355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Боровик » У града Китежа (Хроника села Заречицы) » Текст книги (страница 11)
У града Китежа (Хроника села Заречицы)
  • Текст добавлен: 5 марта 2021, 16:30

Текст книги "У града Китежа (Хроника села Заречицы)"


Автор книги: Василий Боровик



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)

2. Прасковья Сиротина

От многих старообрядческих странностей кержаков постепенно излечивает время. Только упрямые умы привязаны к древним обычаям Лыковщины (суеверие, привычки кержаки называют заветом их рода).

– Раньше ведь только род и выбирали, – говорила Прасковья Сироткина, – будь девка бедной, и то про нее, бывало, скажут: «А род-то ее старинный, аввакумовский. Девка хоть и разиня рот ходит, но у нее – род, и она как оладий в меду. А ты хоть и умна, но пришлая церковница, – и на смеху, словно ты с другой земли». Род у кержаков играл большую роль.

Мать моя умерла при родах, во время сенокоса, не разродилась.

Прошло лето. Зимой отец женился. Взял вдовую бабу с девочкой. Через год она от отца принесла мальчика. И стало нас трое. Двое как бы родных и одна я – не родная. После мальчика семья у отца стала копиться, и я была лишняя. Додержали они меня до восьми лет и послали в няньки к Хомутовскому мужику-старообрядцу Федору Колчину. Я долго жила у него в няньках. А подросла, порядилась работницей к Стулову Василию Андреевичу – тоже крепкий старообрядец. У него была пять лет. Жилось мне неважно. Рядили они меня молоденькой, не в полну работницу: «Мы тебя, слышь, не будем перегружать заботой».

Стулов мужик был большой. Ходили мы с ним на сенокос, я косила с ним в ряду. Убирая сено, он валил мне клади не под силу. Тут-то я и потеряла здоровье. Мне было четырнадцать лет. А подыму, бывало, «насилу», – искры из глаз посыпятся. И брала меня только одна жажда. По целым дням не ела – только пила воду. Хозяин очень перегружал работой – из сил выбивалась. А дома было плохо. Отец жил только на лыке да на мочале, мать – не родная. Я начала было гулять с подружками, а гулять не в чем. Нажитые в людях деньги у меня брал отец на свои нужды, а мне опять ничего не покупал, да и мачеха отцу говорила:

«Твои уроды никому не нужны, их можно и не одевать».

Но отец не послушался, и, когда я жила у Стуловых, он заказал чеботарю первые ботинки для меня, а до того, кроме лаптей, обуви я не знала. Дожила я у Стуловых до своего сроку, пришла домой. У отца проработала зиму – точила и красила игрушки.

Настала весна. Подружкам родители заводили обновы. Глядя на них, и мне хотелось. Я стала говорить отцу, а мать с непокорством сказала:

«Тебе не обнову, а надо из дома гнать».

У мачехи уже было своих два парня да девка. И одежу они покупали только на них. Я была этим недовольна, просила отца. Он мне обещал:

«Куплю».

Пошел как-то в Семеново и принес мне к пасхе обнову. И я гуляла с подругами и веселилась. Но мачеха стояла на своем:

«После праздника тебе в моем дому не жить».

Отца дома не было. Он в Семенов уехал. Мы с братишкой в работной половине точили игрушки. Приходим обедать, а мачеха нам и есть не дает.

«Тебе, – баит, – купили обнову, так ты ее и ешь».

Я отошла к кутнику, заплакала.

«Ну что ж, мама, коли я мешаю тебе, я уйду».

А она, словно с гнойным чирьем, кричит:

«Уж больно бы хорошо было, если бы ты ушла».

Но некуда было. Родных не имелось. А мачеха меня всяко к горькому греху подводила. Как-то отцу насказала на меня пустых разговоров-сплетен, и родитель меня тогда так ударил по голове – кровь хлынула из носа и изо рта. Опомнившись, я спросила отца: «За что вы меня, тятенька, гоните? Ведь я бы не хуже людей стала, кабы у меня была родная мать».

А отец мне непотребное и говорит:

«Мертвецов с погоста не носят. Поди разрой твою мать родную, да с ней и живи».

После такого его ответа я сказала:

«Тятя, тогда я уйду куда-нибудь».

«Куда ты пойдешь?..»

Мачеха вмешалась в разговор и кричит:

«Ну, уж если она не уйдет, так я уйду!»

Я заплакала. Связала узелок, положила одну переменку и вышла из отцовского дома. Остановилась на крыльце, поглядела на все четыре стороны и спрашиваю себя: «Куда же я пойду?..»

Мне совестно, я уже девушка. Мне семнадцать лет. И, не сходя с крыльца, у меня было всякое стремление – или утопиться, или удавиться. Но я все-таки экую задумку выбросила из головы и решила: как-нибудь проживу.

В огороде отца было сметено сено, я пошла в огород, залегла под стог и промечтала целую ночь. Всего труднее друга аль доброго человека сыскать.

В угоду людям рассвело. Солнышко проложило мне дорогу. Пошла к чужому дяде Федору Николаевичу. Явилась к нему и заревела.

«Что ты, Прасковья, плачешь?» – спрашивает он.

А мне от слез невыносимо выговорить. Я поуспокоилась и рассказала Федору Николаичу.

«Ну так ладно, – сказал он, – коли такое дело – живи у нас. Мы дадим тебе сорок рублей за год».

Я была рада. Не деньгам – жила бы хоть за ласковое слово. Но оказалось мне тут еще хуже. Федор-то Николаевич – человек сам-то бы ничего, но жена на каждом шагу только одно и повторяла:

«Коли мы тебя порядили, так я уж не буду за тебя делать».

И я спала в ночи хорошо если четыре часа, а то все в работе. Хозяйка была городная, а у нее скотина – корова, лошадь, овцы, поросенок, курицы. Мои хозяева тоже работали игрушку. Бывало такое время – по неделе лаптей не разувала. И то прожила у них год. Боялась уйти, все думала: скажут – не ужилась с мачехой, так и в людях не удержалась. А я жила за ряду и отдавала ее отцу. Не хотелось – люди бы позорили: вот, мол, ушла от отца да и работашь на себя. Кака уж ты будешь девка!

Настала зима. Женихи меня замуж сватать стали. Я не шла. Не в чем было идти замуж. Но находились женихи – брали меня безо всего. Сосватал меня Иван Тимофеевич Укморский, но люди ему наговорили:

«Что ты ее берешь? Ведь у нее ничего нет. Куда ты в гости-то поедешь? У нее и мать-то не родная. Она вас и не приветит, и ее-то не раз из дома выгоняла».

И я опять осталась в девках.

Прожила еще зиму в людях, а на третью зиму меня стал сватать парень. Люди добрые мне говорят:

«Этот жених тоже сирота, у него нет ни отца, ни родительницы. После матери остался он четырех лет. Его отца убили на войне, и он все время скитался по людям, где день, где ночь».

И мы с ним встретились – две сироты.

Приехал он за мной из Хомутова. Жил он там у двоюродного брата – Дашкова Алексея Ивановича. Жил у них как бы на квартире.

Я с ним не гуляла и знакома даже не была. Меня ему нахваливали люди: «Бери, Мишутка, ее. Девчонка-то сирота, умная. Живет все время по людям. Плохого про нее ничего не слышно». Он и стал уговаривать меня замуж:

«Мы, Прасковья, с тобой оба сироты. Давай жить вместе».

А я-то его не знала. А брат его двоюродный говорит:

«Мы вам поможем. Я и полоску-то вам посею, и картошку посажу».

Долго я смотрела на жениха. Он мне и не по сердцу, и не в угоду, и не приглянулся, но я сказала:

«Пойду».

А как он уехал, раздумалась: «Нет, не пойду!» Но потом все же решила: «А что я буду делать? Ужели всю жизнь по чужим людям? Богатый жених все равно меня не возьмет: я и бедная и сирота». И решила: что будет – пойду за Михаила.

И он не замедля приехал за мной. Я срядилась, заплакала, говорю жениху:

«Дай мне выплакаться. – И я запричитала: – Ах, на это бы время была родима мамынька, проводила бы она меня во чужи-то люди. Напростилась бы я, горькая, уж со своей-то волей красною! Уж как выйду я да во чисто полюшко, да погляжу-ка я в тую сторонушку, где лежит родима-то матушка!.. Уж откройся-ка гробова доска, размахни-ка ты резвы рученьки, сними-ка бело полотно и откройтесь очи ясные. И уж встань-ка ты, родима мамынька, уж как тяжело-то мое времечко, не летит ли вольна пташечка? Уж остановила бы ее с полета я и послала бы обратно я: „Уж восстань-ка ты, родимая мамынька! И подуйте вы, ветры буйные. Уж со всех-то вы сторонушек. Раздуйте-ка вы желтый песок. Ухожу я со своего дому родного. Уж как прощаюсь со своим я родителем, со своими-то подруженьками. Уж без тебя, родима мамынька, проводить-то меня некому! Да и встретить-то будет некому!..“

Повыла эдак-то я и говорю:

„Ну, а теперь давайте богу молиться“.

А мне со стороны шепчут:

„Реви, реви, девка, прытче. За столом поревешь, так за столбом не поревешь“.

Поставили нас с Михаилом богу молиться. Встали перед образом. А жених-от не знает ни одной молитвы. Все это происходило у тяти.

„Учи его“, – говорят мне.

Я было начала учить Михаила и рассмеялась: он не умеет молиться, мы оба не знали – какого мы кержацкого толку?.. Я шепчу Михаилу:

„Ну, давай, повторяй за мной: „Боже, милостив буде мне грешному, создал ты меня, господи, на мучения, так помилуй. Без числа я согрешила, прости меня, господи, и помилуй“. Кланяйся в землю, да лбом-то крепче касайся половицы“.

Вот мы с ним и кланялись.

После этого нас стали благословлять: отец взял соль и хлеб, мачеха – образ. Мы и обоим им кланялись в ноги. Потом пили вино. За столом родитель пел песни, мачеха плясала, а я плакала. Ведь шла за нелюбимого, посылали за него не силом – сиротство, бедность были моей судьбой.

Когда выпили все вино, стали сряжаться ехать, завыл младший брат:

„Жалко мне тебя, сестрица! Не послали бы мы тебя замуж за кого тебе не хочется, кабы была родна мать!..“

Не помню, как я ушла из дома. Не помню, как села в сани. Приехали мы в Заречицу глухой ночью. Зима, мороз. Привел меня Михаил в чужие люди, и я не знала, что мне с тоски делать. У него ничего нет, и у меня – тоже. И я все думала: „Как мы будем жить?“ Варить-то, Михаил, у нас нечего, да и пекчи нечего, да и не в чем – ни горшка, ни плошки».

На пасхе я проводила Михаила на сплав. Уплыл он к Макарию и не оставил мне ни хлеба, ни денег, сказал:

«Как хочешь, так и живи».

Без него я пошла по людям. Мыла избы, и мне за это давали картошки – кто пуд, кто больше, и так я наработала двенадцать пудов. И эту картошку без него посадила. И жизнь моя тлела, не знаю в чем и на чем.

Прожили мы до пасхи у Алексея Дашкова. А у него от отца остался старенький домик – на нем ни крыши, ни рам не было, петли все отодраны, скобы выдерганы, чужие люди двор испилили на дрова, а в избе-то до того делали кирпичи, а в сенях-то – сеновал. Хотя мы жили и в хорошем доме, решили взять разваленный, и то я все уговаривала:

«Давай, Миша, пойдем в свою избу».

Пришли, а в избе-то ничего нет – одна половица лежит. Я еще пуще заревела:

«Батюшки, когда же мы наживем чего-нибудь?..»

Не было ни ведра, ни ковша – ничего. На колодец по воду ходила с деревянным блюдом. Принесу – только это и есть.

Лето мы оба работали на поденщине. Мало-помалу стали разживаться. Поставили дворик, покрыли крышей, купили посуду. Работали, не жалели себя. За два дня работы дадут нам за это лошадь два раза съездить по дрова. Потом стала говорить:

«Миша, подворье есть, давай как-нибудь стараться – не купим ли корову?..»

Я к Михаилу уже привыкла. Стал он мне как бы милее.

«Ну, где уж нам корову, – баит он мне, – хоть бы телку».

Стали еще пуще работать. Колхозов еще не было. Единолично жили. Наработали денег, нашли корову. Сторговали ее за триста рублей. А у нас семнадцать рублей не хватает, коровы не отдают. «Мы, говорят, продадим другим». А мне коровы жалко. Понравилась она мне.

В десять часов ночи собралась я в Хомутово, пошла к тяте. Он дал денег и говорит:

«Ночуй, куда ты ночью пойдешь? Напугат кто-нибудь».

А мне хоть бы что – боюсь, как бы корова в другой дом не ушла.

Привели домой кормилицу, и мне не верилось: «Ну-ка, я купила корову».

Стали жить дальше, и сколько мы ни работали, нас не считали за крестьян – забиты были.

Когда начались колхозы, тут я почувствовала себя хозяйкой. Мы – уже крестьяне. Но жаль – теперь уже здоровье-то потеряно. Жить бы да жить, а вместо того жалеешь свою молодость: прожила ее как в темной ночи. Кабы стать молоденькой, я, кажись бы, душу черту продала. Ведь какой ноне путь-то открыт бабе-кержачке! Хочется учиться, да думаю – поздно. Больно бы хорошо было ну хоть бы стать шофером! Жить бы еще веселее стало!

3. Александра Родионова

– Перед Казанской дело было. Я за неделю пошла праздничать в Заскочиху. В это время гулянки проходили по избам. Соберется артелка девок, и какая-то из них всех ведет к себе, по очереди гуляли, идут все к ней – и парни, и девки, тут и гармошка. И я пришла также погулять. На другой день вечером гуляю у своих ворот. Подходит ко мне парень, дает мне орехи и говорит:

«На тебе гостинца».

Я взяла орехи да после-то страсть как долго кляла жизнь-то: мои подруги гуляли, словно цветики расцветали, а я мучилась. Дал он мне орехов, а был он парень-то озорной, лютый. Думаю: взяла орехи-то, да не пойди-ка за него – изобьет. Он одну девку избил. Три рубля штрафу заплатил, а все-таки поколотил. Так вот, сунул он мне орехов, повернулся и ушел, а мне дал думы, как бы орехи-то эти не взыграли.

Подошла Казанская, а он, видимо, решил меня брать. Пришла я на праздник, нарядилась. Был у меня бранный сарафан – мода была цветками вроде братины, жакетка на мне – суконная, только сшила, по Лыковщине – это хороший наряд, а девчонкой я ходила чуть ли не лучше всех. На голове у меня был шерстяной полушалок в цветах, на ногах полусапожки шагреневые с пуговками. Такой нарядной я и шла к обедне. Шла мимо его избы. А он, видно, сказал родственникам, и все они вышли на улицу смотреть на меня, а я, ничего не зная, шла в церковь. Так было и на обратном пути. Из церкви он убег вперед, а на меня опять родственники его смотрят. «Видно, думаю, я им показалась». Пришла домой, пообедали, и забыла, что встретилась с ним у церкви. А на другой день гулянье, согласились идти по избам, к нам пришли и ребята. Он ко мне и прилип. А мне стыдно девчонок-то, а он фуражку дает мне носить – а это было принято: коли парень нравится, девка носит его фуражку. Ну, я держу фуражку-то, а у самой сердце возболело. Как только вспомню про орехи-то – и думаю: сватать хочет. Родители его были не богачи, но справные, лес покупали, имели сбережения. Мне завидовали. Жених он был первый. Но и озорной – и вот это-то меня и пугало. Я смирной была. Неудобно и стыдно про свою-то смиренность упоминать. Я боялась досадить – и матери, и отцу, и дедушке, никому худого слова не сказала.

Гуляю с ним один вечер, другой. Он мне как-то и сказывает:

«Сватать тебя пошли…»

Я испугалась: вот так, думаю, орешки! Что они надо мной наделали! Я была на гулянье. Подходит ко мне тетка и говорит: «Саня, идем домой, тебя просватали за Федора Родионова». Пришла домой, начала, с горя или с радости – не знаю, плакать, думала: пропала я. Девчонки вокруг меня собрались. Я не догуляла и побежала в Заскочиху. Бегу, а сердце гнетет. Прихожу, а там уже знали. Все начали тужить. Один парень подсел ко мне и говорит: «Взял бы за себя». Другой баит: «Да и я бы взял». А ведь я не такой тогда была, как сейчас. Пять женихов было только в Заскочихе, и в Заречице столь же, да семь – на стороне.

Можно сказать, силом меня выдали. Он мне был не жених. На три года старше меня – он запоздалый жених-то. До меня он сватал одну, только бы свадьбе быть, да их, слышь, поп не обвенчал, что-то сердитым был, нашел в шестом колене родню и отказал, а уж он и гостинца невесте-то носил. Считали, как бы уже их была девка-то. Дело такое долго у них тянулось. Она, невеста-то, богата была. И все же так вот с той девкой дело-то у них и разошлось.

Назначили мою свадьбу. Жених дал мне на стол десять рублей, полусапожки, полведра вина, полпуда говядины. Жених мне уж больно не показался. Скорее бы умерла – вот как не мил он мне был. Но никуда не денешься. Приехал он за мной на четырех лошадях. Свадьба была в воскресенье. Венчались в Лыкове. Приехал поезд, пообедали у нас, пошли народом провожать к венцу. Приехали, вошли в церковь. В тот день две свадьбы было. Тех прежде нас венчали. Это были Марья Маркова и Петруха. Плохонько венчались. А мы стояли с женихом у Казанской иконы рядом.

Помню: подошла шабренка, посмотрела на нас и говорит: «Вот это-то молодые хорошие». Когда нас венчали, у него свечка раньше моей угасла, про это прежде говорили – значит, он умрет раньше меня. Так оно и было. После венца пришли за стол. И попы пировали у жениха дома. Пир был богат. Пива наварили ведер шесть, и вся-то закуска была – только бы на нее глядеть: мясо, селедка, икра. Посидели. Свекровь заплела мне две косы. Обычно у попа в дому заплетают косы-то невесте. А тут так вот получилось. Поужинали настряпанное и отправили нас спать.

Так, с первой обнимки, началась моя жизнь и замужество. Пировать-то пировали, а сердце-то мое болело. С первой ночи я поняла, что мне плохо будет, никак он мне не был мил. А семья у него была степенная.

Так прошла неделя, другая, а на третью неделю он стал гулять до зари. Придет – и со мной не баит. Ляжет и спит, а я зли него – словно шпала бракованная. И кто его знает, где он гулял. Была ли у него подружка, или он с парнями болтался, но домой являлся на заре. Он, бывало, уйдет, а я пряду. Меня пошлют, скажут: «Иди, Ляксандра, за Федором-то». Я пойду за ним, а он меня так шухнет, а то так и обругается: «Иди, дьяволица, отсюда!» И я пойду горюхой. Приду домой, сказываю родителям: «Не идет мой Федор. Еще раз не пойду». Да я, видно, и сама была хорошей ему женой – никак его не звала, не любила.

На другой год моего Федора стали собирать в солдаты. Пошел он на призыв, и брат с ним тоже – у них вместе сошлись прописные года. Поехала и я с ним в Семенов. Стали жребий брать, Федору дальний жребий достался, а у брата Петра, наверное, ближний был. Но отец уж очень Петра-то любил, а моего Федора недолюбливал. В приемной мужики меня стали уговаривать: «Ты поезжай, Лександра, домой. Твоего Федора не возьмут – у него большой номер».

Я уехала, а отец стал за Петра хлопотать – просил своего любимца оставить, а моего Федора взять. Так и сделали: Петра отпустили, а моего мужика забрили. Отец с Петром пошел в трактир поить, кормить его, а моего Федора оставил на улице, будто он ему и не сын. Они и из меня крови немало выпили, ненасытны были. Петр и лицом-то весь в отца, и по характеру, хвастун несусветный. Мужики и ребята жалели Федора. Взяли его в трактир, накормили, напоили.

О ту пору, помню, идет из того же Семенова баба. Догнала меня и плачет: «Федю-то, говорит, твоего забрили». И все рассказала мне. Я не заплакала. Но Федора пожалела. Поехала утром снова в Семенов. Нашла его. Мои товарки, бабы, все плачут возле него. Я осталась ждать. Новобранцев отбирали, слышь, на присягу. Провожая меня, бабушка напекла мне натертышей на постном масле. Она-то любила Федора, жалела. Прожила я в Нижнем зли казармы восемь суток. Федора выбрали служить в Петербурге.

Поехали мы с ним домой. Побыл он со мной двое суток, и стали мы его сряжать на службу. Нашили рубах, подштанников, полотенец и всякой всячины наложили полную сумку.

Провожать Федора повез сам дедушка да еще сродник-мужик – пьяница, бабник. Там они с моим свекром и схлестнулись. Надо бы провожать поезд – он уже был готов уходить, а у моего Федора пропал отец. Искали, искали свекра, так и не нашли, а у Федора-та и денег ни копейки нет. Ладно, что на его, видать, счастье тут оказался его крестный Русаков – мужик он был богатый, он-то и дал денег. На вокзале бабы плачут, а у меня – ни слезинки. Одна наша кержачка кричит своему мужику: «Портки-то пожалей, скинь, не носи!»

Проводили Федора, и свекор явился домой. Напились они с приятелем пьяные-то, насилу доехали. Погибли было в лесу. Приехал отец домой. Свекровь моя, старуха, долго плакала. И я что-то загрустила, хоша и плох был мой Федор, да муж. Осталась я в доме сиротой. Страшно стало жить. Хоть беги куда-нибудь. Никто меня не привечал. Была как отрезана, как подкошенный куст.

Подошло время молотьбы. Я стала помаленьку забываться.

Несу я как-то вязанку в сенницу, а там свекор меня дожидается. Мир суди – не виновата. Свекор мне рот зажал: молчи, слышь… И после-то не давал прохода, задарил меня за молчанье.

Как-то после молотьбы свекор на заднем дворе остановил меня, ухватил за руку и говорит:

«Приготовься, Ляксандра… Целуй меня. Денег дам тебе…»

Я испугалась бесчестию свекра, сердце заскорбело, бросилась бежать.

А он опомнился, крестится и шепчет: «Господи! Прости меня, охальника грешного!»

Мужу про экую-то встречу со свекром не сказывала и всю жизнь боялась – во сне бы не промолвиться. Федор, я знаю, убил бы и отца и меня вместе с ним.

После этого, что ни жила, ни разу слова о поцелуях от свекра не слыхала.

Кажется, то время было к рождеству. Побыл Федор в солдатах восемь месяцев. Была ему пережребиевка, что ли, – знаю только то, что он бойкий был, получил уж чин унтер-офицера и был не на младшем окладе. Башка у него работала на всех стах. Дошлый он был и сметливый. Бывало, начнет говорить – дельнее его никто не сумеет сказать, только вот отец заживно не любил его.

Так вот после восьми месяцев царской службы Федору досталось счастье – метали снова жребий, и он, видать за грехи отца, вынул удачный жребий. Его освободили. Товарищ давал ему двести рублей: останься, слышь, вместо меня. Но он не захотел.

Вернулся мой Федор домой. Отец был не рад ему, да и он не больно ласков был к отцу. Петр-то подлиза был и хвастал больше отцу-то. Он ничего не делал, только в часовню старообрядцев ходил с блюда богачей пенки лизать. А Федор всяку всячину делал: он и в лес, и по крестьянству, и грабли смастерит, и борону исправит – как лошадь работал.

К тому времени у меня уже стало два детеныша, а у Петра в это время тоже уже было двое ребят. И все мы жили одной семьей. Петр в доме большевал. Его дети, бывало, встают – им и пшено, и молоко, а моим – нет ничего. Запросят мои есть, а их гнать начнут, Я из боязни ничего не могла сказать против Петра. Мой Федор рыбу ловок был ловить. Вершами наловит рыбы. Самую крупную Петр бережет до троицы – когда гости приходят, родные Петра: сестры жены его, свояки с женами. Все они жили строго по старой вере. Ожидая гостей, настряпают (самоваров тогда еще не было). А свекор богатый был. Приходили гости к Петру, а мы с Федором и с ребятами уходили из дома. Подойдет народ, спросит: «Что вы тут? То ли вас поругали?» Иной раз скажу, улыбаясь: «Не хочется нам в избе быть». Но правду-то люди знали. Гости-то, бывало, уйдут – мы возвращаемся, а Петр – веселый, сытый, и что только хочет, то он в дому и делает – заедал чужой век. Мне не хотелось грешить, да я и боялась из дома-то уходить: беду чинить не хотела, заповедь бабью боялась нарушить. Да к тому же у меня уже стало трое ребят. В избе становилось теснее, а Петр по-старому вершил в доме делами. Из разных посудин ел с нами. Своим ребятам, бывало, всего накупит, а моим – ничего. Свекор повадку ему давал. «Его-то он любил, – сказывали люди, – а жену-то Петра еще больше».

Поехал как-то свекор на ярмарку. Мода тогда была: бабам сапоги кожаные покупали. Жене Петра свекор сапоги купил, а мне… нет! На ярмарке мужики-то узнали, кому подарок-то. Все, слышь, стыдили его. Но он все равно гостинец-то привез ей, а не мне. Вот так-то я и маялась. Ребятишки, бывало, запросят есть, своих кормят, а моих по углам распихивают. Старуха свекровь была уж бестолкова, за нужду с мужем-то прожила, любила богатых. А сноха-то Марфа была богатой старообрядкой. Она-то ее с недозрелым умом и уделывала. И не надо-то было бы старухе богатства – сама была в доме лучше званой гостьи.

Марфа была баба умная, не обидлива, не завидлива. Она, пожалуй, одна в доме меня, не по обычаю, жалела. Она видела, что творится вокруг, но тоже не вольна была, ничего не могла сказать ни мужу, ни свекру. Но мне иногда без корысти говорила:

«Плохо тебе, Ляксандра, здесь жить церковницей. Жалко мне тебя, но крестимся мы с тобой по-разному, так, видно, ничего не поделаешь».

Никому я про жизнь свою не сказывала, а коли б попыталась, то хуже бы стало. У меня росли ребята: Матрена, Феденька, Иван, Миша. Все любили больше-то Феденьку – красивый, хороший был мальчишка, а Мишу не любили – он был все хворым. Про него в семье говорили: «Он не в нас. У нас в роду хилых мужиков не было».

Бывало, приду летом из леса, а мне старуха свекровь сказывает:

«Ляксандра, ребятишки-то твои хлебу черному рады больно были, а Марфины-то – с белыми кусками хлеба по улице бегали».

Мой Федор не обращал на это внимания и сшибся с заскочихинской бабой Олимпиадой. Ушел из дома. Поступил в затон – на Волге. Порядили его к пароходчику Гордею Чернову, и я провожала его туда…

Пожил он там недели три. Пришла Казанская – наш престольный день. Сердце у меня что-то болело: наверное, Олимпиадка у него. Стала я думать, как бы мне попроситься сходить в затон, а проситься надо было у Петра – он большак в доме. Решилась.

«Петр Иванович, – говорю, – пустите меня в затон. Наверное, там у Федора Олимпиадка».

«Поди, слышь».

Я пришла. Принесла Федору рубаху белую, а он мне и баит:

«Пошто это ты пришла?..»

«Скучилась».

Надел он рубаху. А он любил ходить чисто. Начесался. И тут же сторож идет, постучался в избу и окликает:

«Родионов, тебя спрашивают».

Пошел мой Федор да и пропал. Потом искали, искали его, а поленниц там много… Так и не нашли. Я спрашиваю сторожа:

«Кто его вызывал?»

«Черная баба. И он с ней ушел».

Ждала я его до вечера. Нет моего Федора. Меня научили:

«Пойди к капитану. Скажи ему все. Здесь таких, как твой мужик, капитан не держит».

Я пошла. Капитана звали Кирилл Иванович. Его на всей Волге знали. Говорю ему:

«Рассчитайте моего Федора Родионова. К нему любовница ходит, а я мучаюсь – рубаху ему чистую принесла».

Капитан нахмурился и говорит мне:

«Хорош бы он человек-то. Но через эко дело держать не буду. Только ради такой сдобной бабы, как ты, прогоню твоего Федора».

А ведь я Федора в то время уже полюбила. Дети пошли. Да и полечили меня. Татарин-мелочник ходил к моим родным. Он чего-то и наговорил. Его наговором поили меня, и я будто бы изменилась. Стал и Федор мне хорошим, согрешала с ним без молитвы. И я уже готова была ревновать его.

К вечеру, помню хорошо, солнце зажгло небо, и мой Федор идет от стогов. Народ на него глядит. И я тут. Думаю: «Что будет?» Он подходит к казарме, а капитан кричит:

«Родионов, поди сюда!»

Он подошел, а Кирилл Иваныч ему говорит:

«Получи расчет. Таких я не держу».

Когда мы шли на квартиру, я думала – Федор дорогой меня убьет.

«Ты это сделала?»

В избе он ни к чему не прикоснулся, злющий сидел. В ночь пошли домой. Я так и думала – он где-нибудь убьет меня. По дороге он мне сказал:

«Все равно с тобой домой не пойду. В Нижний уеду, в грузчики пойду».

Ну а я ему на это говорю:

«Дома я скажу, что ты сам просил прибавки жалованья, тебе не дали и ты рассчитался».

И он согласился вернуться со мной. Я его спрашиваю:

«Так ты что же Олимпиадке-то обещал?»

«Сказал: жена отберет у меня все рубахи и мне не в чем будет с тобой пойти… А она обещала: „Все тебе приготовлю – будут у тебя и рубахи, и портки“».

Но он ее все-таки бросил, и она как в воду канула, пропала, как туман с реки. А Федор после этого стал в жизни со мной лучше, только с братом скандалил.

До пасхи пожили, и Федор мой не захотел плыть с плотами, пошел в грузчики на Волгу. Сильный он был. Заработал деньги и сам себе купил на полудолгу бекешку малестину. Лежал этот малестин до другого года – все не шили. Весной он порядился к Дашкову на плоты – гнать лес к Астрахани. Петр призвал как-то швеца и спрашивает меня:

«Ляксандра, где малестин-то?»

Я ничего не сказала – дала. И сшили моему Федору полудолгу бекешу. Швецы меня ругали, жалели меня все. До троицы Федор прислал мне письмо из-под Самары, писал: «Приезжай, встречай меня в Царицыне». А плоты вел наш же зареченский Круглов. Я с его Круглихой и поехала в Царицын. Шесть суток пароходом плыли. Ждали их сойму. Круглиха глаз не спускала с Волги – глядела, ждала, а лес-то, оказывается, в Саратове продали.

«Давай, Ляксандра, готовься. Искать своих мужиков будем».

А мужик ее был большой озорник. Всю жизнь над женой мудрил. Баба милости, ласки искала, а Волга-то конца-края не имела. И мы к мужикам нашим на плоты-то и не попали. А мне-то уж больно хотелось свидеться, погрешить, поластиться, поглядеть, как-то мой Федор на плотах живет. Скучилась о нем, но так я и вернулась ни с чем. Круглиха покатила искать мужа и все-таки, слышь, догнала. И так было у нее не в первый раз. Ходили они до Царицына. А Федор одной весной доплыл до Макария да через Нижний прилетел ко мне и говорит: «Скучился о тебе». А он меня никак не звал. Но когда пошли ребятишки, называл «мать», а я его – «отец». Переспал он со мной сладкую ночку и опять пустился в дорогу дальнюю, не иначе как до покрова. Тут уж я ходила провожать его до корабельного леса. Проходил он на сойме лето. Тут у меня опять начались несчастия. Осенью прислал он письмо: приезжала бы в Нижний встречать. Прожила в Нижнем восьмеро суток, а Федора нет и нет. Так, не свидевшись, уехала домой.

Наступила зима. Вернулся Федор. Вот экий же мороз был, как в этом году. И отец собрал на двух лошадях Петра и Федора лес возить в Лыково, на пристань Инотарьева. Уехали мужики. Пробыл Федор недели три в Зимнице и как-то наказывает с попутчиками: приходила бы.

Пришла я к нему. Тут уж он меня здорово, видно, полюбил – хорошим, ласковым стал ко мне. Это было на масленой неделе, перед великим постом.

На сырной неделе, помню – пятница была, приезжает Петр и едет в Семенов на базар со своей Марфой и вернулся с базара в хороших сапогах. Петр что не жил – по-старообрядчески вина в рот не брал, зарок дал. Ну, а мужики-то пьют, и Федор с ними пьет. Потому-то он и не вылезал из лаптей. Никогда не забуду: Петр с Марфой вошли в избу, и Петр начал ругаться:

«Твой-то Федор, видно, пьянствует?»

Марфа баит:

«Отбери у него лошадь-то…»

Поехали Марфа с Петром отбирать от Федора лошадь. А мужики-то, с коими он работал, вступились за Федора:

«Гони-ка ты, слышь, хорошенько отсюда этих старообрядцев. Дай-ка им обоим трепку».

Федор-то их и шугнул. Они из леса-то и побегли. Приехали домой, нажаловались отцу. С расстройства-то Марфа захворала, без памяти сделалась. Пожила от пятницы до понедельника и умерла. Все люди дивились: «Батюшки, что сделалось с бабой-то. Да это никак Ляксандра намолила ей смерть за обиду. За тебя она поплатилась жизнью», – говорили в Заречице. Плакали о ней, убивались все – уж не знаю как. Она ведь была самая любимая в доме – и мужем, и свекром. Не щадя, господь-то их всех наказал.

После смерти Марфы все они покорились мне. А я стала еще добрее, ласковее со всеми. После Марфы остались три девчонки, я их жалела, как своих. Они ко мне привыкли, как к матери. Пойду к обедне, обратно иду – встречают меня, кричат: «Нянька!» Миша мой был ровесником младшей девчушке. Его, бывало, не возьму на руки, а девчонку беру. Жалела сирот.

Петр все это видел и был со мной хорошим. Жить мне в доме стало легче. К тому времени и Федор мой стал еще лучше. Всем было на диво. Петр-от был молоденький на лицо-то, а Марфа и в гробу-то лежала старая-престарая. Она ведь, бывало, возьмет Петра да так и перекувырнет. Сильная была и жила с ним хорошо, спали носик в носик.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю