Текст книги "Собрание сочинений (Том 1)"
Автор книги: Вера Панова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 37 страниц)
Ехать было очень интересно. Поезд шел сначала вдоль берега реки. Река лежала взбаламученная, набухшая, грозная: глядя на нее, Толька подумал, что так, должно быть, выглядят арктические торосистые ледяные поля… Полоскался на холодном ветру полинялый вымпел возле пустого здания речного вокзала. Летом здесь будут приставать пассажирские пароходы, будет людно, а сейчас никого нет… Бетонированная стена замелькала перед окнами, в вагоне стало темнеть и вовсе стемнело: поезд вошел в туннель. Генька сделал вид, что ему страшно, и начал кричать, но тут же разочаровался: поезд вышел из туннеля, опять открылась грязно-белесая, вспухшая, в ледяных морщинах и складках река. Это оказался не настоящий туннель, а так, какой-то туннелишка… Грохот колес усилился; громадные, стальные, одна как другая – понеслись мимо окон фермы бесконечного моста. С моста было видно, как река уходит вдаль и сливается там с таким же серо-белесым холодным небом, с которого вот-вот пойдет снег…
Сережка с Толькой завели интересный разговор: кем надо быть, чтобы зарабатывать много денег. Сережка хорошо разбирался в этом вопросе. Он точно знал, сколько получают конструкторы самолетов, академики, чемпионы спорта и артисты, которые снимаются в кинофильмах. Но в Сережкиных сведениях не было ничего утешительного: для всего этого надо было учиться много лет, а Тольке лень было проучиться еще хотя бы год, чтобы закончить семилетку.
– Не понимаю, – сказал Толька, – для чего, например, чемпиону бокса алгебра и геометрия?
Сережка пожал плечом:
– Я тоже не понимаю, но – факт остается фактом.
А Генька стоял ногами на скамейке и большими глазами смотрел, не отрываясь, в окно, за которым плыли высокие зеленые сосны.
– Лось! – закричал чей-то голос. – Смотрите – лось!..
Лес оборвался, открылась широкая прогалина, – и на прогалине стоял живой лось! «Где? Где? Где?» – кричал в отчаянии Генька, который не сразу увидел лося. «Да вон же, вон!» – вскочив, в таком же отчаянии кричали Сережка и Толька. Лось стоял неподвижно, он был удивлен видом поезда; он медленно поворачивал вслед поезду голову с ветвистыми рогами.
– Молоденький, – сказал большой краснолицый старик. – Молоденький, потому и не боится. Выскочил из лесу и смотрит, и ничего для него страшного нет.
И весь вагон долго говорил про лося. А Толька с Сережкой говорили о том, что можно, собственно говоря, и не зарабатывая много денег, хорошо жить: стать, например, охотниками, ходить по лесам, видеть разных зверей…
Высадились на маленькой станции, стоявшей среди толстых обомшелых пней.
Теткина деревня была видна отсюда как на ладони – она лежала по склону крутизны, густо окаймленной лесом. Крутизна была настоящая, крутая. На нее можно было подняться либо в обход, санной дорогой, либо по одной из узеньких обледенелых тропок, сбегавших вниз. Конечно, мальчики пошли по тропке. Геньку тащили за руки. Он пищал, что ему скользко, а когда его втащили наверх – задрал пальтишко и, сидя, лихо съехал вниз, к подножию крутизны. Глядя на него, съехал и Толька.
– Ненормальные! – сказал Сережка, глядя на них сверху. Сел. Спустил ноги, примерился и тоже поехал вниз с серьезным выражением лица.
Прокатившись несколько раз, пошли к тетке. Бревенчатая изба была обнесена бревенчатым забором, бревнами была вымощена улица перед избой… Тетка встретила гостей у ворот. Она закричала:
– Гулены, когда поезд гудел, а они только сейчас идут, я бы ушла и избу заперла, вы бы до вечера на улице стыли!.. – и пошла впереди них в дом, добавив: – В оболочке в избу не вваливайтесь; оболочку в сенях оставьте.
Толька недоумевающе оглянулся на Сережку.
– Пальто сними, – объяснил Сережка. – Она оболочкой пальто называет…
Вход в избу был через крытый, полутемный двор, а сени светлые, как горница. Внутри почти вся изба занята громадной печью. Тетка скинула шаль, бросилась к печи, ухватом стала метать на стол горшки – большие и маленькие… Генька вошел из сеней, стоял и смотрел на тетку и вдруг сказал:
– Здравствуйте, тетя.
Тетка не обратила на эти слова никакого внимания и стала кормить их кашей и поить горячим молоком. Потом она убежала, шибко протопав валенками по лесенке. Генька видел в окошко – тетка пронеслась по улице, как автомобиль.
– Что у нее случилось? – спросил Толька.
– Ничего не случилось, – сказал Сережка, – просто боится опоздать на работу. Она бригадир.
На стене вокруг зеркала висели карточки офицеров. Их было много – с орденами и без орденов, с усами и без усов, а один с бородкой. Сережка сказал, что это теткины сыновья.
– А муж у нее есть? – спросил Толька.
– Так вон же муж, – сказал Сережка. – Тот, что с бородкой.
Оставив Геньку караулить дом, Толька и Сережка пошли гулять. Народу на улице не было.
– Им гулять сейчас некогда, – сказал Сережка, который часто бывал в деревне и все знал. – Ремонтируют инвентарь к весеннему севу. Мужчины ушли в армию, управляются женщины, старики и молодежь нашего возраста. В общем, та же картина, что у нас на Кружилихе.
Избы были одинаковые, из бревен, окна высоко – не дотянуться рукой. На одну такую избу показал Сережка и сказал:
– Тут живет батюшка.
– Какой батюшка? – спросил Толька. – Поп?
– Он не простой поп, – сказал Сережка. – У него медаль есть: он собрал деньги на танковую колонну. Среди этих, знаешь, что в церковь ходят молиться. Среди православных крестьян.
Остановившись, они посмотрели на окна. Ничего не было видно за белыми занавесками.
– Интересно, – сказал Толька, – откуда они берутся – батюшки? Как делаются батюшками?
Но этого даже Сережка не знал. И, строя разные предположения на этот счет, они по разъезженной дороге пошли к лесу.
– Вставайте, сони, будет спать! – разбудила их утром тетка. – Смотрите, день какой!
Толька вскочил и зажмурился: прямо в глаза ему ударило солнце. Невозможно жарко было от солнца, от пылающей печи, от овчин, расстеленных на полатях.
– Фу ты, – сказал Сережка, поскорей слезая с полатей, – я весь вспотел.
Он огляделся заспанными глазами:
– А Генька где?
– На огороде играет. Идите и вы, смотрите, как зима с весной встречается…
Толька вышел в огород. На высоких грядах, покрытых снегом, растекалось солнце. Беззаботно синело небо. Воробей присел на забор, подпрыгнул, повернулся вправо и влево, воробьиный хвост задорно торчал вверх, круглый коричневый глаз удивленно и весело поглядел на Тольку, – что такое происходит? Чем это пахнет? Ведь до весны еще далеко!
– Толька, – сказал Генька, – давай не уезжать отсюда. Давай тут жить, и все.
– Ты это тетке скажи, – сказал Толька, которому и самому вдруг до тоски захотелось пожить в деревне. – Я тут не хозяин.
Генька побежал в избу и сказал тетке:
– Толька сказал, что мы у вас останемся жить.
– А живите, мне что, – сказала тетка. – Вот завтра с утра в район поеду, возьму вас с собой. Небось никогда лошадьми не правили, поучитесь.
Толька подумал: что-то говорят о нем на заводе. Ищут, наверно. Бригадир ругается, Федор ругается, мать охает и тоже ругается. Но так захотелось ему научиться править лошадьми, так не хотелось уезжать от сосен, приволья и от Сережки, что он прогнал неприятные мысли. А если бы он заболел? Если бы, например, он сломал себе руку? Ведь обошлись бы без него…
Целую неделю мальчики прожили в деревне и порозовевшие, с бидонами и кошелками гостинцев для Сережкиной матери возвратились на Кружилиху.
Толька скучнел по мере того, как поезд приближался к Кружилихе. Остаток дня он просидел у Сережки, потом с отвращением пошел домой. Открыл дверь своим ключом, посмотрел – мать и девчонки спят, Федора нет дома, – и поскорей забрался в постель… Скоро пришел Уздечкин; Толька закрыл глаза и стал ровно дышать.
Уздечкин повернул выключатель и увидел Тольку.
– Негодяй, – сказал он тихо, чтобы не разбудить девочек; лицо его потемнело, на скулах заходили желваки… – Негодяй, если бы она не сестра тебе, я бы сейчас, сию минуту… как есть – на улицу…
Он прислонился к дверному косяку и замолчал. Толька быстро сел на кровати и крикнул:
– Ну и ругайся, я знал, что ты будешь ругаться, ты только и знаешь, что ругаться…
Уздечкин смотрел на него, лицо его все темнело…
– Ты и с ней ругался! – кричал Толька, спеша взять перевес в этой ссоре, где – он это прекрасно понимал – он был кругом виноват, а Уздечкин прав. – У тебя все плохие, ты один хороший! Тебе плохо, так ты на всех кидаешься!..
Валя проснулась от крика и громко заплакала.
– Ну, ты еще чего! – сказал Уздечкин надорванным голосом. – Спи. Спи. Спи, слышишь?.. – Он уложил ее, подоткнул одеяло.
Ольга Матвеевна поднялась, смотрела перепуганными глазами, спрашивала:
– Что тут?.. Кто кричит?.. Господи, и ночью покоя нету!
Толька отвернулся к стене и заплакал скупыми, душными мальчишескими слезами.
…И никто не спросит, что с тобой было в эти семь дней, и некому даже рассказать, как ты правил лошадьми!..
Глава пятая
ДЕТИ ЗАВОДА
Как-то был у Листопада спор с Зотовым: где рабочее место директора. Зотов доказывал, что в кабинете.
– Ты пойми, – говорил он, – мы с тобой действительно генералы, под нашим командованием армии. Начальники цехов, главный конструктор, главный технолог, главный механик, главный металлург, главный энергетик – это ведь высший командный состав! Что же мне, бегать за каждым? Слушай, ведь начальник цеха смыслит в своем деле, ей-богу, не меньше нас с тобой. Их нервирует, когда крутишься у них перед глазами; они думают, что директор им не доверяет… Я бываю на сборке и на испытаниях, а вообще я у себя, люди приходят – я на месте, моментально приму – культурно… А к тебе звонишь, звонишь – один ответ: он на заводе. А если ты кому-нибудь срочно нужен? Где тебя поймаешь? Это пережитки первого периода стройки: «Где начальство?» – «На лесах…»
А Листопад тосковал в кабинете. Сидеть за письменным столом было ему трудно. Посидит час-полтора и идет в цеха.
Но все-таки получалось так, что едва Листопад появлялся в кабинете, как раздавались телефонные звонки и приходили посетители, и всем им Листопад действительно был очень нужен, – очевидно, без сидения в кабинете никак не обойтись…
Вот и сегодня. Едва он вошел, как Анна Ивановна доложила, что три раза звонил комсорг завода Коневский, спрашивал директора. Коневский за все время обращался к Листопаду не больше четырех-пяти раз и всегда по серьезному делу. Листопад велел Анне Ивановне сейчас же созвониться с ним.
Коневский явился очень скоро. Это был узкоплечий, еще не сложившийся юноша с молодыми темными усиками, с горячими карими глазами, с лицом неправильным, подвижным и прелестным, какое может быть только у очень молодого и очень хорошего человека. Ворот вельветовой блузы с застежкой «молнией» не закрывал его шеи, нежной, как у девушки. Он старался выглядеть солидным и укротить свою горячность, – кровь то и дело приливала к его лицу.
Листопад оглядел его с чувством собственнической гордости. Эти вельветовые блузы достал по его заказу начальник ОРСа: Листопаду хотелось, чтобы у молодых людей на заводе был вот именно этот демократически-элегантный, непринужденный вид…
Коневский рассказывал о слесаре, подростке пятнадцати лет, который проштрафился: прогулял целую неделю, и теперь его надо отдавать под суд. Коневскому было жалко Тольку, из-за этого он сюда и пришел; жалко потому, что прогулял он – Коневский это понимал – по ребяческому легкомыслию. Но чтобы выручить Тольку, надо было сделать что-то незаконное, и это было мучительно Коневскому. Кроме всего прочего, Толька – родственник Уздечкина. Об этом надо было сказать директору, но тот может подумать, что Коневский заступается за Тольку из соображений кумовства и семейственности. Сам Уздечкин ни за что не будет хлопотать за родственника, он в таких вещах человек щепетильный. Он даже задрожал, когда Коневский необдуманно сказал ему: «Федор Иваныч, а не поговорить ли вам с директором?..» Толька отмежевывается от Уздечкина (Коневский полагал – тоже по щепетильности), говорит: «Он мне вовсе не родственник, какой он мне родственник, подумаешь – сестрин муж. Он мне никто!»
Коневский так и изложил все дело, не упомянув о родстве Тольки с Уздечкиным.
Листопад смотрел на него ласковыми глазами и молчал. Волнуется парень: молодость! Пусть еще поволнуется – забавно смотреть, как он краснеет.
– Вы что же предлагаете? – спросил Листопад. – Конкретно – как, по-вашему, надо действовать, чтобы обойти закон?
Коневский побледнел и сразу залился румянцем – до чего это здорово у него получается…
– Я думал, что, может быть, можно задним числом дать приказ о недельном отпуске.
– Этим же не я занимаюсь, – сказал Листопад нарочно ленивым голосом. – Этим начальник цеха занимается.
– Начальник цеха не возьмет на себя такую ответственность.
– А я возьму, вы считаете?
Карие, с голубыми белками глаза взглянули на Листопада смело, горячо и серьезно.
– Да, я считаю, что вы возьмете.
– Вот вы какого обо мне представления, – сказал Листопад. – Считаете, что я народные законы могу обходить… Но скажите мне такую вещь…
Он стал закуривать и закуривал очень долго.
– Вы с другой точки зрения – с партийной, комсомольской, государственной – не смотрели на это дело? Вы подумали о том, какой пример будет для остальной нашей молодежи, если мы с вами покроем этот прогул?
Коневский встал.
– Александр Игнатьевич, – сказал он, – я смотрю на это дело с человеческой точки зрения, и мне кажется, что это самая партийная, самая комсомольская точка зрения и что она больше всего совпадает с духом нашего государства и с духом Конституции.
Он произнес эту маленькую речь сгоряча и, как только кончил, смутился ужасно.
– Как фамилия мальчугана? – спросил Листопад.
Он записал: Рыжов, Анатолий, механический цех.
– Я вам сейчас ничего не скажу. Позвоните мне вечером.
Анна Ивановна все эти четверть часа стояла у неплотно закрытой двери кабинета и вслушивалась в разговор. Она ничего не сказала Коневскому, но проводила его любящим взглядом.
Вот так живешь, думала Анна Ивановна, и воображаешь, что все делаешь как нужно. Думаешь, как бы не потревожить соседей, деликатничаешь, по коридору ходишь на цыпочках… А может быть, надо иногда без стука войти к ним и вмешаться в их жизнь. Скоро четыре года, как я живу в этой квартире, Толе не было двенадцати лет, когда я приехала, но уже тогда считалось, что дети – это Оля и Валя, а Толя взрослый. Мать посылала его во все очереди, и дрова он носил, и с девочками сидел, когда она уходила. Она была тогда здоровая, могла и сама стоять в очередях… Помню, Таня как-то сказала, что Толе совершенно некогда готовить уроки. А потом он остался на второй год и сказал, что ему все надоело, что, как только ему исполнится четырнадцать лет, он пойдет на производство… Все лучшее из еды отдавалось Вале и Оле, а о нем стали говорить, что он таскает из дому вещи, и я начала, уходя, запирать комнату, чтобы он не стащил что-нибудь… Он поступил на производство, и помню, – пришел при мне с работы весь перепачканный и мыл в кухне свои маленькие черные руки; мне стало его ужасно жалко, и я дала ему пирожок… Пирожок! Я должна была вмешаться, настоять, чтобы ему создали в семье нормальные условия, чтобы он продолжал учиться в школе, – ведь не было у них такой уж большой нужды… Может быть, и материально следовало ему помочь, а я не обращала на него внимания, заботилась только о Тане и о себе… О, какие мы черствые, отвратительные эгоистки!
А вот теперь он под суд пойдет, и мы все будем в этом виноваты, все его домашние… Александр Игнатьевич – добрый человек, он бы его выручил; но захочет ли он помогать родственнику Уздечкина, у них такие отношения… Саша Коневский не сказал, но ведь Александр Игнатьевич узнает!.. Как хорошо сказал Саша о Конституции. Чудный мальчик Саша, чувствуется, что вырос в очень хорошей семье…
Напрасно Федор Иваныч до такой степени обострил отношения с директором. На что это похоже – так хлопать дверью, как он на днях хлопнул! Но он очень несчастлив… Он, видимо, сильно любил жену и, видимо, привык работать в другой обстановке, и при его раздражительности и самолюбии ему, понятно, трудно работать с Александром Игнатьевичем… И дома у них тоска! Я не помню, чтобы они смеялись…
Как много горя принесла война. Какие хорошие вещи – человеческая взаимопомощь, человеческое внимание друг к другу. Вот когда они особенно нужны! Но мы о них так часто забываем…
Листопад велел плановому отделу подготовить сведения: сколько на заводе на сегодняшний день молодежи до восемнадцати лет, с разбивкой по возрастам, сколько из них учится, сколько не имеет семьи, и так далее. А сам пошел в механический – ему хотелось видеть мальчугана, о котором ходатайствовал Коневский.
За годы войны много подростков пришло на завод. Одни пошли по горячему желанию быть полезными родине в тяжелую минуту; других пригнала нужда: отцы-кормильцы воевали, надо было поддержать семью.
Из этих молоденьких многие оказались хорошими работниками, о них говорили на собраниях, писали в заводской газете, и Листопад знал их в лицо.
Так знал он Лиду Еремину, работавшую на сборке в литерном цехе. Ее все звали просто Лида. Она поступила на завод шестнадцатилетней девочкой. Небольшая такая девочка с острыми локотками, в локонах, в белых туфельках – мамина дочка.
Лида привыкла жить так, чтобы были и туфельки, и конфетка после обеда, и чтобы, когда она ведет сестренок на детский утренник, то все бы на них засматривались и говорили:
– Какие прелестные, присмотренные девочки!
Когда отца мобилизовали, а мать собиралась поступать в почтовую контору, Лида нашла, что теперь ее очередь содержать семью.
– Ты сиди дома, мама, – сказала она. – Я заработаю больше тебя.
Ей было жаль бросать школу, но она решила, что доучится после войны.
В первый же день ей пришлось переменить несколько работ. Сперва ее посадили укупоривать изделия в бумагу. Потом велели укладывать в ящики. Потом бригадирша сказала: «Переходи туда, будешь навертывать восьмую деталь».
Она не сердилась и не терялась, она понимала, что ее пробуют. Она сосредоточила все мысли на этих незнакомых предметах, с которыми ей теперь придется иметь дело каждый день, пока не кончится война. У нее были легкие, ловкие пальцы: в классе никто не умел так завязывать бант, как она. Она работала на закатке и на клеймении, навертывала восьмую деталь – и так шла от хвоста конвейера к его голове, от последней операции к первой, от второго разряда к четвертому.
В нерабочие часы мастер преподавал работницам технический минимум. Лида аккуратно ходила на занятия и сдала испытания.
Первая операция: вставлять капсюль в корпус. Лида сидела в голове конвейера. Капсюли похожи на крохотные графинчики, с наперсток величиной: горлышко графинчика – сосок капсюля. Сторона, противоположная соску, обернута фольгой: прямо – елочная игрушка.
Около Лиды ставили ящички с капсюлями: по пятьсот штук в ящичке, особая упаковка, сургучная печать на веревочке, приклеенной мастикой, – сверху, как откроешь, лежит аттестат… Лида выработала специальные жесты: шикарно – молниеносным движением пальцев – срывала пломбу, шикарно – как бросают карту, которая выиграла, – бросала аттестат на конвейер… Норма на закладку капсюля была сперва одиннадцать тысяч за одиннадцать часов, потом, поднимаясь постепенно, дошла до двадцати двух тысяч. Лида делала пятьдесят пять. Один раз она попробовала работать еще быстрее и сделала шестьдесят три тысячи. Но после этого у нее долго дрожали руки, и она почувствовала себя выжатой, опустошенной, – испугалась и запретила себе это делать: лучше отказаться от громких рекордов, но уж держаться на двух с половиной нормах и не сдавать этих позиций ни за что! Были женщины, которые начинали блестяще: напряжется, даст в какой-то месяц три нормы, а потом скатывается на сто – сто двадцать процентов…
Лида сидела у конвейера с повязанной платком головой. Кругом должно быть чисто, никаких лишних вещей, боже сохрани, чтоб были в одежде булавки, иголки! Может быть большая беда. Одна женщина вот так уколола первую деталь булавкой: ей оторвало палец и опалило лицо… Для Лиды лучше было умереть, чем потерять красоту; и она очень береглась… Металлические стаканчики двигались мимо нее по ленте, левой рукой она перехватывала стаканчик, правой вставляла сосок капсюля в канал. За Лидой сидели два контролера ОТК: они проверяли после нее взрыватели, чтобы не было пустых; они едва успевали проверять, так быстро она работала!
Сначала на закладке капсюлей, кроме Лиды, была еще одна работница. Но она начала спать. Сидит и дремлет, и пропускает взрыватели!
– Уберите ее, – сказала Лида бригадиру, – пусть она спит в другом месте.
Она была безжалостна, она ничего не прощала людям. В своем юном задоре она не понимала, как это можно опуститься до того, чтобы клевать носом у конвейера. Что вам снится, гражданка? Убирайтесь спать домой, я справлюсь без вас…
Иногда и ее размаривало от усталости. Тогда она не запевала песни, как делали другие: пение отвлекало ее от работы. Она предпочитала поссориться с кем-нибудь, чтобы взбодриться, – например, придраться к контролерам, что они по два раза просматривают один и тот же взрыватель. Видно, им двоим тут делать нечего; так пусть, которая лишняя, идет в транспортеры. Пусть кинут жребий – кому оставаться на конвейере, кому возить тележки…
А то можно было поднять шум на весь цех, чтобы сбежались и профорг, и парторг, и комсорг, и женорг, все орги, сколько их ни есть, и сам начальник товарищ Грушевой: что за безобразие, опять ящики не подают вовремя, она двенадцать минут просидела без капсюлей, держат бездельников, когда это кончится!.. Ей очень нравилось, что все начинают ее уговаривать, а Грушевой бежит звонить по телефону, кого-то распекать и жаловаться директору.
После смены Лида мыла руки, снимала с головы платок и распускала по плечам свои крупные пепельные локоны. Выйдя из цеха, она принимала то мечтательное выражение, которое она любила у себя. Из маленького чертенка она превращалась в хорошо воспитанную девочку – мамину дочку. В редкие выходные дни она гуляла с молодыми офицерами и морячками из морского училища; они обращались с нею так, словно она была стеклянная: она создана для изысканных чувств и слов, все девушки кажутся грубоватыми рядом с нею… Восхищенным морячкам в голову не приходило, что она умеет кричать пронзительным голосом на весь цех, а при случае не задумается дать по физиономии – будьте уверены…
В сорок четвертом году ее наградили орденом «Знак Почета». Она носила колодочку с ленточкой: это эффектно; на мальчишек это производит жестокое впечатление…
В доме она занимала теперь то место, какое до войны занимал отец. Мать старалась, чтобы к ее приходу все было прибрано и ужин был горячий, – еще платье надо прогладить для Лидочки, чулочки заштопать для Лидочки… Мать вырезывала из газет все, что писалось о Лидочке, и Лидочкины портреты, и посылала отцу.
С Костей Бережковым Листопад познакомился так. Однажды позвонил к нему главный бухгалтер: как быть, одному рабочему начислили за месяц девятнадцать тысяч зарплаты, неслыханная цифра, начальник цеха и парторг настаивают на уплате, платить или воздержаться?..
– Что за рабочий? – спросил Листопад.
– В том-то и дело, – сказал главбух, – что если бы старый, кадровый, а то мальчишке семнадцать лет, без году неделю на производстве. – Видимо, последнее обстоятельство и внушало главбуху подозрение.
Листопад заинтересовался, позвонил Рябухину. Тот объяснил: полтора месяца назад завод получил срочный заказ. Выполнение заказа задерживалось из-за перегрузки станков «Sip». Тогда Костя Бережков изготовил на «Sip» кондуктор для сверления отверстий на расположение и с помощью этого кондуктора обработал детали. Да, действительно заработал девятнадцать тысяч, и действительно на заводе всего около двух лет, чертовски талантливый парнишка, из него будет инженер…
Листопад приказал немедленно выдать Косте Бережкову зарплату, а сам пошел в цех – посмотреть, что за Костя. Оказалось – обыкновенный мальчик, высокий, с крупными чертами добродушного лица, большерукий, рукава короткие – из спецовки вырос… Он поговорил с Костей: один, живет в общежитии; мать с четырьмя младшими детьми живет далеко, в маленьком городке; отец погиб на фронте. На завод Костя пришел из ремесленного училища.
– Не учишься? – спросил Листопад.
– Я занимаюсь с Нонной Сергеевной, – сказал Костя.
– С какой Нонной Сергеевной?
– С товарищем Ельниковой, конструктором. Нас несколько человек с нею занимается, – объяснил Костя.
Потом Листопаду сказали, что Нонна Сергеевна по собственному почину отобрала несколько мальчиков и девочек из бывших ремесленников, они ходят к ней домой, и она их учит. Саша Коневский считал, что следовало бы это дело ввести в общую систему технической учебы, время от времени устраивать ребятам экзамены, это было бы поучительно для всей заводской молодежи. Занятия лучше проводить в клубе, чтобы могли присутствовать все желающие… Рябухин не согласился с Коневским: ребята не ходят в клуб, потому что там холодно, а у Нонны Сергеевны тепло. И чаем она поит, – говорят ребята, – и у нее много интересных книг по технике, их можно брать с полок и рассматривать.
– А Нонне Сергеевне, – сказал Коневскому Рябухин, – ты и не заикайся, чтобы переходила в клуб и что ее учеников будут экзаменовать: женщина с фокусами, фыркнет и бросит все, и конец хорошему начинанию. Подождем, сама к нам придет.
Листопад премировал Костю, а когда спустя сколько-то времени захотел опять увидеть его, Кости на заводе уже не оказалось: отослал матери свои девятнадцать тысяч и ушел в индустриальный техникум.
Листопад рассердился: как отпустили человека, полезного для производства? Грушевой разводил руками, бормотал что-то насчет того, что Нонна Сергеевна очень настаивала… Эта Нонна Сергеевна крутит людьми по своему усмотрению. Указать бы ей ее место, да не хочется связываться с бабой…
Вот таких молодых людей, как Костя Бережков, Лида Еремина, как способный техник Чекалдин, Листопад знал в лицо и живо интересовался ими. Но существовало еще несколько тысяч подростков, у которых не было никакой славы. От них, случалось, приходили в отчаянье старые мастера, привыкшие иметь дело с опытными и дисциплинированными рабочими. А между тем они работали и давали продукцию, и их неловкими усилиями, слитыми воедино, выполнялась программа военного времени. Кроме Лиды и Кости, был на заводе мальчик Анатолий Рыжов, он прогулял целую неделю, и его надо отдавать под суд.
Небольшого роста коренастый мальчуган работал у сверлильного станка. Кругом были такие же мальчуганы, в таких же спецовках, но у Анатолия Рыжова было выражение, отличавшее его от всех, – выражение угнетенности; и по этому выражению Листопад еще издали угадал прогульщика. Прогульщик мельком взглянул на подходившего директора и продолжал свое дело.
– Рыжов? – спросил Листопад.
– Рыжов, – ответил Толька.
– Это ты неделю шлендрал? – спросил Листопад.
– Я, – ответил Толька. Про себя он подумал: «Эх, люди!.. Тут преступление и наказание, а он с шутливыми словечками: шлендрал». Толька сурово насупился и вложил в зажим новую деталь…
Листопад остановил станок и спросил:
– Тебе сколько лет?
– Шестнадцать, – отвечал Толька. Ему еще не исполнилось шестнадцати, но он исчислял свой возраст не со дня появления на свет, а по году рождения: если родился в 1929 году, значит, в 1945-м ему шестнадцать лет.
– Где же ты был? – спросил Листопад.
Толька ответил не сразу. Ему надоело отвечать на этот вопрос.
– В деревне.
– В деревне? Что делал? Работал, что ли?
Толька молчал.
– У тебя семья в деревне?
– Нет, тут у меня семья, на Кружилихе.
– Кто у тебя?
– Мать.
– Ты один у матери или много вас?
– Один, – сказал Толька и сам удивился: ему до сих пор не приходило в голову, что он у матери один. При матери он числил Федора, Ольку и Вальку, а себя – в последнюю очередь и между прочим.
– Ты по доброй воле к нам пришел, – сказал Листопад. – Законы военного времени тебе известны, так? Ты понимаешь, что мы тут не шутки шутим. Мы все силы напрягли – завершаем великое дело, ради которого сотни тысяч наших советских людей отдали жизнь; а ты дезертируешь…
Он говорил суровым голосом и чувствовал нежность ко всем этим ребятам, к этим чистым глазам, которые смотрели на него, которых он раньше почему-то не замечал.
– А вы где, ребята, живете?
Ребята замялись: никому не хотелось выскакивать – отвечать первым…
– Вот ты – где живешь?
– Я? – переспросил Алешка Малыгин. – Я тоже в семье живу.
– А ты?
– В юнгородке, – отвечал беленький, похожий на девочку Вася Суриков. – Я и вот он, и вот он – мы живем в юнгородке.
Юнгородком называли десяток стандартных двухэтажных домов, построенных в годы войны для молодых рабочих, не имевших жилья.
– Как там у вас, в юнгородке? – спросил Листопад. – Хорошо?
По тому, как переглянулись ребята, он понял: совсем не хорошо.
– Ничего, – сказал Вася Суриков со снисходительностью мужчины, понимающего трудности и не боящегося их, – жить можно.
Листопад смотрел на них, и чувство умиления, почти благоговения, наполняло его душу.
Он надвинул Тольке кепку на нос и сказал:
– Обожди, ребята, еще немного, перейдем на мирное положение, получите отпуска, дадим вам путевки в дом отдыха, кое-кто, наверно, пожелает идти учиться, – все еще будет, ребята. Все.
Подошла Марийка, расстроенная.
– Вот, товарищ директор, никакой сознательности, – сказала она, качая головой. – А еще родственник председателя завкома. Осрамил Федора Иваныча на всю Кружилиху! – сказала она Тольке с сердцем.
Листопад не понял:
– Как председателя завкома? Кто родственник?
– Да он же, а кто же, – сказала Марийка. – Вот этот красавец молодой… Ну, как же. Покойной жены Федор-Иванычевой родной брат, вместе и живут.
Листопад помолчал, соображая.
– Ладно, – сказал он, – работай, Рыжов, замаливай грех.
«Ах, хорошая вещь ребята, – подумал он, уйдя от них, – ах, хорошая!..» Взбодренный, словно вспрыснутый весенним дождем, он прошел в конторку к мастеру Королькову, кликнул по телефону Мирзоева и поехал в юнгородок.
Мирзоев сидел за баранкой необычно серьезный и строгий, со сведенными тонкими бровями.
– Чего у тебя сегодня вид бледный? – спросил Листопад.
– Отмечаю траурный день, – тихо и торжественно отвечал Мирзоев, глядя перед собой печальными глазами. – Ровно три года назад погиб мой лучший начальник и товарищ, которого я возил: командир нашего батальона… Это был человек! Буду жить еще сто лет – буду помнить.
У каждого за годы войны выросли свежие могилы. Будь жива Клаша, был бы сын, сыновья, мальчики с чистыми глазами и мужскими душами… Сколько потеряно, сколько лет пройдет, пока зарастут могилы быльем-травой!