по неопытности думала, что лампа испорчена.
Фаина сказала Низвецкому, что он безумно интересный: наверно, многие женщины увлекаются им. Низвецкий удивился, но, посмотревшись в зеркало, нашел, что он действительно, пожалуй, недурен, только желт чересчур; но это пройдет, когда пройдет болезнь, Фаина Васильевна права…
Обласканный и обнадеженный, Низвецкий все неохотнее уходил из Фаининого купе в вагон команды. Ему стало трудно пробыть без Фаины хотя бы час. О Лене он давно забыл думать… И вот однажды, когда Юлия Дмитриевна была в отпуску, а Данилов отлучился в город, как-то само собой вышло так, что Низвецкий задержался у Фаины до рассвета.
– Я не понимаю одного, – говорил он ей, счастливый и тихий. – За что ты полюбила меня?
Она держала его в объятиях нежно, как младенца.
– Как ты не понимаешь! – говорила она умиленно, со слезами на глазах. – Как ты не понимаешь!..
Но он хотел, чтобы она объяснила ему это во всех подробностях.
– За то, что ты скромный, – перечисляла она восторженно, – за то, что ты такой вежливый, интеллигентный, вообще – удивительный…
Она от чистого сердца верила, что ее давно покорили эти качества Низвецкого. Ей казалось даже, что их встреча в санитарном поезде носит печать таинственного предопределения, что она, Фаина, для того и должна была пройти через войну, опасности и труды, чтобы найти свое счастье – единственное, уготованное ей судьбою…
– Я тебя прошу только об одном, – жарко шептала она в ухо Низвецкому, – помни о моей любви всегда, всегда! Эти девчонки рады повеситься на шею любому просто так, скуки ради! Я одна, одна буду тебе настоящей женой, настоящим другом! Милый, это ужасно – я чувствую, что буду ревновать тебя до безумия…
Однажды к Данилову пришла Фима.
Она уже давно не прислуживала в штабном вагоне – работала на кухне поваром. Очень официально она сказала:
– Товарищ замполит, разрешите обратиться. Мы, работники кухни, просим вас лично, чтобы вы побеспокоились о нашем будущем.
– Это как же? – спросил Данилов. – Замуж вас повыдавать, что ли?
Фима отвернулась и прилично посмеялась шутке. Потом объяснила:
– Мы тут в поезде приобрели квалификацию и хотели бы после окончания войны работать по новой специальности. Оля и Катя – что вы думаете? – вполне справятся поварами в общественных столовых, я их обучила. А я… – Фима немного закраснелась, – я, Иван Егорыч, хотела бы шеф-поваром или метрдотелем в какой-нибудь шикарный ресторан.
Слова-то какие: метрдотель… Что ж, молодцы…
– Это вы хорошо придумали, – сказал Данилов. – Постараюсь помочь. Во всяком случае, рекомендации вы получите.
– Иван Егорыч, что ж рекомендации. Рекомендации само собой, а вот если бы вы похлопотали как-нибудь организованным порядком…
– Постараюсь, – повторил он.
Когда она ушла, он стал обдумывать. Фима права. Он должен всех своих людей устроить в мирной жизни на тех местах, которые заслужены ими.
Есть люди, которые в этом не нуждаются: врачи, например; Юлия Дмитриевна, Лена Огородникова, он сам, Данилов.
Но вот сестра Смирнова, Клава Мухина: разве не достойны они работать в крупной, образцово поставленной больнице?
Соболю идти директором в подсобное хозяйство. Васька… Васька – куда угодно: в колхоз ли, в больницу ли, к черту ли на рога, – везде ей будет отлично. Он отдаст ее Юлии Дмитриевне: женщина бездетная – пускай учит уму-разуму способную девчонку…
Хорошо бы им всем держать связь между собою после войны. Поездные пассажиры за четверо суток и то свыкаются друг с другом. А они проездили вместе почти четыре года не пассажирами – работниками.
Он думал, что у кухонных девчат мозги набекрень, так же, как береты. А они вон о чем шушукаются по вечерам: о будущем. Кем они войдут в мирную жизнь.
А кем он сам войдет в мирную жизнь? – Дело найдется. Много найдется дела. Вот только дома надо устроить жизнь как следует. Не так, не так она была устроена.
Скоро он увидит сына.
Сейчас он увидит сына.
Данилов шел по широкой, как пустырь, окраинной улице к своему дому. Больше года он не был здесь.
Медленно шла пестрая корова. Старая бабка еще медленнее брела за нею с хворостиной в руке, опираясь на хворостину, как на посох. Какой-то человек в старой промасленной тужурке, бедово стуча каблуками по деревянным мосткам, обогнал Данилова и оглянулся на него, – незнакомый человек. По обочине узкого деревянного тротуара земля была вскопана под картошку.
Как в деревне. Мостки не подправлены, доски сгнили во многих местах. У домов обветшалый вид.
Такой же вид, конечно, и у его дома. Вряд ли трест в минувшем году смог сделать ремонт. Вряд ли и Дуся заботилась о ремонте. Не до того было и тресту и Дусе.
Одна, без него она прожила все эти годы. Прожила – он в этом не сомневался – честно, самоотверженно и скромно. А он так редко вспоминал о ней, он ей почти не писал…
Дети играли у соседних ворот. Сына между ними не было. Чьи это дети? Вон ту девочку, черную как цыганка, он словно видел раньше. Все повырастали, никого не узнать…
Калитка.
Калитка заперта. Но он знал секрет: нужно просунуть руку между досками забора и отодвинуть деревянный засов. Он так и сделал. И вошел во двор.
Во дворе никого не было. Данилов осмотрелся. Ровные гряды, вскопанные, взрыхленные граблями. Молодая трава по сторонам. Дорожка. Крыльцо. На двери замок.
Замок?
Почему-то он не ждал, чтобы так случилось. Это было естественно, раз он не предупредил о своем приезде. Но ему стало грустно.
Как же это так – замок?..
Он постоял с минуту. До войны Дуся, уходя, клала ключ от замка под крыльцо: на случай, если он вдруг придет без нее. Он спустился по низеньким ступенькам, пошарил под крыльцом: забытое, когда-то привычное ощущение мшистой сырости… Ключ лежал на прежнем месте, в ложбинке между двумя кирпичами.
Этот домашний тайник показался старым знакомым. Он как бы сказал Данилову: здравствуй.
Данилов отворил дверь и вошел в дом.
Он стоял в маленькой кухне. Все было на прежнем месте – и стол, и горшок с алоэ, и квашня, прикрытая суровым полотенцем. В комнатах было сумеречнее, чем на дворе, и Данилов различал предметы один за другим.
На столе, покрытом светлой клеенкой, стояла стеклянная баночка с сахарным песком. На блюдце – яичная скорлупа. Клеенка старая, потертая на углах стола; а когда Данилов уходил на войну, она была совсем еще новая. Чернильные пятна на клеенке. Откуда чернильные пятна? Ах, да, – это сын пишет. Сын вырос и пишет чернилами.
Данилов закрыл глаза. Когда он открыл их, они были мокры.
Он проглотил тяжелый и сладкий ком, бившийся в горле. С мокрыми глазами он засмеялся: сын вырос и пишет чернилами!
Данилов прошел в соседнюю комнату. И здесь все было на месте, но нет того прежнего блеска, той чистоты и нарядности, к которым он привык. Кровать вместо белого покрывала застелена грубым серым одеялом. На столе, около швейной машины, недоштопанный детский чулок, напяленный на деревянную ложку.
В углу стоял трехколесный детский велосипед; одна педаль у велосипеда была обломана… Нет смысла починять этот велосипед. Сын вырос, ему теперь нужен двухколесный.
Данилов вышел на крыльцо, сел на ступеньку и закурил. Он сидел, курил и думал. Никто не тревожил его, ничто не отвлекало. И он медленно, без помехи думал о Дусе, жене, – думал с благодарностью, почти с нежностью. В кротком небе слабо мигнула звезда. Потянуло свежестью от земли… С улицы донесся Дусин голос. Слегка задыхаясь, она сердито выговаривала:
– Если бы ты был хороший мальчик, ты б ему сказал: не учите меня, дяденька, глупостям, мне рогатка без надобности, а вы бы, дяденька, шли работать, чем маленьких безобразиям учить…
Данилов не пошел навстречу, он сидел на крыльце, обняв колени руками.
Сын вбежал в калитку первым, Дуся шла за ним с тяжелым мешком за спиной. Сын увидел сидящего на крыльце и пошел шагом, шаг его все замедлялся, сын остановился, засмеялся и сказал растерянно:
– Папа…
Он стал длинный и худенький, загорел, у него не было передних зубов.
А Дуся охнула. Опустила мешок на землю и села на него, словно у нее не было сил идти дальше.
Данилов встал, обнял сына и поцеловал его в стриженую маковку. Потом подошел к жене.
– Встань, – сказал он.
Она встала. Он взял мешок и внес его в кухню. Жена шла за ним. Молча, дрожащими руками она сняла с головы платок и поправила волосы.
Данилов повернул выключатель. Вспыхнул свет и осветил счастливое лицо сына и постаревшее лицо жены.
И Данилов сказал ласково, раскаянно и устало:
– Ну, рассказывай, как жила…
1945