Текст книги "У града Китежа (Хроника села Заречицы)"
Автор книги: Василий Боровик
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 14 страниц)
Василий Боровик
У ГРАДА КИТЕЖА
Хроника села Заречицы
При взятии Разиным Астрахани в устье Керженца стоял с караваном расшив гордеевский нетяглый водолив Феофан Лыков. Мужичище он был снажный. В одних рукавицах поднимал из берлоги медведя. С ним-то и заспорил доверенный купца Строганова. Лыков не сдержался. Кулачище у него был дивительный. Он и дал тукмашка обидчику. Насмерть уложил и бежал от возмездия, куда крива не вынесет. Лесная чащоба настораживала его, будто пытала: «Куда идешь?» Прислушиваясь к шорохам, непокорный водолив по бакалдинам да по калужинам, по топям да по зыбунам выбрался к берегу Керженца. От усталости и голода беглец еле на ногах стоял.
У реки одиноко жил неведомого рода старец. Он приютил Феофана. Дал топор, стал учить жить в лесу. Феофан ухватился рукой за топорище, расправил плечи, что птица крылья, посмотрел вокруг: «Приволье-то какое – земли-то сколь, леса, рыбы».
На полянке возле Керженца, под молодой липой, Лыков вырыл землянку. Через год поселился рядом с ним какой-то суевер, старец Алексий. Он рас корчевал кулигу и стал сеять хлеб. Вскоре пришли к ним еще три беглых семьи. Среди них был один по фамилии Дашков. Алексий, с появлением новых людей, тайком ушел глубже в лес. А Дашков захватил его кулигу…
Отсюда и берет начало село Заречица и вся Лыковщина…
БОГАТЕИ
Тут, пожалуй, будет кстати познакомиться с одним из потомков Дашковых – Тимошкой.
Вот он идет по дороге и встречает Настасью Караваеву. Тимошка только что купил сивенькую кобыленку и вел ее на мочальной уздечке. Вышагивал с гордым видом, не глядя под ноги. Заметив Настасью, он плутовато покосился на нее. Казалось, хотел крикнуть: «Смотри, мол, девка, у Тимошки-то собственная лошадь». Ступал он по земле твердо. Под его лаптищами сминалась у самого корня, словно подкошенная, старая и молодая поросль. Вышагивал уже не тот рыхловатый, приниженный Дашков, скобливший недавно инотарьевскую «астраханку». Шел уверенно выпрямившийся хитрый, изворотливый Тимошка. Он недавно завел угольную яму и без помощников зноил уголь. «Неугомонный», – говорили о нем в Заречице. Парень на все руки: не больно гож наружностью, зато был по душе старикам бережливостью. Те, кто пристальнее к нему приглядывались, замечали – страсть к накоплению богатства бурлила в каждой Тимошкиной жилке. И наконец, вот его портрет: белесые волосы, белесые брови, с безмерно широким ртом, редкими зубами и весь до отвращения неопрятный. Он дни и ночи проводил в лесу. Тушил землей прогары, укладывал угли в кули и, казалось без убыли, отвозил их в город.
Возвращаясь как-то из Нижнего, Дашков заехал на постоялый двор. Напился чаю, пошел было кормить лошадь, а она пала. Он никому ничего не сказал, вернулся в город и на другой лошади приехал домой. Но скоро и ее лишился. «Что-то неспроста!» – говорили про Тимошкины напасти. На третьей лошади проработал лето. Поздней осенью он ехал в лес. Его лошадь на мосту поскользнулась и рухнула в реку. Он сам вывести ее из воды не мог… Пока бежал в деревню просить помощи, пока мужики сряжались, лошадь застыла в реке. Так за два года Тимошка лишился семи лошадей. Все думали: парень с ума сойдет. А он еще злее работал, по-прежнему раза два на неделе отвозил угли в Нижний.
В деревне Тимошка появлялся только в престольные праздники. Жил он все время в лесной зимнице. И знал одно – зноил угли. На святках парни, на потеху, привели его на беседу. Явился Дашков к девушкам словно призрак с того света – закоптелый, лохматый. В тот день парни дарили девушкам носовые платки и получали взамен крученые пояса.
В натопленной вдовьей избе собралась заречинская молодежь и слагала друг другу ласковые слова. Когда девушки увидали Тимошку, они запели святочную, плясовую:
Улица, улица, широкая моя,
Травушка-муравушка, зелененький лужок!
Я по этой улице не хаживала,
Травушки-муравушки не таптывала!..
От лучины и сальных светильников во вдовьей избе было дымно. Раскрасневшиеся девушки, с румянцем радости, рассаживались по лавкам. В середине избы топтался высокий, рыжий парень, неуклюже прыгал и пел:
Скакну ли я, брыкну ли я
Вон из огорода во зеленый сад гулять,
Толь я не умею, толь я не горазд
Красную девицу брать, целовать…
Не закончив песни, он стал рассказывать:
– У тятеньки нас шесть мужиков да два неженатых пасынка. Съедется к нему наше сродство, тут мы и гуляем. Разве так тешим девушек? Веселей нас никто не пирует и не поет. Тятенька во хмелю веселый, – такова вся наша порода. Не то, что Тимофей Никифоров, – по лесу волком рыщет, а к девушкам только по святкам за платочком ходит!
При этих словах некоторые девушки, улыбаясь, посмотрели на Тимошку. А он потупил голову, подвинулся в темный угол и только смыгнул носом.
– Однажды мы этак-то гуляли, – продолжал рыжий парень, – утро пришло. Стали похмеляться, мать достает из печи лапшу. Тятенька снял с ноги валенок да как трахнет им по горшку. Лапша – шлеп на пол… Я было поторопился с пригоршнями, да опоздал. Матка кричит на тятеньку: «Ах ты, еретик экий! В чем я теперь зятьям лапшу варить стану?!» А тятенька-то бочком-бочком – да к мамыньке. – При этом парень, будто подражая отцу, затянул:
Царевна молодая, красавица моя,
Подойди-ко ко мне, поцелуй меня.
С этими словами он наклонился к одной из девушек, обнял ее и под общий смех поцеловал.
– Так вот и тятенька поступил с матушкой… И пошло тогда все сызнова. И до нового воскресенья наливали да нужды свои запивали. Ой, девыньки, да ведь в согласии-то каком наши матушки-то с батюшками жили! Горбами пот топили, лесными людьми прозывались.
Возле дверей на лавке, с головой, намазанной маслом, с оттопыренными ушами, сидел гармонист. К нему, чураясь девичьих глаз, пододвинулся Тимошка. В гармонисте, казалось, давно были убиты человеческие радости. Незаметно для других Тимошка, моргая глазами, очутился рядом с Настасьей.
После долгого молчанья, смыганья носом Тимошка повел с девушкой разговор о женитьбе. До этого, глядя на нее, он только вздрагивал, а пододвинувшись ближе, заволновался. Он давно замечал: Настя при встречах не прочь поболтать с ним, но тут боялся рот открыть. Кусая высохшие от смущения губы, Тимошка нерешительно спросил:
– Согласна ли будешь… мне жена нужна.
Сказав это, он испуганно пробежал глазами по лицам присутствующих: не слышал ли кто? Придвинувшись совсем близко к Настасье, заглянул ей в глаза.
В это время девушки запели:
Заинька по сеничкам,
Дабы, дабы, дабы,
Заинька по новеньким,
Дабы, дабы, дабы…
Настасье не пришлось долго ждать жениха. На другой день Тимошка привез невесту в лесную зимницу.
Дашков взял себе жену и по-прежнему гнался с вытянутыми руками за богатством. Не вылезая из леса, он не давал покоя ни себе, ни молодой Настасье. Он словно готов был в любое время отдать хоть черту честь, совесть, только стать вровень с Инотарьевым. Но пока он оставался тем же Тимошкой…
Вернемся к недосказанному о Феофане Лыкове и к тем, кому волей или неволей пришлось очутиться в Заволжье. Их потомки знали, как зачинались Лыковщина, Заречица. Но откуда и как Инотарьев добыл капитал, об этом только догадывались.
Так вот: Феофан у новоселов высватал вдову, прижил с ней сына. Жил сто лет. До конца жизни ходил без шапки; лапти обувал только зимой; пищу употреблял простую: хлеб, квас. В наследство сыну Лыков оставил рубленую келью. После сорокоуста сын почувствовал себя самостоятельным. Поставил овин. За овином ловил поляшей, рябчиков. Ранней весной уходил бурлачить на Волгу; зимами, по подрядам, ездил за солью в Пермь.
В один из годов от Ветлуги до Керженца прошла буря. На пути она потревожила скрывавшихся раскольников. Ураган скосил лес и жилые постройки. След после бури назвали «Поломкой». По «Поломке» в соседи к Лыковым пришел кутузовский солдат Инотарьев с женой и сыном. На валежнике стал производить пожоги, на пожогах сеял хлеб.
Однажды сын Инотарьева уехал. В его отсутствие за советом к отцу зашли соседи и застали большака Инотарьева мертвым. После его смерти поговаривали: «У старика-де остались сбережения». В первое же лето, разыскивая инотарьевскую корчагу с деньгами, соседи изрыли всю его кулигу. Федька, его сын, тоже в поисках сбился с ног. Он даже разобрал по бревну избу, но сбережений отцовских не нашел. Надеялся на «Травник» – авось батюшкин клад объявится? Но и на «Травник» клад не объявился.
После смерти отца Федька Инотарьев женился. Но отцовский клад по-прежнему не давал покоя. Он извелся в поисках: уходил из дома и по нескольку дней не возвращался. Говорили: «Федька молится у пустынника Алексия в лесу». Но как-то люди пришли к отшельнику, а он лежит в келье преставившимся…
Через год молодой Инотарьев подрядил народ на порубку леса. После покрова на берегу Керженца чавкали, поблескивая, топоры, а весной инотарьевские плоты плыли к Макарию. Федьку уже стали звать Фед Федорычем. И год от года он все больше гнал к Волге леса, а на Керженце смелее шла молва о насильственной смерти старца Алексия. Уснащая случай с пустынником, бурлаки один другому передавали: старец-то при жизни ходил ночевать к Инотарьеву. Разговаривая с Федькой, однажды спросил: «А каким тебя молитвам учат?» – «Боже, милостивый буди мне грешному, создал ты меня, господи, без числа согрешить на земле», – отвечал будто Федька. «Нет, парень, не делу тебя учат. Будешь так помнить божественное слово – богатство пройдет мимо тебя. А перестанешь молиться – попадешь в ад. Так ты лучше ступай с Малых лет в келью». – «Дороги не знаю». – «А вот я пойду от вас, ты и ступай за мной».
Подошло время старику идти. Позвал он Федьку. Отец покойный остановил сына, а Алексия упрекнул; «Ты хотя и хорошему парня учишь, но я сына не отпущу». Федька будто упал отцу в ноги, начал просить: «Дозволь, тятенька, только узнать ко спасению дорогу!» Ушел тогда Федька, но скоро вернулся. «Не слушай-ка ты старика, – встретил его отец, – а что касается богатства его – смотри не проморгай».
Вскоре после этого случая с сыном сам Инотарьев умер. А когда Федору исполнилось двадцать лет, он уже был женат, к нему как-то еще раз зашел пустынник Алексий и ночевал. Утром, уходя, задержался и сказал: «Напрасно ты, Федор, оженился… Ушел бы в пустыню, святым стал». И Федька – то ли чтоб не грешить в миру, то ли задуманное свершить решился – оставил молодую жену и ушел из дома к Алексию.
Пустынник дал ему топор, послал нарубить дров. Принимая топор, Федька вздрогнул. Со всей силой сжал топорище, и воспрянула у него мысль о спрятанных в келье богатствах. «Сам дает топор», – подумал он. Трудно Федьке было сдвинуться с места, ноги не шли. «Лес мне показался золотым… Рубить пожалел», – сказал он, вернувшись. Пустынник проводил его во второй раз, а когда Федька вернулся, старец спросил: «Видел ли ты еще раз золотые деревья?» – «Нет!» – «Вот в этом-то и заблуждение твое. Приди ты в пустыню юным – спас бы свою душу, но когда ты познал земной блуд, ждешь чадо, – теперь тебе трудно спастись. Оставаясь в лесу, ты изведешь себя, думая о молодой жене. Так лучше вернись к ней, все равно двери царства небесного для тебя закрыты». И Федор пошел домой… По дороге будто его встретил бес, спрашивает: «Куда ходил?» – «Душу спасать». – «На земле нет такого места, – уверил его бес, – а есть богатство и бедность. Хочешь, я укажу тебе дорогу к богатству?» Феденька согласился и пошел за бесом. И он его снова привел к пустыннику. «Я вернулся неволей», – сказал Федька. «Молиться?» – спросил пустынник. «Нет!..» И вплотную подошел к старцу…
Природа, как говорят, не создала человека тираном. Но жадность и хитро придуманные внушения, невежество и страсти, соединившись вместе, сделали Инотарьева тираном.
Сам Инотарьев о смерти Алексия рассказывал иначе: «Когда я подошел к келье – стал задыхаться от запаха ладана. Приблизившись, увидел преставившегося. В руках он зажал записку (кстати сказать, Федор Федорович передал ее Керженскому монастырю), в записке говорилось о том, как старец тридцать лет жил в пустыне. „Душу мою, – будто бы писал Алексий, – ангелы унесли на небо“. А тело он просил предать земле в скиту у Керженца».
Люди тишком иначе рассказывали про Инотарьева: будто он пришел к отшельнику Алексию и, не допытавшись о скрытых богатствах, пригрозил в огне уничтожить его и келью.
Разбогатевший Инотарьев, как не раз случалось, пускался в разгулы. Одной весной его видел Дашков. Сплавив лес, Инотарьев занялся озорством. Та весна, как и все весны на Керженце, выдалась пахучей. На деревьях рано набухли сочные почки. Начинали тянуть вальдшнепы. На Макарьевской пристани готовили к сплаву инотарьевскую «астраханку». В тот год к Лыскову впервые готовился сплавить лес и Тимофей Дашков. На его плотах дымились жалкие харчёвы. Перед началом первой путины Дашков отслужил молебен. Провожая в первую поплавку, к его плотам подходили мужики, ждали – не даст ли Тимофей Никифорович на водку, напрашивались помочь. Глаз не смыкая, он сам со всем справился. После молебна с его харчевы слышалась песня:
…Вниз по быстрому Керженцу,
Ко великой Волге-матушке…
К вечеру плоты Дашкова ушли. И он благополучно сплыл к Волге. Когда к Макарию[1]1
Макарий – устье реки Керженец с уездным городом Лысковом на правом берегу Волги. Это была обетованная земля крестьян Заволжья. Но вековой и изначальной силой власти оставался губернский город Нижний Новгород.
[Закрыть] первым подоспел инотарьевский лес, Волга полой водой пошла в Керженец и задержала дашковские плоты. Сплавив раньше маломощного конкурента, Инотарьев скоро продал отборную «астраханку» и загулял.
В день отъезда домой на Лысковском базаре Дашков увидел Федора Федоровича в тарантасе, пронесшегося мимо него вихрем, а за ним гналось несколько мужиков. Это было привычным явлением: стоило Инотарьеву загулять, он рядил орловского жеребчика, приказывал гнать рысака по Лыскову, сам в это время кидал на дорогу горстями серебро и, словно от смертной боли, кричал: «Смотрите на Инотарьева!» В это время Федору Федоровичу не смей никто возражать, враг на глаза не попадайся. В такие моменты от его обид, побоев до крови часто люди плакали. Провожая Инотарьева взглядом на шумно прискакивающем по булыжнику тарантасе, Дашков, хитро улыбаясь, думал: «Дурак! Твой-то бы капитал мне. Я бы за свое серебро людей на колени ставил, а ты, на-кась, потешаешься, да как неумно-то».
Раздумывая так, Тимофей Никифорович расправил жиденькую белесую бородку. Он, как всегда, весь был какой-то точно общипанный. Зимой по Лыскову ходил в лаптях, летом его видели босым. Сколько у него к этому времени скопилось денег – никто не знал. Но скоро его доходы не поддавались учету. Он на всем наживал. Имея большие прибыли от безучетного лесного промысла, он еще с весны завозил в Лыковщину соль, овес, муку и снабжал заречинцев. Его потребители и работники на него больше спорили о вере. Одни порочили старообрядцев, другие – никонианское духовенство. Не приемлющие ни того, ни другого смеялись: «Да какой твой, беглец с Калуги, поп: живет с наложницами, в великий пост ест рыбу, пьет вино». В такие споры Дашков не вмешивался. К рассуждениям о вере относился уклончиво. Всех выслушивал, только спорщиков встречал без уважения. Ссоры на сходках старался разжечь. Никого не уговаривал, не мирил, не сближал. Ему любо было видеть ссорящихся. Он не терпел рядом с собой хотя бы чуточку счастливых. «Да какая ж тогда будет жизнь, – говорил он, – ежели все с достатком станут? Да они пожрут меня, а кто, кроме Дашкова, изничтожит лес и сплавит к Волге?»
Искушение к накоплению богатств у Дашкова было неодолимо. По Лыковщине давно шел слух про «Семеновское серебро». Толки о заволжских фальшивомонетчиках беспокоили царское правительство. Кивали на Тимофея Никифоровича, будто и он имел денежный станок. Но это были только догадки. Ему не давала спать спокойно байка стариков о том, будто на пригорье Пьяный бор, после осады Макарьевского монастыря, разинцы оставили клады. А в болотах возле Пьяного бора с незапамятных времен залегает золотой песок. Дашков слышал – писано было об этом в старообрядческих летописях. Меченых деревьев возле кладов он не находил и тайны не открыл.
Долгое время никому из живущих в Заречице не приходило в голову, будто земля, богатые лесные угодья принадлежат не народу, а казне. Об этом меньше всего думали Инотарьев и Дашков. Их лесные разработки с каждым годом ширились. На Инотарьева и Дашкова работала вся Лыковщина. Они считали все леса своими. На Керженец год от года все больше стекалось людей. Пришельцы ставили избы, но спокойно в них жили недолго. Однажды прошел слух: заволжские леса купил граф Муравьев. В Заречице этому не верили, пока на Керженце не появился межевой.
– Я приехал, – объявил он, – нарезать землю. Отныне пойдут новые порядки. Я вас разделю с казной, за землю станете платить.
– Зачем нам за деньги нужна земля? – шумели больше всех Инотарьев и Дашков. – Не запрет же казна леса и землю в сундук?..
– А вот и запрет… Пройду межу – и тогда вы через казенные столбы не пройдете не проедете. Моя межа станет действовать отныне до скончания века и будет считаться муравьевской. Слышите – графа Муравьева!
Но на другой день межевой получил от Инотарьева взятку, созвал общество, нарезал графу самые неудобные угодья – болота, чахлые леса – и уехал.
На Лыковщине после перемера земли наступили новые порядки. Назначались лесники, появились объездчики. Но по-прежнему в губернском городе Заволжье называли «Нижегородской Сибирью». Оно сохраняло свои особые обычаи, нравы и бездорожье. По солнцу и звездам люди пробивали тропы и шли, по-прежнему прячась в лесной глуши, ища: одни – одиночества, другие – вольной жизни, третьи – спасаясь от наказания или ревностно храня «древлее благочестие». Многие шли туда и со скрытыми намерениями легкого обогащения. Но когда прорубили Муравьевскую просеку, скрывавшиеся там долгое время беглые люди ушли глубже в лес. Возле Керженца остались Инотарьев, тот же Дашков да сыновья Кирикея Маркова.
Инотарьев помимо леса торговал мукой, овсом. Нанимал на зиму человек пятьдесят работников. Имел большой дом, под домом – торговую лавку с железной кованой дверью, крытый двор лошадей на тридцать. Считался первым богачом на Лыковщине. Высокий, с густой черной бородой, Федор Федорович тогда уже один-единственный ходил в кожаных сапогах, суконном кафтане. Нраву был сурового. Своим приятелем и советчиком почему-то считал бедняка Алешку Павлова.
Когда Инотарьев давил всех своим капиталом, в это время на Керженце появился с печатным денежным станком неизвестный нижегородский мещанин. До поры до времени ему все сходило с рук, пока он не спознался с Дашковым, который задумал завладеть денежным станком. И будто бы убил фальшивомонетчика. На закорках принес мертвого к Керженцу, навязал ему на шею камень и пустил на дно омута, а станок, которым не сумел овладеть, продал светлоярскому мужику.
В столыпинские годы Дашков в стороне от Заречицы ставил новую пятистенную избу. Обшил ее тесом, разукрасил резьбой. К этому времени он спознался с нижегородским купцом. Купец предложил Тимофею Никифоровичу в кредит товар. Дашков от кредита не отказался. Перестроил «заднюю» избу на торговое помещение. Инотарьевских потребителей переманил к себе сходной ценой и кредитом. Через год продал пятистенную избу и зарубил новую из красного выборного леса. Задумал такую постройку, каких в Заречице не ставили. Плотников подрядил от Костромы. Лавки и горнице сделал из целого дерева; кутник – с резными басульками; печь сложил со сводом из проработанного кирпича; к печи пристроил казенку с расписной дверочкой. Настлал отделанные скобелем полати. Под домом устроил лавку с железным затвором. И встал дом Дашкова возле большой дороги, всем поперек пути.
На торгах Дашков жадно скупал лес. Он всеми способами старался выжить с Керженца Инотарьева и разрушить все замыслы своего конкурента. Оставаясь верным себе, Дашков никогда не терял из вида того, с кем сводил счеты. После одних таких торгов к нему за получкой пришли Кукушкин, Макаров и Шкунов. Сват его будущий напомнил Тимофею Никифоровичу про деньги. Перед тем при расчете Дашков ему недодал тридцать семь копеек.
– Што тебе мои копейки? У тебя, чай, Тимофей Никифорович, денег-то сколь!
– Аа-а-ах, головушка… каки у меня деньги! Коли б мне их сгрести со всего вольного света… Ну, тогда…
Кукушкин и Макаров улыбнулись.
В Лыковщине над чудачествами Дашкова все как один потешались. Он допускал над собой смеяться и всегда сам себе говорил: «Хочешь еще большего почета, – не злобись всерьез на того, кому платишь медяками за работу. Смейся с ним над собой, а придется – ужми его при расчете. Тебе же, когда ты при деньгах, всегда больше почтенья, чем скалозубу». Случалось, в «поплавке» бурлаки наварят себе обед, а Тимофей Никифорович лупит мундир с картошки. «Шел бы к нам есть-то», – иной раз позовут хозяина. «Да я, головушка, больше люблю картошку. Она живости прибавляет человеку, да потом, и Миколай-угодник меня благословил на такую жизнь».
И каждый раз Дашков рассказывал выдуманную им историю, как он шел однажды с базара и на дороге увидал двух спорящих мужиков. Вижу – драться лезут друг на друга. Я подошел к ним. Оказывается: один из них у другого купил икону. Хотел скоро отдать деньги, да погорел. После пожара в целости остались только жена да дети. А мужик за икону деньги требует с погорельца. Подошел к ним, прошу: «Отдайте, мол, икону-то мне». Мужики опустили кулаки. Я вынимаю полтину, плачу. Принес образ домой, кричу: «Настасья, принимай, купил чудотворца по дешевке!» Поставил покупку в божницу, наказал неугасимо жечь лампаду. И стал мало-помалу разживаться. После этого случая мне пришлось как-то купить внизу, на Керженце, лес. Поехал я на ботнике осмотреть делянки. Взял ружьишко. По дороге дичинку убил. Застал меня вечер. Пристал к кустарнику, развел огонек. Неизвестно откуда-то появился старик и окликает: «Бог помочь!» Перепугал, признаться, окликом. «Куда собрался?» – спрашивает. «Делянки, – сказываю, – смотреть». – «Поряди меня в работники, – просится старик, – слышал, говорит, кто у тебя потрудится, делается богатым». – «Сколь, – спрашиваю старичишку, – с меня возьмешь?»
С виду он костлявенький, но приятный, с реденькой бородкой, вроде как бы у моего покойного батюшки. «Что заработаю, – соглашается старик, – буду делить с тобой поровну». – «Ладно». – «Только ты, – упреждает старик, – не спрося меня, ничего не делай». Пристали к делянке. Пока я вылезал из ботника, старик словно сквозь землю провалился. Кщусь[2]2
Кщусь – крещусь.
[Закрыть], думаю: что за оказия? И што б вы думали? Потом только догадался: ведь это был Миколай-угодник, точь-в-точь с купленного у мужиков образа. Я теперь и выполняю слова его. Делюсь, по мере возможного, с вами, только работайте.
Доверчивые люди повторяли дашковскую историю, а сам он верил в то, что земля, на которой он живет, кончается в губернии, а за губернией – пропасть, в нее он и столкнет Инотарьева, и тогда он, Дашков, останется на Керженце один. И Тимофей Никифорович давно ни перед кем не снимал шапки, никого не упрашивал, не просил, не льстил ни становому, ни исправнику.
Не обращая внимания на крикунов, Дашков хотел только одного – иметь деньги и власть над теми, кто провожал его словом «душегубец». Все мысли, все его поступки сводились к одному – деньги, деньги, деньги!
И он год от года увеличивал скупку леса и хотел видеть на Керженце только свои плоты. Ради одного этого он не останавливался ни перед какими крайностями: подсылал на инотарьевские плоты рубить снасти, не раз своими руками поджигал его пристань, харчевы. Он готов был все сжечь. И сжег бы, но не имел на такое дело надежных людей.
К этому времени относится смерть лыковского псаломщика, вдовца Ивана Лукича Савушкина, жившего последние двадцать лет с дочерью Любынькой и со своей сожительницей – старой девкой Федосьей. Сын Савушкина служил дьяконом в Городце. Умер Иван Лукич неожиданно для всех от разрыва сердца. Когда Нижегородская банкирская контора Печенкина лопнула (он за год перед банкротством Печенкина вложил под большие проценты десять тысяч рублей), Иван Лукич не перенес удара.
Но помимо пропавших денег у него и дома имелся припрятанный капитал. Любынька скрытые деньги нашла. Делиться находкой с братом не захотела. Перед его приездом она принесла отцовские сбережения соседу Алексею Павлову, просила сохранить узелочек на время раздела с братом. Алексей отказался взять узелок. Он не подозревал наличия у Любыньки больших денег.
– Иди к Тиминьке, – послал ее Алексей. Он думал хоть лишним беспокойством досадить ненавистному соседу.
В сумерках Любынька пришла к Тимофею Никифоровичу. Он лежал на печи. Остановившись у порога, она его попросила:
– Тиминька, сделай милость, побереги, Христа ради, батюшкин платок с деньгами, пока у нас раздел идет с братом.
– Што я стану с твоим платочком делать-то? – слезая с печи, ворчал Дашков.
Любынька стояла у двери и держала в руках объемистый узелок. Увидя его, Тимофей Никифорович затрясся: «Неужели в узлу-то деньги?»
Он подошел к Любыньке, выхватил у нее сверток, взвесил его на руке, вздрогнул. Не выпуская из рук платка, обнял Любыньку, потянул ее к себе. Отбросил узелок в сторону и потащил Любыньку к кутнику. Она вырвалась от него:
– Что ты это делаешь, охальник?
Дашков подошел к двери, накинул запор и, обернувшись к Савушкиной, силой потянул на кутник.
– Грех, грех, Тиминька, пощади! Страх-то какой! Што ты делаешь?.. – прерывающимся голосом умоляла Любынька и била его ногами.
– Молчи, – хрипел Дашков, накладывая на ее рот шершавую ладонь. – Тише… тише… Настасья-то в лесу…
Едва переводя дыхание, Любынька от испуга и стыда закрыла руками слезящиеся глаза. Слизывая с ее щек соленые слезы и покрывая лицо Любыньки поцелуями, Дашков бормотал:
– А-ах, кака ты дура-то… дура!.. Настасья-то в лесу…
Через несколько дней приехал брат Любыньки. Он долго, настойчиво искал сбережения отца, но ему и в голову не пришло заподозрить в несправедливости сестру.
Проводив ни с чем брата, Любынька пошла к Дашкову за отцовскими деньгами. Он ей вернул платок, да только в платке-то ничего не осталось. Заплаканной она вернулась домой и, все еще заливаясь слезами, жаловалась Федосье:
– Тиминька-то меня обобрал, я давала ему платок тугим, из угла в угол завязанным, а он все батюшкины деньги из него забрал и меня обесчестил.
– С разбойником ты, милая, связалась. Грабитель ведь он. К кому ты, болезная, пошла? Ему и белый день – ночь темная. – Встревоженная за Любыньку, Федосья долго грозила в сторону обидчика: – Душегуб, душегубец!
После встречи с Любынькой, в субботу, Дашков задержался на делянке, за рекой. Домой вернулся поздно. Несмотря на полночь, пошел в баню. В бане он долго что-то ворчал и еще дольше парился. Он любил мыть голову горячей водой, а в этот раз парил голову веником. И вдруг видит возле себя на полке женщину. Толкнул ее локтем. Она как бы слегка приподняла голову. Дашков попятился к стене. Выпустил веник из рук. С трудом приподнявшись на ослабевших руках, уставился помутневшими глазами на непрошеную. «Нет, это не Любынька и не Настасья…» Он потянулся к виденью, не достал, изругался, пнул ногой…
А бабьи брови искривились и были точно выгнутые из раскаленного железа. Сама телом белая, глаза круглые, веселые. Ему казалось – густо закоптелый и вспотевший потолок светился от ее тела.
С того часа, когда Дашков ушел в баню, прошло достаточно времени, пора бы ему вернуться, полагала Настасья. Она в третий раз подложила в самовар угли и, ставя на него трубу, подумала: «Не угорел ли Тимофей-то Никифорович?» Послала жнею Манефу – узнать, скоро ли «сам» вернется?
Тимофей Никифорович не отозвался Манефе. Перед ее приходом он упал с полка. Помутневшее сознание подсказывало ему: нужно открыть дверь, но у него не хватило силы дотянуться, и он беспомощно лежал посреди бани.
– Тимофей Никифорыч! – еще раз громко окликнула Манефа и, не получив ответа, заторопилась в дом.
Прибежавшая Настасья открыла дверь бани. Вырвавшийся пар окутал предбанник белым облаком. Когда она присела, увидела у двери неподвижно лежавшего мужа.
– Во-он, вон, нечиста сила, – бормотал Дашков.
Настасья отшатнулась назад и, пятясь с молитвой, закричала.
В бане на окне, колыхаясь слабым огоньком, коптил сальник. От ворвавшегося холода огонек пригибался, мигал на мокрых стенах бани и чуть освещал валявшегося на полу Дашкова. Прибежал сосед, Макаров Никанор. Он нерешительно остановился у косяка двери, взглянул на несвязно бормотавшего Тимофея Никифоровича и, попятившись назад, решил: «Да в него, никак, вошел бес».
Настасья с Манефой стояли за спиной Макарова и плакали.
– Отец, – дрожащим голосом взывала Настасья, – сотворите молитву. Молитву, баю, сотворите!
– Знашь ли каки молитвы-то? – спросил Никанор. – Иди-ка сюда, – позвал он Настасью и сам, закрыв глаза, перекрестившись, переступил порог, ухватил Дашкова за руку.
За ним, творя про себя молитву, вошла Настасья. Она подхватила мужа за другую руку и вместе с Макаровым вытащила запарившегося в предбанник.
После этого случая, ради потехи, Дашков уверял бурлаков и того же Никанора: «Нет одинаковых баб на свете. Зря хотят сравнить деревенску бабу с городской: мирское-то существо у них и то различно. Такая-то охальница и столкнула меня с полка. Вот я и сравниваю экую-то дородную с нашей костлявой бабой, – не только тоща, а и одеяние-то на ней завсегда и бедное, и затасканное, одни шобонья на земном искушении. И никакая баба так не прельстит, как городская. У моего дедушки (упоминал он покойного, но на самом деле это было с ним) имелась бабочка – жена его. Она точно сосенка заволжская, стройная, с лица нарядная и покорная. И он ее променял на Лосином кордоне на слепую, на дочку покойного лесника Никаши. Девка с детства света не видела. Рожа точно вспаханная, вся изъеденная оспой, – от болезни она и ослепла. Вот с такой-то девкой дедушка и провел одну ночь на полатях и по смерть, кажись, не мог ее забыть, места себе дома не находил. Днем ее увидит, всплеснет руками: „Батюшки, страсть-то какая!“, а придет час, сам, словно слепой, забывал все и шел к ней под бок. А ведь до той встречи дедушка видывал многих баб. Он плавал по Волге, бывал на Макарьевской ярмарке, а такой, как оспенная, не встречал».
Отец Пелагеи имел одну лошадь и двух дочерей. Пелагея была старшей. На нее многие лыковские женихи засматривались. Ее уважали за скромность мужики, бабы, а молодым ребятам внушали: «Не ищи богатую, бери Пелагею – легконравная, обиходная». То же самое советовали Ивану Инотарьеву. А он с пятнадцати годов ходил было в Хомутово, к дочери игрушечника Волжанкина. Про его замыслы узнал Федор Федорович и пожелал сам посмотреть хомутовских невест. Приехал и пошел по избам. Подходит к дому Пелагеи, смотрит в окно: