Текст книги "Собрание сочинений (Том 1)"
Автор книги: Вера Панова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 37 страниц)
18
Евдокия пошла за покупками и взяла с собой Сашеньку. Она боялась даже на час оставить его без присмотра, – вырос и такой стал самостоятельный, озорной, Евдокии день и ночь было за него беспокойно. И, кроме того, красив стал необыкновенно; Евдокия считала – таких красивых детей больше и нет; она боялась, как бы его не украли.
Они долго ходили по обувным и мануфактурным магазинам, потом зашли в кондитерскую и купили пирожное. Сладкое тесто Сашенька съел, а крема не захотел, крем съела Евдокия. Потом они взвешивались на весах, пили воду с сиропом и купили синего фланелевого медведя с пуговками вместо глаз. Сашенька не захотел нести медведя, несла Евдокия. Вернулись домой усталые. Саша как был, одетый, лег поперек Евдокииной кровати и заснул. Евдокия сняла с него ботиночки, подложила ему подушку под голову и принялась за стряпню. Вдруг постучались, и вошла та женщина.
У нее не было ни кудряшек, ни высоких каблуков. Она вошла смиренно и попросила Христа ради. Евдокия усадила ее у двери, дала шаньгу и стакан молока. Женщина не торопилась есть, она непохожа была на голодную – толстая, щеки красные; только одежа была истрепанная и грязная. Хлопоча возле печи, Евдокия спросила:
– Молодая, здоровая, – почему не работаешь? Нешто так хорошо?
Женщина не смутилась:
– Однако ты тоже не работаешь.
– Я на пять душ варю, стираю, шью. Я себя оправдываю. При мне четверо детей содержится да муж.
– Не твои дети-то, – усмехнулась женщина.
Евдокия остановилась с ухватом:
– Ну? Что ж, что не мои дети?
– Приемыши, – сказала женщина. – Кто-то носил, кто-то родил, а тебя мамой зовут. – Она залпом осушила стакан молока. – Какая твоя заслуга?! – воскликнула она, с размаху ставя на ларь пустой стакан. – Ты мучений за них не приняла! Шаньгой глотку затыкаешь! – Она кинула шаньгу Евдокии под ноги, размотала рваный платок, отрыгнула, – Евдокия только тут догадалась, что она пьяна. – Вишь, какая разумная! Сто рублей давай, да еще возьму ли, нет ли, там видно будет!
– За что сто рублей? – изумилась Евдокия.
– Бона! – закричала женщина визгливо. – Безвинная какая, гляди на нее! Подавай сто рублей, а не то отдавай сына, слышь?! Пятый год сыном пользуешься, а мне шаньгу тычешь, вишь какова!
Евдокия поставила ухват и коротко вздохнула.
– Заберу, и не увидишь, у меня на него метрика есть! – кричала женщина.
– Прав твоих нету, никто его тебе, бродяжка, не отдаст! – сказала Евдокия.
– Погляжу, как вы не отдадите!
– Ты его бросила!
– Как не так! Я не в себе была, из больницы выписавшись; положила на приступку, сама под ворота отошла за нуждой, воротилась – его уж нет…
– Не ври, не ври! Ты его подкинула!
– Сама не ври! Ты его украла! На суде покажу, и метрика у меня, и свидетелей приведу, что мой! Ты – пустопорожняя, чужими детями пользуешься, чтоб не работать, возле печки сидеть! Так наш же пролетарский суд правду видит! – сказала женщина торжественно, с подвываньем. – Он тебя, паразитку, на чистую воду выведет!
В это время вошел Павел, вернувшийся из школы, и, услышав брань и крик, замер от удивления.
– Паша, – сказала Евдокия, – побудь здесь. Никуда не уходи, – и пошла в спальню. Сашенька сладко спал, приоткрыв свежий рот. Между штанишками и туго натянутыми чулками было видно его крепкое, смуглое тельце, синий медведь лежал рядом с ним.
Страшно было подумать, что он уйдет с этой пьяной бабой, которая заставит его просить милостыню, будет его бить!.. Евдокия стала на колени и открыла сундук. Там на дне, в шелковом платке, лежали деньги, которые она копила Евдокиму на костюм. Когда Наталья будет выходить замуж, Евдокиму обязательно придется купить новый костюм, старый уже плох. Евдокия тайком от мужа продавала молоко и откладывала деньги. Она отсчитала сто рублей и вышла в кухню.
– Пиши расписку! – сказала она. – Подай, Паша, чернильницу, голубчик.
Женщина подобрела при виде денег.
– Не шибко я грамотна, – сказала она примирительно, берясь за перо. Евдокия и Павел стояли и смотрели, как она пишет.
– И напиши, – сказала Евдокия властно, – что ты от него отказываешься, что ты ему не мать, а ехидна.
Женщина подписалась: «К сему Анна Шкапидар» и поставила завитушку. Евдокия взяла расписку и спрятала в шелковый платок, на дно сундука.
19
Наталья, окончив техникум, работала на инструментальном заводе. Она думала поработать года три-четыре, потом идти учиться дальше – в институт. Но вдруг своей волей все переиначила и завербовалась строить город на Амуре.
– Стоило языки учить, – сказала Евдокия, которую печалил Натальин отъезд, – стоило, право, мучиться и по-немецкому и по-английскому, чтобы пни корчевать да кирпичи класть.
Наталья только улыбалась на эти слова. И уехала с комсомольским эшелоном бог знает в какую даль.
А Павел хотел стать художником.
Он не советовался с родителями и товарищами, – ему казалось, что они над ним станут смеяться; говорил о своих планах только учителю рисования Николаю Львовичу.
Николай Львович был стар, носил какие-то детские распашонки и усы как у Атоса, Портоса и Арамиса. За его манеру разговаривать с учениками ему постоянно делали выговоры и даже грозили снять с работы.
– Ну, что ты нарисовал? – спрашивал он отрывисто, глядя на чей-нибудь неудачный рисунок. – Это что за кретиническая фигура? Что ты этим хотел сказать?
Об искусстве он говорил так:
– Смотрите! Первое орудие художника – его глаза, кисть и карандаш – второе. Учись глядеть не моргая. Возьми лист и смотри его на солнце. Запомни каждую жилку листа – она неповторима. Не фотографируй! Натуралистов, фотографов, жалких копиистов природы нужно расстреливать. Не фотографируй, но пойми механизм устройства, чтобы сотворить бессмертное. Тот лист, на который ты смотрел, изучая, – увянет и сгниет; лист, созданный художником, не увянет никогда: он вечен. Сомнительно, бессмертна ли богоматерь и существовала ли она вообще, но богоматерь Рафаэля существует, и она бессмертна. Будь творцом! Попирай смерть! Отделяй свет от мрака и твердь от воды! А если не можешь, то иди в водовозы.
Еще он говорил:
– Что такое красота? Мне говорят, что кудри – это красиво, а лысина – безобразно. Я утверждаю: лысина прекрасна! Она обнажает благородные выпуклости черепа. Она открывает гордый и мыслящий человеческий лоб. (Я, понятно, имею в виду не лысого кретина.) Только то прекрасно, что оплодотворено мыслью. Наплюй на красивость – она затуманивает мысль. Самая красивая картина, лишенная мысли, годится только для клозета.
– Можно ли говорить так с детьми?! – возмущались педагоги. Николай Львович отвечал:
– Они понимают. А у кого вместо мозга в голове куриные потроха, тому и понимать не нужно.
И действительно, ученики его понимали и гордились тем, что он так разговаривает с ними, и урок рисования был для многих самым любимым.
Вот этому чудаку сказал Павел о своих планах. Николай Львович выслушал его и сказал хладнокровно, как о самой обыкновенной вещи:
– Ну что ж. Кончишь школу – поедешь учиться в Академию художеств.
– Николай Львович, а как вы считаете, я смогу быть творцом? – спросил Павел волнуясь. Николай Львович кивнул и серьезно ответил:
– Сможешь.
Покраснев от радости, Павел сказал:
– Задайте мне какую-нибудь работу.
– Работу?
Николай Львович обвел глазами комнату, посмотрел в окно и спросил:
– Твой отец работает на Кружилихе?
– Да.
– А ты бывал на Кружилихе?
– Сколько раз!
– Ну вот и нарисуй мне Кружилиху.
Это было легкое задание. Павел съездил на Кружилиху, осмотрел ее с крыши дома, где жил Шестеркин, и зарисовал.
– Рисуй, рисуй! – кричал Шестеркин, стоя с ним на крыше. – Рисуй нашу маму Кружилиху!
Дома Павел разделал рисунок акварелью, добросовестно воспроизведя все трубы и дымы и для эффекта пустив на небо закатные краски. Кончив, побежал к Николаю Львовичу.
– Что ты нарисовал? – спросил пренебрежительно Николай Львович, глядя на рисунок.
У Павла похолодели уши. Он ответил еле слышно:
– Кружилиху. Вы сказали…
– Я сказал – Кружилиху. А ты нарисовал просто много труб.
– Это и есть трубы Кружилихи.
– Чепуха, – сказал Николай Львович. – А закат почему? Для красоты?
Он отбросил рисунок.
– На любой фотографии я могу увидеть лучшую Кружилиху – на закате, при луне, зимой и летом.
Павел взял свой рисунок, который теперь и ему показался отвратительным, и ушел посрамленный и несчастный. Как же ему написать Кружилиху, чтобы Николай Львович похвалил его?
Павел ходил на Кружилиху всю зиму. Шестеркин опасался за его здоровье: шутка ли, стоять часами на крыше на ледяном ветру! И в цехах бывал Павел, видел сотни машин и людей… молодых и старых, работавших на этих машинах. И он рисовал эти цеха, рисовал и рвал рисунки: это не была Кружилиха! Вот и станки стоят правильно, и люди похожи до портретного сходства, это и есть станки и люди Кружилихи, а Кружилихи на рисунке нет. Павел забывал об уроках, о еде, жил мучаясь и злясь. Кружилиха выматывала его, до мельчайших подробностей знакомые очертания труб и перспективы цехов снились ему, самое название от бесконечного повторения теряло свое значение, приобретало какой-то другой смысл. Кружилиха… Кружилиха… Похоже на женское имя. Как говорят: Степаниха, Карпиха, Чернышиха… Кружилиха…
И вдруг простая мысль осенила его, стало так светло, словно в темной комнате повернули выключатель. У него задрожали руки, судорогой перехватило горло. Как просто, как просто!.. Не слишком ли просто? Но уже всем своим дрожащим от счастья сердцем он знал, что это хорошо, что просто, – хорошо, хорошо!
Кружилиха – это и была женщина, рабочая женщина, добрая и могучая. Павел увидел свой рисунок так ясно, словно он был уже готов. Вот она, Кружилиха: не молодая и не старая, с открытым лобастым лицом, с полуопущенными глазами, сосредоточенными на работе. Рука, обнаженная до локтя, лежит на рычаге, каждая мышца руки живет во всю силу. Все на свете может сделать Кружилиха этими руками! Любую тяжесть вынесут эти крутые плечи! А за плечом, в солнечном небе, видны дымящие трубы – трубы Кружилихи!
Каждую деталь он видел: борозду вдоль щеки, проведенную заботой, и прядь волос на виске из-под косынки, и твердый мускул у основания большого пальца… Она не была красива, не гналась за красотой, и никто не потребовал бы от нее красоты: она была Кружилиха!
Он шагал домой не по снегу – по воздуху. Не было тяжелых валенок, не было морозного ветра, обжигающего лицо, не было прохожих: ничего не было, кроме счастья. В одно мгновение он перенесся от дома Шестеркина в отцовский дом на Пермской. Он взял лист бумаги и карандаш и осторожно, боясь испортить неумелым штрихом, набросал то, что стояло, закрыв весь мир, перед его глазами… И снова мгновение перенесло его в комнату Николая Львовича, неряшливую холостяцкую комнату, где усатый старик в распашонке пил чай и намазывал на ломтик хлеба яблочное повидло. Павел вошел молча и положил рисунок на стол.
Николай Львович спросил, сощурясь:
– Кто это?
– Кружилиха, – ответил Павел.
Словно слетев с высоты, он ударился ногами о пол и проснулся. Тело стало тяжелым от простуды и усталости, буднично горела пыльная лампочка, собственный голос показался ему осипшим и грубым.
Он ждал. Николай Львович смотрел и молчал. У Павла начался озноб, по спине, по груди – дошел до сердца, лицо вспотело. «Если он выругает, я больше никогда ничего не смогу нарисовать», – отчетливо и холодно, без боли, подумал Павел. И вдруг услышал странные квакающие звуки. Николай Львович отвернулся, сутулая спина его запрыгала.
– Николай Львович, что вы! Николай Львович… – пробормотал Павел в испуге.
Николай Львович высморкался в большой, как пеленка, платок.
– Не обращай внимания, Чернышев, – сказал он. – Видишь ли, милый, талант – это редкость и чудо, это трогает до слез…
Потом он сказал про рисунок:
– Не заканчивай его пока. Пусть полежит. Подожди, когда у тебя будут средства для полного выражения твоей мысли. Зачем спешить с тем, что от тебя не уйдет? Ты будешь большим художником.
20
Сашенька обожал моряков. Он признавал только те книжки, где были нарисованы корабли. Одно время он цепенел и забывал все на свете при виде речников Камского пароходства; но, узнав от Евдокима, что они не плавают в море, разочаровался в них. Глядя на Каму, он убито спрашивал Евдокию:
– Зачем она в море не течет?
– А не знаю, детка, – отвечала Евдокия. – Ты у папы спроси. Стало быть, не надобно ей туда, коль не течет.
Когда ему исполнилось семь лет, она затеяла сшить ему к весне новый костюмчик с длинными брюками. Сашенька страстно заинтересовался этой затеей и ласкался и ревел до тех пор, пока она не согласилась сшить в точности по матросскому фасону, с настоящим клешем.
В день, когда происходила последняя примерка, явилась Анна Шкапидар, Сашина мать, и потребовала триста рублей. Евдокия возмутилась и выгнала Анну, не дав ни копейки.
Через две недели Евдокима и Евдокию вызвали в народный суд.
Судья был молодой человек с совершенно бесцветными, какими-то бескровными волосами, усталым голосом и недовольным лицом. Он допрашивал ответчиков и жалобщиков, недоуменно морща лоб, и, казалось, не мог понять, какого черта все эти люди ссорятся. Направо и налево от судьи сидели заседатели: плотный мужчина с смешливым лицом и плотная седая женщина в мужской тужурке. На женщину эту у Евдокии было больше всего надежды.
Сперва разбиралось дело между мужем и женой, которые разошлись и никак не могли поделить имущество; а всего-то спорного имущества было – письменный стол да швейная машина. «А вы умеете шить на машине?» – спросил судья у мужа, болезненно морща лоб. В зале засмеялись, а судья позвонил в колокольчик.
Потом без конца разбирали, действительно ли дворник из коммунального дома украл дрова у жильцов. Жильцы выходили по очереди из соседней комнаты и высказывали свое мнение о дворнике, а попутно и о других жильцах. Судья обеими руками держался за голову и все повторял: «Это к делу не относится, отвечайте на вопросы». Евдокия слушала, слушала – у нее самой голова разболелась… Вдруг жильцы все сразу ушли, топоча ногами, и Евдокия услышала, что слушается дело о незаконном присвоении чужого ребенка Чернышевыми, мужем и женой.
Евдоким и Евдокия стояли перед судьей. Анна Шкапидар стояла тут же, поодаль. Она была трезва, повязана красной косынкой. Долго читал секретарь, упоминая статьи закона и слова «незаконное присвоение» так часто и с таким выражением, что Евдокия совсем упала духом – вот сейчас кончится чтение и судья прикажет ей отдать Сашеньку Анне без всяких разговоров…
– Как ваша фамилия? – спросил судья у Анны.
– Шкапидар, – ответила та.
– Не может быть, – сказал судья страдальческим голосом. – Такой фамилии быть не может. Скипидар! – сказал он внушительно и обратился к Евдокиму.
Евдокия знала, что муж у нее умный и о жизни судит правильно, – если б еще он верил в бога и святых угодников, она во всем решительно была бы с ним согласна. И тут на суде он говорил так складно и дельно, что, не будь кругом чужих людей, она обняла бы его от всего своего благодарного сердца! Он рассказал, как попал к ним Саша, как она, Евдокия, кормила его из рожка, и лечила от болезней, и голову ему чесала, и не отпускала от себя. Он сказал, что Саша привык называть Евдокию мамой и незачем отрывать ребенка от семьи, где ему хорошо.
– А вы что скажете? – спросил судья Евдокию.
– Я ребенка не украла, – сказала Евдокия. – Я его на крыльце, на снежку нашла. У меня расписка есть.
И она положила на красный стол Аннину расписку. Она очень ее берегла и думала, что это важная бумага, доказывающая ее права на Сашу. Но судья, прочитав, весь сморщился, как от укуса, и сказав: «Какая ерунда!» – велел Анне рассказать, как ребенок попал к Чернышевым. Анна победно поглядела на Евдокию и пошла плести! Через два слова на третье она называла судью: «дорогой товарищ судья». Она требовала, чтобы пролетарский суд поддержал ее, трудящуюся женщину, против домовладельцев и паразитов.
– Хорошо, достаточно, – сказал судья. – У вас вопросы есть? – спросил он заседателей.
Мужчина заворочался на стуле, а седая женщина спросила густым добрым голосом:
– А где ребенок?
Она спросила это, глядя Евдокии в глаза, будто укоряя ее за то, что она не привела Сашу. Румянец ударил в лицо Евдокии, она с радостью, с любовью посмотрела на старую женщину.
– Он тут! – сказала она. – Я его привела. Тут, в коридоре бегает! Я позову!
Она бросилась к двери, но ее остановили и послали исполнителя, который привел Сашу с Катей.
Саша был в новой матроске, в брюках клеш и в шапочке с золотой надписью «Аврора». Судья спросил, как его зовут и хорошо ли ему живется у отца и матери. Саша оробел, но сказал, что он – Саша Чернышев и что ему хорошо. Судья сказал, что у него есть другая мать. Саша ответил:
– Неправда.
Судья спросил, не хочет ли он перейти жить к этой другой матери, и показал ему на Анну. Анна стала всхлипывать и тереть пальцами глаза, а Саша кинулся к Евдокии и вцепился в ее юбку. Тем дело и кончилось. Судья и заседатели ненадолго ушли, потом вернулись, и судья стоя прочитал приговор, что Саша остается у Чернышевых.
Евдоким и Евдокия возвращались домой, ведя Сашу за руки. Каждый приписывал успех себе. Евдоким думал, что это его показание убедило судью. Евдокия думала – какая она ловкая, что догадалась взять с собой Сашу.
А Саша думал, что судья соврал: не могла та мордастая женщина с красным носом быть его матерью. Саша не мог понять одного: для чего судье понадобилось врать? Впрочем, он скоро перестал думать об этом и стал придумывать, что бы такое сказать матери, чтобы она сообразила, что следует купить им с Катькой мороженого.
21
Несколько лет прошло.
Росли дети, учились. Павел после школы уехал в Ленинград и поступил в Академию художеств.
Наталья строила город на Амуре и только раз приезжала в отпуск. Должна была другой раз приехать, но вместо того очутилась в Крыму, ее туда в санаторий послали на поправку. И долго ее не было дома – успела за это время и на инженера выучиться, и замуж выйти, и сына родить.
И вот приехала наконец и сидела в кухне, возмужавшая, пополневшая, с здоровым ребенком на коленях, одетая как дама. Инженер! Невозможно было поверить, что это та самая Наталья, что вошла когда-то в эту кухню в материнской кофте – заморыш, дичок, сирота…
– Как же вы жить будете? – расспрашивала Евдокия. – Он в Комсомольске, а ты здесь?
– Да, меня сюда, а он пока в Комсомольске. Что же делать, сейчас многие в таком положении. Не хватает людей.
Евдоким спросил:
– Где работать будешь?
– У вас на заводе, папа, у главного конструктора.
– А Павел-то наш – в художники выходит!
– Да, он молодчина. Талантливый.
Наталья держалась суховато – видно, самостоятельная жизнь так ее научила. Когда нежностью вспыхивали глаза, она словно гасила эту вспышку, опуская веки. Евдоким спросил осторожно:
– Где ты думаешь поселиться? – Ведь кто ее знает, может – ей тут больно просто покажется, захочет жить в доме ИТР.
Наталья обвела взглядом кухню:
– А что, у вас очень тесно? Вы скажите прямо, без церемоний.
– Мы тебя вполне можем в угловую! – горячо вмешалась Евдокия. – Только Катю к себе возьми. А Саша тут, на печке.
Наталья прошлась по кухне, заглянула в комнаты:
– Пока можно так. Но долго так жить – трудно. Нас много, каждому нужен уголок, чтобы отдыхать и думать. Давай, папа, построим второй этаж.
– С материалом сейчас тяжеленько.
– Достанем. Купим какую-нибудь хибарку на снос.
– А деньги?
– Я буду зарабатывать, и Николай пришлет.
– Давай! – сказал Евдоким. Ему стало очень приятно, что она хочет жить в родном доме и сделать его больше, выше, просторней. Выросла дочь и стала рядом с ним как ровня, товарищ, помощник в жизненных делах. Новое чувство входило в душу, чувство горделивого покоя.
И они построили второй этаж. Но жить там Наталье почти не пришлось: ее муж, инженер Николай Николаевич Лукьянов, приехал и объявил, что ему надоели бревенчатые избы и палатки, он хочет пожить в цивилизованной квартире с ванной и ходить на работу пешком, а не ездить в поезде. Ему дали комнату в доме ИТР, близко от завода, и он перебрался туда, забрав Наталью и сына. Во втором этаже поселилась Катя со своими розами и геранями.
22
Катя была лакомка, любила танцевать и наряжаться. Она говорила:
– Больше всего в жизни я обожаю танго, потом шоколад «Золотой ярлык», потом красивые туфли, а потом уже все остальное.
Окончив семилетку, она пошла на курсы телефонисток. Ей хотелось поскорей иметь свой заработок. Ее приняли телефонисткой на Кружилиху. Домашнее хозяйство она терпеть не могла, но, чтобы облегчить Евдокию, бралась за самую трудную работу: носила воду, стирала, мыла полы, – все швырком, сердито сопя и молниеносно. С охотой занималась только цветами, развела их множество, и все они были такие же свежие и нарядные, как она сама.
Красотой она не отличалась – узкие глаза, нос и рот словно топором вырублены, широкоплечая, приземистая. Но это не мешало ей нравиться, вот нистолечко не мешало! Она была такая живая, так кокетливо одевалась и причесывалась, а в танцах становилась такой легкой и ловкой, что все находили ее очень привлекательной девушкой.
Молодые люди приглашали ее в театр, провожали домой и норовили поцеловаться. Она гордилась своим успехом, но ей хотелось, чтобы кто-нибудь полюбил ее по-настоящему, глубоко и страстно, как описывается в романах, – страдал, стоял на коленях, ревновал, не спал по ночам, мечтая о ней.
Она подружилась с Настей Нефедовой, машинисткой заводоуправления. У Насти была такая же шестимесячная завивка, и такие же небрежно, кое-как набросанные черты лица, и такая же жажда любви. В обеденный перерыв Катя с Настей, вымыв руки и попудрив носики, под руку вприскочку бежали длинным коридором в столовую, на бегу поверяя друг дружке свои секреты.
Очень хотелось Кате, чтобы ее полюбили. Ожидание любви, готовность к любви на ней были как бы написаны. И нашелся человек, который откликнулся на этот пламенный зов.
На завод поступил слесарь-лекальщик Дмитрий Колесов. Это был отличный мастер, артист своего дела, несмотря на молодость. Но из-за капризного характера нигде не мог долго ужиться – считал, что его мало ценят. Перебрал несколько заводов в разных городах и отовсюду уходил со скандалом.
Он познакомился с Катей в клубе, танцевал с ней и провожал домой. Прощаясь, задержал ее руку и спросил:
– Вы не видите, что я страдаю? Нет?
Голос у него был глубокий и страстный, он не отпускал шуточек, не говорил глупых комплиментов, сразу был виден культурный человек, понимающий, как надо любить.
Катя поднялась к себе на второй этаж будто на крыльях. Он страдает! Может быть, он не спит по ночам? Может быть, сейчас он идет шатаясь, как пьяный, оттого, что она засмеялась ему в ответ?
Ах, как прекрасно, если он шатается от такой причины!
Сама она эту ночь не спала. Думала о нем. Воображала его глаза, губы, прическу. Ворочалась, вздыхала, вставала – подходила к окошку и, как предписывается в романах, прижималась горячим лбом к холодному стеклу. В романах всегда в различных чрезвычайных случаях прижимаются лбом к стеклу. И обязательно стекло бывает холодное, а лоб горячий.
Дивная ночь начала любви!
Дмитрий Колесов… божественное имя, чистая музыка, только вслушайтесь: Дмитрий Колесов! Дмитрий Колесов был форменный Ромео, и форменный Отелло, и кто хотите! Он стоял на коленях! Он терзал Катю ревностью! В выходные дни он увозил ее за город – прочь от шумного света.
Что это было за счастье! Ни в одном романе не описано ничего подобного. И то, что оно было тайной для всех, – так думала Катя, – и то, что Митя капризничал и требовал, чтобы она ни с кем не говорила и ни на кого не смотрела, – еще больше околдовывало и приковывало Катю.
Только раз, вдруг отрезвевшая среди поцелуев, она спросила, стыдясь своего вопроса, который казался неуместным и грубым, разрушающим неземные очарования:
– Митя, мы поженимся?
– Да! Да! – ответил он. – Но подождем еще немного, хорошо? Так ведь лучше, правда?
– Лучше, – прошептала Катя.