355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Налимов » Канатоходец: Воспоминания » Текст книги (страница 7)
Канатоходец: Воспоминания
  • Текст добавлен: 15 мая 2017, 18:00

Текст книги "Канатоходец: Воспоминания"


Автор книги: Василий Налимов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 28 страниц)

Глава IV
ДЕТСТВО И ШКОЛЬНЫЕ ГОДЫ
1. Детство.

Детство ушло в далекое прошлое. Из туманного забытья вспыхивают только отдельные события. Это не столько веховые столбы былого, сколько знаки, уже тогда намекавшие на будущее. Именно эти знаки запомнились и раскрылись позднее.

Первое, самое раннее воспоминание: мы едем в уютном вагоне. Я на коленях матери, напротив – дама, празднично одетая. Резкое движение – и сорваны с ее шляпы роскошные красные розы. Скандал: дама, видимо, ехала на важную встречу, а главный ее козырь смят детскими ручонками. Потом я не раз вспоминал это событие, и не раз о нем напоминали родители. Я впервые понял смысл происшедшего, когда прочитал Метаморфозы Апулея[75]75
  В повести Апулея «Золотой осел» речь идет о юноше, обращенном ведьмой в осла. Снять колдовство можно было, только схватив лепесток красной розы. Но как это сделать ослу? Вокруг этой задачи развертывается сюжет повести. Наконец осуществляется посвящение: золотой осел оказывается на мистерии – шествии по дороге, усеянной розами.


[Закрыть]
,
и узнал этот знак снова в тот вечер, когда выбрал путь своей жизни, придя на посвящение, символом которого оказалась красная роза.

Второе воспоминание. Из Нижнего Новгорода, города провинциального, я с мамой на несколько дней приезжаю в дореволюционный Петроград. Меня поражает этот город своей столичной важностью и энергичностью, запечатленной в уличном движении. В квартире маминой сестры, сразившей меня своей роскошью, случился небольшой казус: я побежал по не виданному хмною ранее блестящему паркету и упал. Упав, я понял, что по этому полу я ходить уверенно не могу. Это очень меня озаботило, ибо считал я себя уже вполне ходящим. В этом был опять намек на будущее: по жизни мне пришлось идти как по скользкому паркету – падая и поднимаясь опять.

Третье воспоминание. Вместе с няней я иду по нижегородским улицам. Толпы людей – радостных, возбужденных. Кругом красные знамена, иногда перемежающиеся черными флагами анархистов. Красные повязки на рукавах. На форменных фуражках кокарды, обернутые красной бумагой. Красное с черными вкраплениями– это Революция. Я прошел через ее первые дни неуверенным детским шагом. Ощутил, пережил ее подъем и первые падения. Как легко свобода стала оборачиваться насилием.

Последний яркий эпизод детских лет – меня приводят в престижную Гимназию, в подготовительный класс. На большой перемене все в громадном (как мне тогда казалось) зале, и все толкутся у стен. Я растерялся в этой чужой мне толпе, прижатой к стенам этого, казалось, пустого зала. Стало душно. И я, ничтоже сумняшеся, пошел один в середину зала. Вдруг с разбега кто-то бросается мне под ноги. Мгновенно падаю, больно ударяясь головой об пол, под общий смех и ликование. Я сражен – за что? Почему все так возрадовались, одобряя случившееся как акт героизма… На следующий день родители отправляют в другое училище. Но насилие, совершаемое исподтишка, предательски – это то, что меня сопровождало всю жизнь. И я рано восстал против всякого насилия. Против насилия на знамени революции.

Неожиданно для нас, детей, в семье появилась мачеха— Ольга Федоровна Логачева. Отец был знаком с ней еще в студенческие годы (она окончила Высшие женские курсы по специальности «география»). К нам, детям, отнеслась хорошо, в плане эмоциональном – нейтрально.

Как-то отец вернулся из кратковременной поездки в Москву в радостном и возбужденном состоянии. И внешне другой – одетый по-революционному. На голове вместо привычной шляпы (котелка) была кожаная фуражка – такой, кажется, в Нижнем Новгороде не было больше ни у кого. Нам сказал – собирайтесь срочно, переезжаем жить в Москву.

И вот Москва. Там люди довольные, радостные, ожидающие чего-то нового. Там начался уже нэп. Можно было купить все – и даже отличный белый хлеб, хотя и очень дорогой. Помню, как первый раз я вышел на Мясницкую улицу. В толпе людей было что-то особенное, не поддающееся описанию. Это было отличие Москвы – революционной Москвы, принявшей перемены, – от скованности провинции. Столичность – это то, что отличает Москву от всех других городов и даже от провинциального ленинградского Санкт-Петербурга. Это чисто русское различие, которого нет на Западе.

В эту первую прогулку отец сказал мне одну фразу: «Если бы с нами была сейчас мама!»

Полпредство Коми республики предоставило нам тогда две смежных комнаты в особняке, что в Денежном переулке (около Арбата). Особняк по своему замыслу был шикарным, но толпы проживающих в нем коми студентов придали ему, конечно, резко выраженную пролетарскую окрашенность. Отец не побрезговал преподаванием и ца рабфаке, и за это мы позднее получили две комнаты (в счет 10 %-ного уплотнения) в обычной переполненной квартире в одном из арбатских переулков.

В первое лето по приезде в Москву отец со всей семьей поехал в экспедицию в родные ему места близ Усть-Сысольска (позднее переименованного в Сыктывкар). Это была моя единственная поездка на родину отца, и она оставила сильное, неизгладимое впечатление. Тогда это была еще почти дикая, не прирученная человеком природа – совсем не та, что была вблизи Нижнего Новгорода, где мы жили на даче.

Я часто ходил с охотниками. Бескрайние заболоченные леса – идешь, идешь, и нет им конца. Дичи уже было мало, но все-таки мы как-то встретили медведя – он держался спокойно и достойно, словно зная, что из старых берданок никто не решится стрелять по такому зверю. Но какая паника началась у лошадей!

Сенокос – самая важная пора в хозяйстве. Все выезжают на заливные луга реки Сысолы, за много верст от дома. Там и ночуют – в маленькой хатке без окон. Все спят на полу, прижавшись друг к другу. Дверь крепко закрыта, а воздух крепко задымлен от костра внутри: это единственный способ защиты от мошек и комаров. Их тучи. Мои глаза так и не смогли привыкнуть к этому дыму: я то выбегал наружу, тщетно пытаясь там закутаться от нечисти, то снова пробирался в задымленную избушку, и глаза опять начинали нестерпимо слезиться. Ночь проходила без сна. Наконец-то восход солнца над безбрежностью лугов, схваченных росой, и костер, зовущий к завтраку. Все наготове – ощущаешь силу, идущую от людей, – мужчинам предстояло часами, согнувшись, косить косой-горбушей кочковатые просторы лугов. Из-под мощных взмахов полетят не только цветы и травы, но и головы луговых птиц, притаившихся в травных гнездах. А я убегал к кустам дикой луговой смородины. Ягоды громадные, кислющие и коварные – вдруг начинается оскомина, мучающая потом целый день.

А река Сысола тоже дикая и коварная – местами вплотную к берегу подходят незаметные снаружи ямы. Раз, оступившись, я чуть не утонул.

А поздней осенью, когда хмурое небо, казалось, готово упасть на землю, все идут на сбор брусники: ее собирают особыми совками. И до сих пор я помню завтраки, где главным блюдом была брусника в молоке – что может быть лучше? Позднее с необъятными брусничными полями я встретился уже на Колыме.

2. Общеобразовательная школа

Вернувшись в Москву, я пошел в столичную школу. Много воспоминаний связано со школьными годами. Правда, время все слегка затуманило, отодвинуло в состояние, близкое к сновидческому – отрадному, но вместе с тем и зловещему.

В те годы школу все время, перестраивая, разрушали. Так начинала наступление набиравшая силу демоническая идеология. Мы – дети – оказались вовлеченными в борьбу с этой разрушительной деятельностью, хотя, конечно, поначалу этого не понимали.

Из-за неустойчивости педагогических структур нам постоянно приходилось менять школы. Нас это очень огорчало – мы любили свои школы. В каждой из них находился хотя бы один преподаватель, пытавшийся передать свою интеллектуальную настроенность, порожденную революционной вольностью, не сломленную еще большевистской догматичностью.

Первой оказалась школа профессора А. П. Нечаева, известного тогда психолога – в прошлом члена престижной в свое время партии Кадетов. Школа называлась «опытно-показательной»: в ней велся поиск новой педагогии. Я был знаком с семьей Нечаевых – бывал у них дома. Помню чудесный рассказ о поездке Нечаева в Австралию на Международный психологический конгресс. Рассказ сопровождался демонстрацией массы предметов из быта аборигенов. Помню и старшего сына семьи Модеста – востоковеда и теософа. Он привил нам интерес к Ближнему Востоку, показывая восточную (арабскую) культуру в театрализованном варианте. Сам Александр Петрович был глубоко принципиальным человеком – он всегда сохранял свое достоинство в нараставших конфликтах. Правда, в школе сохранялась присущая России сословность: я, как сын профессора (что очень ценилось), должен был сидеть за одной партой с Ирой – дочерью профессора Нечаева.

Не могу не вспомнить учительницу истории (тогда еще история разрешалась к преподаванию) – жену Александра Петровича. Кажется, я до сих пор помню все, что она говорила, приводя нас в Музей изящных искусств, что на Волхонке. История обретала образность, оживала в экспонатах. В Музее все воспринималось как другой мир, притаившийся в дремотности сознания.

В школе был удивительный учитель физкультуры Тигран Герасимович Маркарьянц, армянин по происхождению, получивший докторскую степень по философии в Гёттингенском университете. На уроки он всегда приходил со скрипкой и учил ритмичности движений. В программу занятий входили и бальные танцы – запрещенные тогда по причине того, что они имели дворянское, а не пролетарское происхождение. Он приходил и по утрам. Перед занятиями мы собирались в большом коридоре, а он стоял чуть выше на лестнице, замыкающей коридор, и произносил что-то вроде проповедей. Темы проповедей были различны, но их лейтмотивом был призыв к достоинству – во всем, даже во внешнем облике ученика. Здесь же обсуждались и конфликты, возникавшие время от времени в школьной жизни.

Хорошо помню нашу классную руководительницу – учительницу русского языка. Она пыталась научить нас писать, почти не касаясь орфографии. Тогда господствовала антиорфографическая позиция[76]76
  Считалось, что традиционно принятая орфография переосложнена буржуазными идеологами с тем, чтобы затруднить освоение ее пролетариатом. Предполагалось ее упростить до такой степени, чтобы каждый мог воспринять правописание без усилий. Так же естественно, как каждый осваивает язык.


[Закрыть]
– я за всю свою жизнь так никогда и не прошел курса русского правописания. С сочинениями у меня поначалу ничего не выходило: надо было писать переложение чужих текстов, а это не получалось достаточно хорошо.

Но вот отличная отметка – все удивляются. Почему? А все просто – тема оказалась хорошей: «Влияние няни на творчество Пушкина». И вторая удача: нас повели в Храм Василия Блаженного – нужно было дать его описание, и все получилось отлично. Так я научился писать – не зная тогда, что это и будет главным занятием в моей жизни.

Помню то лето, когда почти вся школа выехала в так называемую Колонию на станции Катуар (теперь Лесной Городок). В нашем распоряжении оказалась большая дача[77]77
  Дача была конфискована у ее владелицы – милой пожилой женщины. Ей разрешили жить в одной из маленьких комнат. Она просила нас, детей, только об одном: бережно относиться к ее любимым пионам, окружавшим дом. Уже тогда мы чувствовали какую-то неловкость, живя на конфискованной даче. Казалось, что конфискация была глубоко несправедливой – зачем нужно было так обижать хорошую женщину, отнимая у нее любимое на старости лет. Но закон был неумолим. Он исходил из иного понимания справедливости.


[Закрыть]
с обширной открытой террасой и чудесным садом. Чудесны были вечера на террасе. Всех вдохновлял Маркарьянц – он легко переходил от арий, сопровождаемых скрипкой, к темам философского и морального звучания. Там выделялся и преподаватель естествознания, в прошлом эсер, отсидевший год еще в царской тюрьме. Он научил нас видеть многообразие живого вот «здесь» – в саду, в лесу, вокруг.

В Колонии я особенно сблизился с Ионом Шаревским – моим одноклассником. Он отличался умом и образованностью. Будучи страстным любителем природы, он втянул меня в активное взаимодействие с ней. Собирали коллекции насекомых, наблюдали за жизнью мелких млекопитающих, с погибших животных снимали шкурки и обрабатывали их специальным мышьяковым мылом. Но не только это он знал – он что-то рассказывал нам о неевклидовых геометриях, об актуальной и потенциальной бесконечности и о том, чем отличается культура от цивилизации. Позднее он стал юннатом при Зоологическом парке, экскурсоводом парка – юноша со всей серьезностью поучал взрослых и получал за это гонорар. Ион происходил из купеческой среды – его отец в свое время владел большим универсальным магазином в Самарканде, а в 20-е годы соответственно стал нэпманом, владевшим комиссионным магазином в Москве. Уровень их жизни был намного выше уровня жизни профессорской семьи (даже после того, как ученые стали регулярно получать серьезную помощь[78]78
  Помню, как в трудный для интеллигенции ранний нэпмановский период вдруг из Торговых рядов (теперешний ГУМ) привозят сразу целый таз чуть подтаявшего сливочного масла и много чего еще. Какой это был для нас праздник!


[Закрыть]
от США в рамках «АРА»). У нас, детей, не было зависти. Мы с удовольствием приходили в просторную квартиру, где можно было «утонуть» в кожаном кресле, достать из шкафа том энциклопедии Брокгауза – Ефрона или непонятного Шопенгауэра или начать играть в громадного размера шахматы из слоновой кости.

Да, в те годы нас научили главному — любить школу, дружить с одноклассниками и стремиться к непонятному, незнакомому.

Но тем, кто готовил нам «счастливое будущее», все это не нравилось. И борьба началась. Первый вызов – приказано выбрать из числа учеников представителей в Педагогический совет. Даже из младших классов. Весь преподавательский состав был против, и особенно директор – А.П.Нечаев. В Педагогическом совете всегда было что-то интимно-педагогическое, не для учеников. Но выборы все-таки состоялись[79]79
  Смысл этого мероприятия, по-видимому, был таков: буржуазный настрой преподавателей – представителей прежней интеллигенции – надо было разбить пролетарской молодежью из числа учащихся.


[Закрыть]
.

Я был выбран из своего класса и стал ходить на педагогические советы. Мне было нестерпимо стыдно. Даже стыдно до сих пор. Ведь учителей мы почти боготворили, а тут нужно было вмешиваться в их суждения, за что-то голосовать.

Очень быстро назрел трагически прозвучавший конфликт между преподавателями и представителями от учеников старших классов. Смысл этого конфликта мне был мало понятен, и потому я его не запомнил.

Школу закрыли. Как горько это было для нас!

Немного забегая вперед, скажу, что к концу 20-х годов А. П. Нечаев был выслан в Семипалатинск, где он работал просто врачом-психиатром. В начале 30-х я как-то встретил Т. Г. Маркарьянца: он работал в библиотеке ВЭИ – одного из крупнейших научных центров Москвы. Работал простым переводчиком с немецкого языка. Его философские знания тогда уже стали никому не нужны, а с ними и его скрипка. Ион Шаревский был расстрелян 29/VII-37 г., в день вынесения приговора. И все это во имя «светлого будущего».

Начались поиски новой школы. После нескольких опробований я остановился на обычной школе, что около Смоленской площади. Там прежде всего привлек внимание математик – четкостью и строгостью изложения. После его отчетливых объяснений решать алгебраические задачи было, что орехи щелкать. Поразил преподаватель литературы Борис Юльевич Айхенвальд [80]80
  Сын известного литературоведа, автора замечательной книги Силуэты русских писателей, и брат столь же известного политического деятеля-троцкиста. Отец Б. Ю. Айхенвальда был выслан за границу как представитель неугодной интеллигенции.


[Закрыть]
. Бросалась в глаза его внешность – светло-синяя толстовка и изысканный небольшой галстук, густые черные волосы, заросшие курчавыми волосами щеки, нерусское пенсне и немецкая авторучка (своих еще не было). Примечательной его особенностью был лицевой тик, который не только не портил, но даже придавал живость и значимость этому лицу. И методика преподавания была у него своеобразной – он не учил нас литературе, а вводил в нее и путешествовал в ее образных пространствах вместе с нами. Скажем, вдруг читал нам рассказ И. Бунина Господин из Сан-Франциско, объясняя его стилистическую красоту. Или декламировал поэму А. Блока Двенадцать[81]81
  В Д в е н а д ц а т и мы еще не все отчетливо понимали. Скажем, нам, мальчишкам, было совершенно непонятно, о чем там договорились проститутки на своем собрании, а девчонки все поняли и дразнили нас. Было неприятно сознавать свою незрелость.


[Закрыть]
,
комментируя и вразумляя нас. Иногда читал и отрывки из произведений ранних пролетарских писателей. Эти совместные чтения погружали нас в литературу: она входила в нас, а мы – в нее.

Было и другое – вместо истории появились уроки обществоведения. Преподавательницей этой дисциплины была строгая и суровая женщина. На нас она смотрела как на неучей или невежд, в которых надо было «впихнуть» бесспорные истины, скажем, историю большевистской партии. Никак не удавалось понять, в чем существенное различие между большевиками и меньшевиками и почему так важны формулировки партийной принадлежности. Ведь учились мы в школе все вместе, не обсуждая вопрос о том, каким требованиям должен отвечать статус ученика. Учебником была книга Г. Е. Зиновьева История РКП(б). Мы были настроены против нее из-за скудости изложения, из-за непонимания значимости тем. Автора в своей среде мы называли просто Гришкой. Как-то отец увидел у меня эту книгу и спросил: «А это зачем у тебя?» Я ответил: «Это учебник». Он полистал эту книгу и сказал: «Как можно изучать такие глупости?» И у меня на душе полегчало от этой оценки – значит, не по тупости мы ее не понимали.

Так закончил я первую стадию образования – семилетнюю школу. Позднее, в 1937 году, неожиданно встретился с Б.Ю. Айхенвальдом во Владивостоке – на этапе. Он был уверен, что где-то его пристроят как преподавателя – «ведь нужны же и на Колыме учителя русского языка». Нет, они оказались никому не нужны. Он погиб на общих земляных работах.

3. Спецкурсы

В те годы среднее образование включало в себя девятиклассное обучение. Последние два года отводились занятиям на Спецкурсах, где преподавались как общеобразовательные дисциплины, так и дисциплины, направленные на подготовку по какой-либо узкой специальности. В высшие учебные заведения могли беспрепятственно поступать только пролетарии, окончившие рабфаки. Из среды интеллигенции дорога была открыта только для потомков профессоров. Остальные выходцы из интеллигенции, окончив Спецкурсы, должны были идти на работу, чтобы в труде обрести пролетарское сознание. Так была задумана пролетаризация интеллигенции[82]82
  Где-то у В. Ленина я читал, что «интеллигенция – это говно».


[Закрыть]
.

Таким образом, студентами в основном становились те, кто не смог в юные (дореволюционные) годы окончить среднюю школу и уже потом, повзрослев, начинал наверстывать упущенное в возрасте 25–30, а иногда и 40 лет. Это, конечно, для большинства было трагедией.

Я решил поступить на химические Спецкурсы, которые разместились в когда-то знаменитой Медведниковской гимназии, что в Староконюшенном переулке. Цитадель классического образования, ставшая теперь никому не нужной, была отдана химико-технологической технике. Так началась варваризация цивилизации.

Вступительные экзамены прошли легко. Правда, преподаватель литературы, принадлежащий к старшему поколению, прочитав мое сочинение о поэме А. Блока Двенадцать[83]83
  Поэма Д в е н а д ц а т ь расколола интеллигенцию на два лагеря: одни приветствовали идущего впереди Христа «в белом венчике из роз», другие считали это кощунством.


[Закрыть]
,
с нескрываемым раздражением спросил: «А кто это вас так учил?» Я ответил: «Б. Ю. Айхенвальд». Голос его сразу смягчился, и начался серьезный разговор об этой поэме. Заканчивая, он сказал: «Да, орфографические ошибки есть, но есть и интересные мысли». И я был принят. А вот моего друга И. Шаревского почему-то не приняли, но он легко преодолел экзамены на Спецкурсы химической направленности в бывшей Флеровской гимназии, что в Мерзляковском переулке.

Знакомство с химией, особенно с качественным анализом, поразило меня. Я увидел, как своими руками можно извлекать металлы, казалось бы, из пустой – прозрачной жидкости. Я понял, как легко может человек взаимодействовать с природой, получая от нее то, что ему нужно. Только потом мне стало ясно, что мой интерес к химии был просто реинкарнационным воспоминанием: видимо, когда-то в прошлые века я был причастен к алхимии и теперь вспоминаю это.

Из преподавательского состава в памяти запечатлелся Федор Федорович Берешков – учитель литературы. Он был знаток Достоевского – не только знал в деталях его биографию, но и умел и любил толковать его произведения в философском плане. Мало кто понимал сказанное им, но его это не смущало никоим образом. В девятом классе время распределялось так: полгода отдавалось изучению JI. Толстого, один день Тютчеву, другое полугодие – Достоевскому. За год мы писали только два контрольных сочинения: одно посвященное Толстому, другое – Достоевскому. Я не помню точного названия своего сочинения: оно было посвящено образу человека в понимании Достоевского[84]84
  Эпиграфом к сочинению, размером в ученическую тетрадку, я выбрал слова из поэмы А. Блока Скифы:
  Мы любим все – и жар холодных числ,
  И дар божественных видений.
  Нам внятно все – и острый галльский смысл
  И сумрачный германский гений…


[Закрыть]
. Сочинение получило наивысшую оценку. Оно зачитывалось в смежных классах, и копию его Федор Федорович попросил приготовить для него лично. Это была моя первая философская работа.

Мы все любили Федора Федоровича, чувствуя в нем настоящего мыслителя. Он часто болел, и мы всем классом навещали его.

Вспоминается еще Косьминский – преподаватель обществоведения. И сейчас перед моими глазами стоит пожилой, добродушный человек, очень маленького роста, с большой седой бородой. Его специальностью была история Англии. Нам он преимущественно рассказывал о социальных потрясениях в Англии и о французских революциях, проводя параллели с нашей революцией. С каким интересом мы слушали повествования о величии и безумии Великой французской революции и Парижской Коммуны. А русская история опять оставалась в стороне. В верхах тогда было явно отрицательное отношение к отечественной истории: о чем могла идти речь – о беспутных царях и о народе, спокойно переносившем рабство, или раньше – о татарском иге и враждующих князьях. А где же был пролетариат – двигатель истории?

Еще несколько слов о преподавателе биологии – Назарове. Он был не только учитель, но и научный работник. Нам он рассказывал об изменчивости и наследственности. Вместо школьных учебников предлагал читать книги Филиппченко. Далеко не все было понятно, но весьма интересно.

В школе режим был мягкий. Можно было не приходить – тогда в журнале ставили «abs», и этим все ограничивалось. Отметки за успеваемость уже ставили три (раньше разрешалось только две: «уд.» и «неуд.», что рассматривалось как одно из достижений революции – учиться надо было не ради похвал; да и дети интеллигенции не должны были выделяться).

Я продолжал поддерживать дружеские отношения с Ионом Шаревским (он жил почти напротив моей школы). Помню, как-то раз он подходит ко мне очень возбужденный и говорит: «Вася, я нашел анархистов, они легально читают лекции на философские темы в Музее Кропоткина: пойдем послушаем». И мы пошли (мне было тогда лет 16 или 17). Пришли – и были зачарованы силой мысли Алексея Александровича Солоновича – лидера движения, получившего название Мистический анархизм. Мы стали посещать лекции регулярно. В дальнейшем этим определялся наш путь в кровавые дни постреволюционного похмелья. К этой теме я вернусь позднее.

А в школе тем временем уже возник конфликт политического звучания. У нас был «старостат», выбираемый из учеников. Задачи старостата были нечеткими, он существовал для видимости. И вдруг пришел приказ — придать старостату особую, большевистскую власть. Зачем? Никто этого не понимал. Все ученики возмутились, желая сохранить свою свободу. Потребовали общего собрания. Этой вольности нам не разрешили без всякой мотивировки. Но тут подоспели Пасхальные дни. Назначено было общешкольное собрание для доклада антирелигиозной направленности. В президиуме заседало начальство из РАЙОНО и комсомолец – единственный в нашей школе. Мы, ученики, потребовали, чтобы сначала нам дали возможность обсудить вопрос о статусе старостата, и только после этого мы были готовы слушать антирелигиозную пропаганду-

Нам отказали. Тогда мгновенно, словно по команде, все вышли из зала – на трибуне остался наш единственный комсомолец. Все в возбужденном состоянии стали толпиться в коридоре. Кто-то выкрикивал революционные лозунги прошлых лет, кто-то поднялся на подоконник и стал произносить проникновенную речь о свободе в школе. Собрание не состоялось, и мы обошлись без прослушивания антирелигиозной проповеди.

В верхних слоях началась паника – бунт в советской школе! Как это возможно? Кто зачинщик? Была назначена специальная комиссия для расследования. Комиссия установила единственный подозрительный факт: в нашей школе издавался в 4-х экземплярах журнал под названием «Лучи и тени», а в школе Иона Шаревского выпускался журнал «Луч». Журналы были похожи не только по названиям, но еще и по вольномыслию. Вот пример: в нашем журнале я написал рецензию на постановку пьесы «Гамлет» во Втором МХАТе с участием Михаила Чехова. Это была не просто пьеса, а настоящая мистерия. Сцену смерти принца Гамлета с ритуально-ритмической скорбью флагов, опускающихся над ним, я запомнил на всю жизнь. Это была сцена смерти рыцаря Чести. Сама пьеса шла в театре легально, но рецензия на нее в школьном журнале уже была вызовом. То, что было позволено одним, было непозволительно другим.

Во всей этой истории сказывалось, конечно, влияние Кропоткинского музея, но комиссия этого не знала. Ее решение было таким – для острастки старосту перевести в другую школу.

Итак, в 1928 году я окончил школу и получил первое свое звание — химика-лаборанта. В последний день Косьминский – он был нашим классным руководителем – собрал нас во дворе и произнес примерно такие слова: «Сорок лет я проработал в школе, вашей группой завершается моя деятельность. Я буду считать ее не напрасной, если хоть один из вас будет бороться за свободу». Мне хочется думать, что он не ошибся в своей надежде.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю