![](/files/books/160/oblozhka-knigi-u-grada-kitezha-hronika-sela-zarechicy-337950.jpg)
Текст книги "У града Китежа (Хроника села Заречицы)"
Автор книги: Василий Боровик
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 14 страниц)
Тут их снова подвели к столбам. Накинули на них длинные мешки до пола. И их лиц не стало видно. Начальник казни поднял руку: дескать, начинай.
К Кибальчичу, я так полагаю, подошел главный палач. Возле его столба стояла приготовленная стремяночка – лесенка небольшая, палач ввел Кибальчича со связанными руками по стремяночке, подтянулся к кольцу, ухватил петлю, накинул ее на шею (у мешков возле шеи был прорез). Палач сошел с лесенки, выдернул стремяночку из-под ног Кибальчича. И повешенный стал крутиться. Видно было, как его руки в мешке вскинулись. Народ вздрогнул, загудел. А палач не торопясь подошел к Михайлову. Проделал с ним то же самое и не успел отойти – веревка будто чудом каким-то порвалась. И Михайлов, бедняга, грохнулся на помост. Больно, видно, ударился. Народ на плацу ахнул. Кто-то крикнул: «Невиновен!..» Палачи, видать, испугались, забегали. Михайлова подняли, взяли веревку, приготовленную Перовской, и снова повели его по лесенке, к петле. Заправили голову в петлю, выдернули стремяночку. И опять словно ножом перерезали веревку. Кто-то из нашего дивизиона слышал – кучер полицмейстера не сдержался, крикнул: «По старинному закону – простить бы надо!» До прощения ли тут? Наверное, он уже без чувств был. Арестанты в желтых тулупчиках подняли его на руках, петлю из двух веревок накинули – и он уже не шевельнулся. Но и на этот раз одна прядь веревки все-таки не выдержала. Все видели, как она малость раскрутилась и только один кончик дрябло повис. С Перовской расправились быстро. После нее повесили Желябова и последним прикончили Рысакова. На виду у православного народа висели они на столбах минут пятнадцать.
На плацу наступила тишина. Народ словно оцепенел.
Подъехал черный фургон, запряженный тройкой лошадей. Из фургона вынесли черные гробы… ставили гроб перед повешенным, палач снимал петлю, и как только казненный касался ногами нижней доски, гроб наклоняли к земле, заколачивали и относили в фургон. Начали с Рысакова. Так всех уложили и увезли. А куда, вот этого, мужики, уже не знаю.
…После убийства царя к нам на Шпалерную привозили народа без конца. О многих и многом забыл. Тайком разговаривал с Пресняковым, Квятковским, Якимовой. Как-то она сказала: «Мы ведь знали – нам виселицы не миновать, но шли на это». А я ей говорю: «Зачем вы нашего шефа зарезали?» – «Так, говорит, надо было». А прикончили они нашего Мезенцева ловко. Слушая ее, диву давался, что только за люди – не страшились ни тюрьмы, ни виселицы.
Сидел у нас такой Суханов – минный офицер. Он закладывал мину на Садовой улице, где сырная лавка Кобызева. Если бы государь поехал по Садовой, то там бы его мина подкинула. Но, видно, кто-то шепнул нашему начальству, и Суханова сцапали.
Пришла к нему на свиданье мать: «Миша, плачет, милый мой, что я без тебя стану делать-то?» А он, будто ничего и не случилось, говорит матери: «У вас есть еще две дочери, а обо мне забудьте».
По Петербургу наше начальство навело такой порядок, такую тишину. К нам тащили виновных и невиновных. Стены-то у нас высокие – сажени в полторы. Приходилось слышать и как состукивались по трубам. Для видимости крикнешь: так, мол, не полагается! И входить в соглашение с арестованным не дозволялось, тут же попадешь навечно в Алексеевский равелин. А равелин – тюрьма страшная. В нашей предварилке – благодать. А там – приварок на две копейки, полфунта хлеба, людей живьем гноили. Оттуда сменишься с поста – голова болела.
Не забуду. Сидели у нас две барышни: Каленкина Маша и Малиновская. Как ее звать – забыл. Живописью занималась и с Каленкиной перестукивалась. Нам приказывалось – об этом доносить дежурному офицеру. И кто-то из наших ребят сказал: «Барышни что-то перестукиваются». А в мое дежурство Малиновская дает звонок в коридор. Спрашиваю: что вам угодно?.. Она протягивает мне записку: Каленкиной, слышь, передай. Я посмотрел вправо-влево: никого, а передать страшно. Полюбопытствовал: а что, мол, написано-то? Читаю: «Маша, милая, прекращаю стук к тебе и жизнь». Записочку я передал дежурному офицеру. И снова ее звонок. Она опять дает мне бумажку: «Снеси, говорит, на главный пост – начальнице». Я придержал записочку у себя и стал смотреть в стеклышко. Они были секретные, чуть глаз убирался. Вижу – барышня отстегнула ремни от ящика с красками, привязала их к вешалке. Соображаю: барышня-то замышляет что-то неладное. Встала она спиной к стене и накидывает ремень на шею. А я в момент форточку отворил, в которую пища подается, и закричал: «Барышня, что вы делаете?!» Она от испуга на ногах не устояла и упала. И я-то за нее перепугался, побежал к начальнице. Отперли камеру. Стали Малиновскую уговаривать: «Да что это с вами?..» А она, указывая на меня: «Зачем он сказал…» Но как было не сказать. Ведь и нас держали в строгости. И меня даже посадили. Пять ден просидел – земляка гвардейца встретил, задержался с увольнительной. А у меня вскрыли сундук – карточку моей знакомой разглядели. За какие-нибудь три часа разыскали и ее, и земляка. Но они сказали, что я непорочен.
Про себя-то я говорю вам, может, некстати, но так уж – к слову.
– А ты полно-ко, Федор! Страсти-то какие ты видел! Да неужто так это было?
– Было, мужички, было.
ЛУКА-ИГРУШЕЧНИК
![](i_013.png)
– Котиковы – рода давнего. Дедушка Котиков пришел в глухой, темный лес на Керженец чуть ли не после «картофельного бунта». Где сейчас среди деревни красуется липа-вековуша, дед завел жилье. Липа-то тогда была маленькая; на мочало и то тоненька, а на лыко – толстенька. Такую-то ее, непригодную, дед и не тронул. Пока избы-то не было, дедушка и жил под липой. Потом к дедушке пришли Инотарьев, Марков. Они зли его землянки поставили домочки… Старики утверждают – Заречица стоит не менее двести лет.
Дедушка жил сто двенадцать лет. Был здоровый старичок. Землю под хлеб готовил не без труда и заботы. Пеньки после пожога леса вырубал топором. Из корней пеньков мастерил диковинки – людей, зверей и забавы детям. Пахал деревянной косулей. После пожогов, на первородной земле хлеб у деда родился без навоза. Мужик он был здоровый, лапти носил только зимой, а пахал и ходил летом и осенью босой и никогда не хворал. Топор у него все время за поясом: крепкие корни вырубал, а кои слабые выпинал пятой.
Он всегда считал – ему оказывают большую честь, спрашивая самого лучшего игрушечника на Лыковщине. К примеру: вы хотите что-то ему заказать – это одно; посмотреть на его творение или поучиться мастерству – это другое. Но если вы интересуетесь только личностью игрушечника, то его назовет и укажет его дом любой кержак.
Лыковщина знает: Лука Васильевич Котиков – кустарь с острым разумом, смекалкой, чутьем русского мужика. И уж наверно его игрушку видала не только одна Россия, а и многие страны мира. В Семеновском музее ему отведено почетное место. Он – редкий мастер, каких Заречица и все Заволжье не помнит. Да и то сказать, мастера в том веке были иные. Котиков был кудесник игрушки, счастливец, на радость людям жил.
Луке Васильевичу, не ошибиться бы, пожалуй, уж лет восемьдесят есть, он по-прежнему придумывает диковины ребятам и гостям иностранным забаву. Вот – лиса, наверное, в сотый раз или повторяя… Хитрая зверюга тянется к винограду, и видно, как ей трудно его доставать. Волк приморозил свой хвостище в реке, а баба его коромыслом колотит – его же мастерство. Ну, а есть еще его игрушка – «гулящие музыканты»: чижик – маленькая птичка – и клоун. Чижик поет, да как поет! Не хуже «правдышнего», а клоун подыгрывает ему на барабане. Уморительно! Игумен Керженского монастыря смеялся лишь над чижиком и клоуном до заворота кишок! А то вот – смастерил он лису и журавля, и, глядя на них, смеются, ей-ей, не только ребятишки, старики-то до слез хохочут. Журавль засунул клюв в кувшин, а лиса вокруг него бегает и хвостом крутит. Игрушки Лука Васильевич делал для смеха и говорил: кои умеют смеяться, они и жить умеют хорошо. И, глядя на них, хохотали больше взрослые, И ежели скука по лесу, посмотри на игрушки Луки Васильевича, и сразу жизнь веселой покажется. Премудрый он мастер.
Его творения просты, раскрашены цветисто, точно луга красным летичком. Игрушку его может приобрести всякий – она не дорога, но каждая с подвохом.
Инструменты Луки Васильевича – топор да нож и пила. Вот чудеса-то, чем творит наш кержак. Не пером, а топором он по-своему пересказал нам крыловские басни. Еще во времена царизма он первым сделал двухэтажный пароход и назвал его «Свободная Россия». За эту «игрушку» становой долго грозился на Луку.
И сам-то Лука Васильевич – словно игрушка, шутник большой. При жизни поставил себе на кладбище надмогильник с надписью: «Здесь покоится Лука Васильевич Котиков…» Пришел я как-то на кладбище поклониться родственникам. Вижу – чей-то новый надмогильник. В глаза бросилась надпись: «Котиков Лука Васильевич». Холод в душу проник. Второго Луки Котикова у нас нет. Не думал о шутке. С кладбища спешу я к нему домой. Меня встречает его старуха.
«Лука-то Васильевич, – спрашиваю, – значит, того?..»
Его бабка посмотрела на меня, да как прокатит вниз по матушке Волге…
«Да ты что, родимый? Али ума лишился? Вон он, на печи».
Я заглянул на печь: Лука-то Васильевич поднимается, живой, словно угоду исполнять хочет.
«A-а, какими судьбами, голубь ясный?»
А я к нему с обидой:
«Да что это за обман?..»
А он свесил ноги с печи, смеется:
«Да я, видишь ли, Иван Михалыч, решил, пока могу, сам сделать себе надгробие. А умрешь, еретики не догадаются, а загодя-то я сам себе лучше всего сделаю. Ребята, коих я потешал, вырастут, до меня ли им будет? У них свои заботы, у них свои „котиковы“ вырастут».
…Кажись, то было через год, на троицу, в родительскую неделю, мне пришлось опять быть на кладбище. Котиковского надмогильника уже не было.
Снова зашел к нему, спрашиваю:
«Лука Васильевич, куда ж ты сбагрил свой памятник?»
«Да, видишь ли, умирать раздумал, нашелся бывший купчишка: налогами, слышь, его задавили, ему надмогильник-то я и сбыл».
Спустя много лет я с ним снова встретился, разговорились. Спрашиваю:
«У кого ты, Лука Васильевич, учился игрушку-то мастерить?»
Он мне баит:
«Я сам играл в свои игрушки, терпеть не мог лошкарей – кулаков. За всю жизнь ни одной игрушки не продал скупщику. Сам выдумывал игрушку, сам ездил с ней потешить людей на Волгу, Каму. Я ведь всю Россию изъездил. Короб за плечи – и пошел Лука по русским полям и деревнюшкам, от пристани и до пристани, от станции и до станции, – вот так, братец мой, и ходил. Распродам, вернусь в Семенов, тяпну косушечку – для веселья, встану перед дворцом кулака и за всех наших несчастных кустарей ругаю мироеда из души в душеньку. А он не вытерпит моих величаний, вышлет своего укладчика: „Пойди, уйми этого пса“. А только, бывало, выйдет он из ворот, – наш же брат – подойдет, обнимет, шепчет: „Лука Васильевич, да черт с ним, айда, покурим“.
Ведет меня, а сам руку пожимает. А в следующий раз я опять приду, душу отвести – ненавидел кулачье.
А игрушку – самоучкой научился мастерить. Топориком начинал игрушку-то делать. Ножом делал только часы на Всероссийскую выставку, карманные часы из нашей заволжской березы смастерил. И только одну булавку в них воткнул, а то весь механизм до последнего колесика – моими руками сделан. Эти часы мои – не игрушка. Они шли, как заправские».
«И долго ли?»
«Чудак ты, – усмехнулся Лука Васильевич. – Я, брат, тебе насчет часов такую рацею скажу. Часы идут, и люди идут. Часы портятся, и люди портятся. Не заводи часов – они остановятся, не корми тебя – остановишься».
«Интересно, где эти твои часы?»
«Слыхал, купил их будто американец. Жаль, вторых таких часов не сумею сделать – стар стал Лука Васильев».
![](i_014.jpg)
![](i_015.jpg)