Текст книги "Бунташный век. Век XVII (Век XVII)"
Автор книги: Василий Шукшин
Соавторы: Григорий Котошихин
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 37 страниц)
10
Долго бы еще не знали в Астрахани, что творится вверху по Волге, если бы случай не привел к ним промышленника Павла Дубенского, муромца родом.
Тот плыл по Волге на легком стружке, распевал песенки. В десяти верстах от Царицына повстречал стрельцов из отряда Лопатина (разбитого под Царицыном), которые чудом уцелели и бежали вверх. Они-то и рассказали Дубенскому все. Тот, видно, не раз ходил Волгою, места хорошо знал. Переволокся на Ахтубу, у Бузуна снова выгреб в Волгу и достиг Астрахани. И там все поведал.
Начальные люди астраханские взялись за головы.
Воеводы, митрополит, приказные, военные-иностранцы сидели в приказной палате, не знали, как теперь быть.
– Говорите, как думаете, – велел Прозоровский. – Рассусоливать некогда. Дорассусоливались! Ведь мы-ы, – постучал он пальцем по столу, – мы, вот здесь вот, благословили Стеньку на такой разбой. Говорите теперь!
Но многим хотелось более ясно представить себе надвигающуюся беду, расспрашивали Дубенского.
– Как же ты-то проплыл? – спросил князь Львов.
– Ахтубой. Там переволокся, а тут, у Бузуна, вышел. Я Волгой-то с малых лет хаживал, с отцом ишо, царство ему небесное, всю ее, матушку, вдоль и поперек…
– Сколько ж у его силы?
– Те, стрельцы-то, сказывали: тыщ с пять. Но не ручались. А рыбаки, я их тоже стренул, – пятнадцать, мол. А на Царицыне атаманом Пронька Шумливый. Завели в городе казачий уклад: десятников поставили, дела кругом решают. А эти, посадские…
– Те, эти… Не мог ладом узнать! – разозлился воевода.
– Ты плыл, Камышин-то стоял ишо? – спросил Львов.
– Стоял. А потом уж посадские сказали: спалили. Чего мне говорили, то и я говорю. Зачем же на меня-то гневаться?
Митрополит перекрестился.
– Вот она и пришла, матушка…
– Кто? – не понял младший Прозоровский.
– Беда. При нас начиналась и до нас и дошла.
– Советуйте, – велел воевода. – Как их, подлецов, изменников, к долгу теперь обратить? Как унять?
– Зло сталь очшень большой, – заговорил Давид Бутлер, корабельный капитан. – Начшалышк Стенька не может удерживать долго флясть…
– Пошто так?
– Са ним следовать простой шеловек, тольпа – это очшень легкомысленный… мм… как у вас?.. – Капитан показал руками вокруг себя – нечто низменное, вызывающее у него лично брезгливость. – Как это?
– Сброд? Сволочь? – подсказал Прозоровский.
– Сволечшь!.. Там нет ферность, фоинский искусств… Дисциплин! Скоро, очшень скоро там есть – пополам, много. Фофилон! Только не давайт фольнени сдесь, город. Строго! М-м!
– Жди, когда у его там пополам будет! – воскликнул подьячий Алексеев. – Свои-то, наши-то сволочи, того гляди зубы оскалют. На бочке с порохом сидим.
Прозоровский посмотрел на Красулина. Тот грустно кивнул головой. Да воевода и сам знал о ненадежности стрельцов.
– Что правда, то правда, – вздохнул стрелецкий голова.
– Надо напасть на воров в ихнем же стане – заключил молодой Прозоровский. – Будем готовиться, наших хоть делом займем. А пока готовиться будем, приберем человек четыреста получше да татар сэстоль же – пусть сходют вверх проведают. А здесь собрать надо людей со всех мест, окружить их… Сколь стрельцов-то у нас?
– Всего войска – двенадцать тыщ, – ответствовал Иван Красулин.
Боярин Прозоровский хлопнул себя по ляжкам.
– А еслив у его, вора, – пятнадцать!
– Не числом бьют, Иван Семеныч, – заметил в сердцах митрополит. – Крепостью. Сразу принялись воров щитать – сколько? Вот те раз! Ишо ничем ничего, а мы уж готовы – сварились.
– Где она, крепость-то? Стрельцы?.. Они все к воровству склонные. Они вон жалованье требуют, стрельцы-то. Вот и вся крепость. Щитать принялись… Будешь щитать, если вся и надежда – за стенами отсидеться. Выйди-ка наружу-то… проть кого она обернется, крепость-то?
– Подвесть их под присягу…
– Они жалованье требуют! А не под присягу… – Воевода злился. – Одной присягой не навоюешь.
– Вот вся наша крепость: надо платить, – сказал подьячий. – Надо платить. Тада хоть какая-то надежда будет.
– Подвесть под присягу! – еще раз сказал митрополит. – Острастку сделать!.. – Он тоже был в сильнейшем раздражении. – А караул кричать – это мы напоследок сделаем. Соберемся с голосами и рявкнем. Можеть, даже Стеньку тем испужаем…
Астраханцы растерялись.
11
Разницы шли ходко, днем и ночью, без остановок. Для этого вперед, на один конский переход, под сильной охраной высылались кони, кормились, и на них, отдохнувших, пересаживались казаки. Уставшие тоже кормились, налегке обгоняли войско и опять ждали, чтобы везти казаков дальше. Казаки с коней переходили в струги, отсыпались и снова садились на коней. Громада стремительно двигалась на юг, на Астрахань. В войске царила трезвость. За этим следили сотники, есаулы. Никто, и атаман тоже, не имел права выпить, хоть вино везли с собой, много.
Степан со всеми вместе переходил с коня на струг, наскоро ел, спал и опять садился на коня. Был он серьезен в эти дни, не кричал, не ругался. Так всегда было, когда он терял дорогого человека. Так было, когда он потерял в Персии Сергея Кривого.
Как-то под вечер атаман ехал рядом с Матвеем Ивановым. Разговорились про смерть. Совершенная внутренняя свобода Разина, постоянная работа ума, беспокойная натура – силы, которые сшибали его с мыслями трудными, неразрешимыми. То он не понимал, почему царь – царь, то злился и негодовал: как это – люди могут быть подневольными, но при этом – живут, смеются, рожают детей… То он вдруг перестал понимать смерть – человека нету. Как это? Совсем? Что, Стырь так и будет лежать теперь на высоком берегу Волги? Вечно. Для чего же все было? Для чего он жил? Смерть… Да что это, что?
– Степушка, – посмеялся Матвей, – покойников-то на земле больше, чем живых.
– Хреновина выходит, Матвей: одни черви и живут на земле? А мы для чего? Для прокорма ихного?
– Выходит, так.
– Тьфу!.. Аж тошно. А чего ты мне про бога-то плел? Я забыл… Ну-ка, расскажи толком… Я, знаешь, иконку одну видал в Соловцах – Божья Мать, я ее всю понял, всю в башку взял. Не знаю, как тебе сказать, – понял. Сидит хорошая, душевная христьянка… как моя мать. Я на ее залюбовался, по теперь ее помню. Ну?.. Стало быть, верю я?
– Это не то, Степан Тимофеич.
– Что же? А ты как хотел верить?
Матвей пристроил шагать своего конька к шагу разинского.
– Полюбить я его хотел, бога-то… Не мог – не дано: весь, видно, грехами изъеден, как лесина трухлявая, где же тут полюбить, чем?.. А любови нет, нету и веры, один обман. Я вон на горбатой-то оженился – и што? Ни себе радости, ни… И ей тоже мука. А ведь тоже – хотел полюбить. Вот-де никто не любит, а я буду. Душу ее буду любить…
– Ну и как? – со смехом спросил Степан.
– Не мог. Кажилился, кажилился – нет, нету моих сил на то, сбежал. Все бросил – и куда глаза глядят. Там и бросать-то… бобыль я. Нет, брат, душу не обманешь.
Они приотстали от других, никто не мешал разговаривать. И не странно им было – на высоченном берегу Волги, верхами, глотая пыль, поднятую передними, – вести этот углубленный разговор. Но Степану было интересно, и Матвею интересно.
– Ну а как с богом-то? – хотел понять Степан.
– Тоже не мог полюбить. Ведь полюби я, я бы и знал, как жить, – а не могу. Думы черные в голову лезут. Думаю: да сам он боярин добрый, бог-то. Любит, чтоб перед им только стелились. А он поглядит: помочь тебе ал и нет. Он ишо подумает. От таких-то богов на земле деваться некуда. Вот ведь думы какие! Рази так можно?
– А царя за что не жалуешь?
– Что? – Матвей, когда не знал, как ответить, переспрашивал – собирался с мыслью.
– Царя-то за что не любишь? Глухой, что ль?
– А ты?
– Я тебя спрашиваю!
– А мне интересно, как ты скажешь…
– Хитрый ты, Матвей. Все мужики хитрые.
– А ты не хитрый?
– Чего заладил: «а ты», «а ты»?.. Дятел. Я тебя спрашиваю!
– Ты тоже хитрый, Степан. Можеть, так и надо.
– Где это я хитрый?
– Да с царем с тем же… Не жалуешь и ты его, а как надо людей с собой подбить, говоришь: я за царя! Хэх!.. За царя. За волю уж, Степан, прямо, не кривить бы душой. Ну, опять же – не знаю. Тебе видней. Погано только. Как-то все… вроде и доброе дело люди собрались делать, а без обмана – никак! Что за черт за житуха такая. У нас, что ль, у одних так, у русских? Ты вот татарей знаешь, калмыков – у их-то такжа?
– Как я их знаю!.. – в раздумье, не сразу откликнулся Степан.
Степану неохота было говорить про это: велика это штука – людей поднять на тяжкое дело долгой войны. За волю, за волю, за царя – тоже за волю, но пусть будет за царя, лишь бы смелей шли, лишь бы не разбежались после первой головомойки. А там уж… там уж не их забота. За волю-то не шибко вон подымаются, мужики-то: на бояр да за царя… Так уж невтерпеж им – перед царем ползать. И нет такой головы, которая растолковала бы: зачем это людям надо?
– Такой же ведь человек – баба родила, – стал думать вслух Степан. – Пошто же так повелось? – посадили одного и давай перед ним на карачках ползать. Во!.. С ума, что ль, посходили? Зачем это? Царь. Что царь? Ну и что?
– Дьявол знает! Боятся. А тому уж – вроде так и надо, вроде уж он – не он и до ветру не под себя ходит. Так и повелось… А небось перелобанить хорошо поленом, так и ноги протянет, как я, к примеру…
Степан глядел вперед – как будто не слушал.
Матвей смолк.
– Ну? – спросил Степан.
– Что?
– Перелобанить, говоришь?
– Пример это я тебе!.. Такой же человек, мол, тоже туда же дорога – к червям, а вот вишь, что делается…
– Мгм… Да ишо еслив пример-то выбрать почижельше – осиновый. А?
Засмеялись.
– А что Никон? – спросил вдруг Степан с искренним и давним интересом. – Глянется мне этот поп! Хватило же духу с царем полаяться… А? Как думаешь про его?
– Ну и что?
– Как же?.. Молодец! А к нам не склонился, хрен старый. Тоже, видать, хитрый.
– Зачем ему? У его своя смета… Им, как двум медведям, тесно стало в берлоге. Это от жиру, Степан: один другому нечаянно на мозоль наступил. Ты бы ишо царя додумался с собой подговаривать…
– Нет, я таких стариков люблю. Возьму вот и объявлю: Никон со мной идет. А?
– Зачем это? – удивился Матвей.
– Так… Народ повалит, мужики. Патриарх… самый высокий поп, как Стырь говорил. Мужики смелей пойдут.
Матвей молчал.
– Что молчишь?
– Делай как знаешь…
– А ты как думаешь?
– Опять ведь за нож схватисся?
– Да нет!.. Что я, живодер, что ли?
– Дурость это – с Никоном-то. «Народ повалит». Эх, как знаешь ты народ-то! Так прямо кинулись к тебе мужики – узнали: Никон идет. Тьфу! Поднялся волю с народом добывать, а народу-то и не веришь. Мало мужику, что ты ему волю посулил, дай ему ишо попа высокого. Ну и дурак… Пойдем волю добывать, только я тебя попом заманю. Нет, Степан, ни царем, ни попом не надо обманывать. Дурость это.
– Цыть! Заговорил!.. – Степан уставился на Матвея строгим взглядом. – Много! Ворох сразу вывалил… Умник.
Матвей, недолго думая, подстегнул меринка, и отъехал вперед, и скрылся в рядах конников.
Степан обогнал всех, свернул в сторону с дороги, остановился. Подождал, когда подъедут есаулы.
– Дед! – окликнул он деда Любима. Когда Любим подъехал, спросил: – Есть у тебя хлопец проворный?
– У меня все проворные. – Дед Любим привстал в стременах, кого-то стал высматривать среди конных. – Зачем тебе? Могу всех кликнуть: сам выбирай – все молодцы добрые.
К ним подвернули есаулы, скучились.
– Мне всех не надо. А одного найди – в Астрахань поедет, к Ивашке Красулину.
– Гумагу? – догадался Любим.
– Никаких гумаг. Взять все в память, и до поры пускай все умрет.
Мимо шла и шла конница. Со Степаном здоровались: он кивал головой, влюбленно всматривался в своих казаков.
– Здоров, батька!
– По чарочке б, Стяпан Тимофеич!.. Глотки – того, дерет… Пыль бы сполоснуть!
Степан задумчиво щурил глаза. Вдруг он увидел кого-то.
– Макся Федоров!
Молодой казак (тот игрок в карты) придержал коня.
– Я?
– Ты. Ехай суда.
Макся подъехал. Степан улыбнулся растерянности парня.
– Чего же не здороваисся? Не узнал, что ли? Я вот тебя узнал.
– Здоров, батька.
– Здоров, сынок. Как, в картишки стариков обыгрываешь?
– Нет! – выпалил Макся. И покраснел.
Степан и есаулы засмеялись.
– Чего ты отпираться-то кинулся? Старика обыграть – это суметь надо. Они хитрые. – Степан спрыгнул с коня. – Иди-ка суда.
Макся тоже спешился, отошел с атаманом в сторону. Тот долго ему что-то втолковывал. Макся кивал головой. Потом Степан приобнял парня, поцеловал и отпустил.
Макся, счастливый и гордый, никого не видя вокруг, вскочил на коня и с места взял в мах.
Конница все шла.
Степан тоже сел на коня, тронул его тихим шагом. Есаулы за ним.
Степан вдруг обернулся, позвал:
– Иван, найди Матвея Иванова. Пошли ко мне.
Есаулы переглянулись… Не нравился им этот Матвей Иванов – баба какая-то, да еще и говорун. Иван послал казака найти Матвея, но сам подъехал к Степану, чуть потеснил его коня вбок.
– Степан… казаки наказали выговорить тебе…
– Ну. Слухаю.
– Этот Матвей… он, видно, хороший мужик, но ты уж прямо милуисся с им на виду войска. Обида берет казаков…
– А тебя берет?
– А?
– Тебе, говорю, тоже обидно, что я гутарю с мужиком?! Что вы седня, оглохли, что ль, все?
– Да гутарь на здоровье! Уведи в шатер, там и гутарьте… Только гляди, не стал бы он с толку сбивать…
– С какого?
– Ну… мало ли у их чего на уме. Кто их знает, этих мужиков. А он вон какой говорун!
– Ты прямо, как за девкой, за мной доглядываешь. – Степан усмехнулся. – Смешной ты, Иван… Не бойся, он меня с толку не собьет.
– Я так-то не боюсь…
– И не обижайтесь. Ума-разума атаман наберется – кому от этого хуже? Всем лучше будет.
– От его – ума-разума? – удивился Иван. – Господи…
– От его. Не гляди, что неказистый, все смекает. Ты, Ваня, таких не отталкивай от себя. У его вон в чем душа держится – а она болит за всех, умная душа. Не обижайте его.
– Никто его не обижает.
– Мне отец рассказывал про деда, отца своего… Здоров был, пошуметь любил, Стырь знал его. Кому хошь бока наломает, а калеку какого-нибудь домой приведет, накормит, напоит и с собой спать положит. Мне всех убогих да бездомных тоже жалко… Да ишо когда бьют их…
– Кто его бьет!
– Я не про Матвея. А и про его! Бьют таких, Иван! Не слышим мы – стон стоит по деревням да по городам. И такие же, русские… курвы: ни стыда, ни жалости – бьют. Как маленько посильней да царю угодный, так норовит, змея такая, мужику на шею. Мы сдуру в Персию поперли – вот кому надо кровя-то пускать, своим! Я два раза проехал – посмотрел… Да там не… Тьфу! Не буду! Не буду!.. Тьфу! Говори мне чего-нибудь… про войско. Высыпаются казаки?
– Меняемся, как же.
– Шагу не сбавляй, но отоспаться давай. Корми тоже хорошо. Надо в Астрахань свежими прийти. Пить, гляди, не давай.
– Гляжу.
– В Астрахани, даст бог, разговеемся. Ну, оставь одного. Пусть Матвей-то смелей подъедет… шумнул я тут на его. Пусть не боится. Да и вы не коситесь – уревновали, дураки. Побольше б нам таких в войско – с головой да с душой, – умней бы дело-то пошло. Позови-ка.
– Ладно.
Матвей нашел атамана, когда солнышко уже село. На просторную степь за Волгой легла тень. Светло поблескивала широкая полоса реки. Мир и покой чудился на земле. Не звать бы никого, не тревожить бы на этой земле. А что делать? Любить же надо на этой земле… Звезды в небе считать. Почему же на душе все время тревожно, больно даже?
– Звал, Тимофеич?
– Звал. – Степан сидел на яру, обняв руками колени. Сзади стоял конь, недоуменно фыркал и легонько тянул повод. – Хотел договорить давешное, да расхотел. Ты говоришь: кинулся было бога любить… А я любил, Матвей.
– Неужто? – искренне изумился Матвей.
– Любил. Молился… Только молился, а сам думал: не поверит он мне. Я никакой не сиротка, не золотушный… Подумает: просит, а сам небось про баб думает али как погулять… Он же ведь все там знает.
– А чего просил-то? Молился-то?
– Чтоб отец живой из похода пришел, чтоб казаки одолели… Много – совестно споминать. Маленький был, молился, чтоб мать не хворала, – жалко было. Да мало ли!..
– Не любил ты его, Степан. Так не любят: молится и тут же думает – не поверит бог. Сам ты ему не верил.
– Как же! Плакал даже! Большой уж был и то плакал…
– Это… душа у тебя такая – жалосливая. Когда верют, так уж верют, а ты с им, как с кумом: в думы его тайные полез. Нешто про бога можно знать, чего он думает? Нет, еслив верить, так уж ложись пластом и обмирай. Они так, кто верит-то.
– Ну, не знаю… Я верил.
– Чего ж бросил?
– Я, можеть, и не бросил вовсе-то… Попов шибко не люблю. За то не люблю, оглоедов, что одно на уме: лишь бы нажраться!.. Но ты подумай – и все! Лучше уж ты убивай на большой дороге, чем обманывать-то. А то – и богу врет, и людям. Не жалко таких нисколь… Грех убивать! Грех. Но куски-то собирать – за обман-то, за притворство-то – да ить это хуже грех! Чем же они не побирушки? А глянь, важность какая!.. Чего-то он знает. А чего знает, кабан? Как брюхо набить – вот все знатье. Про бога он знает?
– Дерьма много… Правда. А татаре говорят про своего бога: поймешь себя, поймешь бога. Можеть, мы себя не понимаем? А кинулись вон кого понимать…
– Так чего же он терпит там! Все силы небесные в кулаке держит, а на земле – бестолочь несусветная. Эти лоботрясы с молитвами, а тут – кто кого сгреб, тот того и… Куда ж он смотрит? Нет уж, тут и понимать нечего: не то чего-то… Не так. Кто же людям поможет-то? Царь?
– Ну, это не его дело! Себя только ублажает сидит там. Иной раз думаю: да хоть пожалей ты людишек своих!.. Нет, никак, ни-как! Не видит, что ли?.. Не знает ли…
– Вот… – Степан долго смотрел в заволжскую даль. Сказал негромко: – Вишь, хорошо как. Живешь – не замечаешь. А хорошо.
– Хорошо, – согласился Матвей. – Костерок бы счас над речкой… Лежать бы – считать звезды.
Степан засмеялся:
– Ты прямо мою думку подслушал… Поваляться б? Эх, поваляться б!.. Матвей, хочу спросить тебя, да неловко: чего эт ты с горбатой-то надумал? Правда, что ль, блажь нашла или, можеть, на богатство поманило, а теперь сознаться совестно? А?
– Не надо про это, – не сразу ответил Матвей. – Не надо, Степан. – И стал грустный.
Что-то очень тут болело у мужика, а не говорил. Сказал только:
– Я рассказывал тебе… Ты не веришь.
12
Макся попался в Астрахани. Его узнали на улице. Вернее, узнал он. Пропажу свою узнал. Когда осенью были в Астрахани, пропал у Макси красавец нож с позлаченной рукоятью. Редкий нож, искусной работы. Макся горевал тогда по ножу, как по человеку. А тут – шел он по улице, глядь, навстречу ему – его нож: блестит на пузе у какого-то купца, сияет, как кричит.
– Где нож взял? – сразу спросил Макся купца.
– А тебе какая забота? Где б ни взял…
У Макси – ни пистоля, ни сабли при себе, он в драной одежонке… Но прикинул парень астраханца на глаз – можно одолеть. Не дать только ему опомниться… А пока он так прикидывал да глянул туда-сюда по улице, астраханец, зачуяв недоброе, заблажил. Макся – наутек, но подбежали люди, схватили его. И тогда-то некая молодая бабенка – без злого умысла даже, просто так – вылетела с языком:
– Ой, да от Стеньки он! Я его видала, когда Стенька-то был… Со Стенькой он был. Я ишо подумала тада: какие глаза парню достались…
У Макси и впрямь глаза девичьи: карие, ласковые… И вот они-то врезались в память глупой бабе.
Повели Максю в пыточный подвал. Вздернули на дыбу… Макся уперся, запечатал окровавленные уста. Как ни бились над ним, как ни мучили – молчал. Меняли бичи, поливали изодранную до костей спину рассолом – молчал. Бился на соломе, орал, потом стонал только, но ни слова не сказал. Даже не врал во спасение. Молчал. Так наказал атаман – на случай беды: молчать, что бы ни делали, как ни били.
Устали заплечные, и пищик, и подьячий, мастер и любитель допроса. Вошли старший Прозоровский с Иваном Красулиным.
– Ну как? – спросил воевода.
– Молчит, дьяволенок. Из сил выбились…
– Да ну? Гляди-ко…
– Как язык проглотил.
– Ну, не отжевал же он его, правда.
– Сбудется! У этого ворья все сбудется.
Воевода зашел с лица Максе.
– Ух, как они тебя-a!.. Однако, перестарались. Зря, не надо так-то. Ну-ка снимите его, мы поговорим. Эк дорвались, черти! – Голос у воеводы отеческий, а глаза красные – от бессонницы последних ночей, от досады и слабости. Этой ночью пил со стрелецкими начальными людьми, много хвалился, грозил Стеньке Разину. Теперь стыдно и мерзко.
Максю сняли с дыбы. Рук и ног не развязали, положили на лавку. Воевода подсел к нему. Прокашлялся.
– К кому послали-то? Кто?
Макся молчал.
– Ну?.. К кому шел-то? – Воеводе душно было в подвале. И почему-то страшно. Подвал темный, низкий, круглый – исхода нет, жизнь загибается здесь концами в простой, жуткий круг: ни докричаться отсюда, ни спрятать голову в угол, отовсюду виден ты сам себе, и ясно видно – конец.
– Ну?.. Чего сказать-то велели? Кому?
Макся повел глазами на воеводу, на Красулина, на своих палачей… Отвернулся.
Воевода подумал. И так же отечески ласково попросил:
– Ну-ка, погрейте его железкой – небось сговорчивей станет. А то уж прямо такие упорные все, спасу нет. Такие все верные да преданные… Заблажишь, голубок… страмец сопливый. Погуляешь у меня с атаманами…
Палач накалил на огне железный прут и стал водить им по спине жертвы.
– К кому послали-то? – спрашивал воевода. – Зачем? Мм?
Макся выл, бился на лавке. Палач отнял прут, положил в огонь накалить снова, а горку рыжих углей поддул мехом, она воссияла и схватилась сверху бегучим синеньким огоньком. В подвале пахло паленым и псиной.
– Кто послал-то? Стенька? Вот он как жалеет вас, батюшка-то ваш. Сам там пьет-гуляет, а вас посылает на муки. А вы терпите! К кому послали-то? Мм?!.
Макся молчал. Воевода мигнул палачу. Тот взял прут и опять подошел к лежащему Максе.
– Последний раз спрашиваю! – стал терять терпение воевода: его тянуло поскорей выйти на воздух, на волю; тошнило. – К кому шел? Мм?
Макся молчал. Вряд ли и слышал он, о чем спрашивали. Не нужно ему все это было, безразлично – мир опрокидывался назад, в кровавую блевотину. Еще только боль доставала его из того мира – остро втыкалась в живое сердце.
Палач повел прутом по спине. Прут влипал в мясо…
Макся опять закричал.
Воевода встал, еще раз надсадно прокашлялся от копоти и вони!
– Пеняй на себя, парень. Я тебе помочь хотел.
– Чего делать-то? – спросил подьячий.
– Повесить змееныша!.. На виду! На страх всем.
* * *
Двадцать пятого мая, в троицын день, с молебствиями, с колокольным звоном, с напутствиями удач и счастья провожали астраханский флот под началом князя Львова навстречу Разину.
Посадский торговый и работный люд огромной толпой стоял на берегу, смотрел на проводы. Ликований не было.
Здесь же, на берегу, была заготовлена виселица.
Ударили пушки со стен.
К виселице поднесли Максю, накинули петлю на шею и вздернули еле живого.
Макся был так истерзан на пытках, что смотреть на него без сострадания никто не мог. В толпе астраханцев возник неодобрительный гул. Стрельцы на стругах и в лодках отвернулись от ужасного зрелища.
Воевода запоздало понял свою ошибку, велел снять труп. Махнул князю, чтоб отплывали, – чтоб хоть прощальным гамом и напутственной стрельбой из пушек сбить и спутать зловещее настроение толпы.
Флот отвалил от берега, растянулся по реке. Стреляли пушки со стен Белого города.
Воевода с военными иностранцами, которые оставались в городе, направились к Кремлю.
Гул и ропот в толпе не утихли, когда приблизился воевода с окружением, напротив, стал определенно угрожающим.
Послышались отдельные выкрики:
– Негоже учинил воевода: в святую троицу человека казнили!!
– А им-то что?!. – вторили другие. – Собаки!
Младший Прозоровский приостановился было, чтобы узнать, кто это посмел голос возвысить, но старший брат дернул его за рукав, показал глазами – идти вперед и помалкивать.
– Виселицу-то для кого оставили?! – осмелели в толпе.
– Вишь, Стеньку ждут! Дождетесь… Близко!
– Он придет, наведет суд! Он вам наведет суд и расправу!
– Сволочи! – громко сказал Михайло Прозоровский. – Как заговорили!
– Иди, вроде не слышишь, – велел воевода. – Даст бог, управимся с ворами, всех крикунов найдем.
– Прижали хвосты-то! – орали. – Он придет, Стенька-то, придет! Он вам распорет брюхо-то! Он вам перемоет кишки!
– Узю их!..
– Сволочи, – горько возмущался Михайло Прозоровский.
Так было в городе Астрахани.
13
А так было на Волге, пониже Черного Яра, тремя днями позже.
Разинцы со стругов заметили двух всадников на луговой стороне (левый берег). Всадники махали руками, явно привлекая к себе внимание.
Стали гадать:
– Похоже, татаре: кони татарские.
– Они… Татаре!
– Чего-то машут. Сказать, видно, хотят. Батька, вели сплавать!
Степан всматривался со струга в далекий берег.
– Ну-ка, кто-нибудь сплавайте, – велел.
Стружок полегче отвалил от флотилии, замахали веслами к левому берегу. Вся флотилия прижалась к правому, бросили якоря, шумнули своим конным, чтоб стали тоже.
Степан сошел на берег, крикнул вверх, на крутояр, где торчали конские и людские головы:
– Федька!..
Через некоторое время наверху показалась голова Федьки Шелудяка.
– Батька, звал? – крикнул он.
– Будь наготове! – сказал ему Иван Черноярец (Степан в это время переобувался – промочил ноги, когда сходил со струга). – Татаре неспроста прибежали. Никого там не видно? На твоей стороне?
– Нет.
– Смотрите!
– Не зевали чтоб, – подсказал Степан. – Им видней там… Слышь, Федька!
– Ай?!
– Не зевайте!
– Смотрим! А кто там? Татар гости плюхат?
Казаки засмеялись: Шелудяк иногда смешно коверкал слова.
Стружок между тем махал от левого берега. А те два всадника скоро поскакали в степь.
Разницы поутихли… Ждали. Догадывались: неспроста прибегали татары, неспроста. Атаман постоянно сообщается с ними, но и он озадачен.
– Идут, думаешь? – спросил Черноярец. – Прозоровский идет?.. А? Тимофеич?
– Иван… – с некоторым раздражением сказал Степан, – я столько же знаю, сколь ты. Подождем.
Стружок приближался медленно, очень медленно. Или так казалось. Казалось, что он никогда не подгребет к этому берегу, застрял.
Степана и других охватило нетерпение.
– Ну?! – крикнул Иван. – Умерли, что ль?!
На стружке молчали. Гребли, старались скорей. Стало понятно: везут важную весть, потому важничают и хранят молчание до поры: не выскакивают с оправданием, что – стараются.
Наконец когда стало мелко, со стружка прыгнул казак и побрел к атаману, высоко подняв в руке какую-то бумагу.
– Татаре!.. Говорят: тыщ с пять стрельцов и астраханцев верстах в трех отсудова. Это мурза шлет. – Казак вышел на берег, подал Степану лист. – Тыщ с пять, сами видали, говорят: стругами, хорошо оружейные.
Степан передал лист Мишке Ярославову (татарскую писанину знал только он один), сам принялся расспрашивать казака:
– Водой только? Конных они, можеть, не углядели? Яром едут где-нибудь?..
– Конных нет, говорят. Водой. Держутся ближе к высокому берегу.
– Этой… большой дуры нет с ими? – спросил Степан, в нетерпении поглядывая на Мишку.
– Какой дуры?
– Корабль, они называют… «Орел».
– Не знаю, не сказывали. Сказали, если б был.
– Мурза пишет, – начал Мишка, глядя в лист, – были у его от Ивана Красулина… Три тыщи с лишком стреч нам идет. С князем Львовым. Иван велел передать, чтоб ты не горевал: стрельцы меж собой сговорились перекинуться. Начальных людей иноземных, и своих тоже, побьют, как с тобой свидются. Чтоб ты только не кинулся на их сдуру… Они для того на переднем струге какого-нибудь свово несогласнова или иноземца на щеглу кверху ногами взденут. Так чтоб знал: стрельцы служут тебе. Сам он, Иван-то, остается в Астрахани, и это, мол, к лучшему: как-никак, а город брать надо. А в городе ишо остались, мол, приготовились сидеть. Пишет… какого-то молодого казака на троицу истерзали и повесили. Не Максю ли?
– Это он пишет «не Максю ли»?
– Да нет, это я говорю… Макся, наверно, попался.
– А там все?
– Все. Дальше – поклоны всем…
Степан постоял в раздумье… Поднялся выше, на камни, громко сказал всем, кто мог слышать:
– Казаки!.. Там, – указал рукой вниз по Волге, – стрельцы! Их три с лишним тыщи. Но они люди умные, они головы свои зазря подставлять не будут. Так они велят передать. А станет, что обманывают, то и нам бы в дураках не оказаться: как я начну, так и вы начинайте. А раньше меня не надо. Я напередке буду. Федька!..
– Слухаю, батька! Я все слухаю.
– Как увидишь струга, обходи их берегом со спины.
Мы тоже этого берега держаться станем. Без меня не стреляй!.. Счас к тебе Иван придет. – Степан повернулся к Черноярцу: – Иван, иди к им, а то они не разберутся там… Сам знай: можеть, с воеводиной стороны и пальнут раз-другой, ты все равно терпи. А как уж увидишь – бой, тада вали. Мы их изловчимся как-нибудь к берегу прижать. С богом! – Степан показал рукой вниз. – Там стрельцы. Не бойтесь, ребятушки: они сами нас боятся!
Еще раз судьба сводила атамана с князем Львовым. Удивительно, с каким умом, осторожно держался Львов: всё высылают и высылают его первым встречать Разина и всё никак не поймут, что неудачи этих высылок – если не целиком, то изрядно – суть продуманная, злая месть позорно битого князя Львова Алексею Романову, царю. А бит был князь по указу царя перед приказом тверским – за непомерные поборы (нажиток), за несправедливость и лиходейство… Был бит и обречен во вторые воеводы в окраинные города, за что и мстил. В державе налаживалась жизнь сложная: умели не только пихаться локтями, пробиваясь к дворцовой кормушке, а и умели, в свалке, укусить хозяина – за пинок и обиду. И при этом умели преданно смотреть в глаза хозяйские и преданно вилять хвостом. Это искусство постигали многие. Постигалось вообще многое. «Тишайший» много строил, собирал, заводил, усмирял… Придет энергичный сын, и станет – империя; однако все или почти все – много – было готово к тому. Ведь то, что есть суть и душа империи – равнение миллионов на фигуру заведомо среднюю, унылую, которая не только не есть личность, но и не хочет быть ею, из чувства самосохранения, – с одной стороны, и невероятное, необъяснимое почти возникновение – в том же общественном климате – личности или даже целого созвездия личностей ярких, неповторимых – с другой стороны, ведь все это, некоторым образом, было уже на Руси при Алексее Михайловиче, но только еще миллионы не совсем подравнялись, а сам Алексей Михайлович явно не дотянул до великана. Но бородатую, разопревшую в бане лесовую Русь покачнул все-таки Алексей Михайлович, а свалили ее, кажется, Стенька Разин и потом, совсем – Петр Великий.
Князь Семен всматривался из-под руки вперед.
– А что, – недовольно обратился он к начальным помощникам своим, – иноземные молодцы поотстали? – Князь вое смотрел вверх но реке. – А?
– Вон они. Куда им торопиться?
– Давайте-ка их наперед, – велел князь. – А то они в городе покричать любют, а тут их не доискаться. Давайте. Скоро и Степан Тимофеич пожалует. Всыпет он нам седня, батюшка. Всыпет. Ну, остудить нас маленько надо, а то шибко уж горячие – выскочили. Стены есть, пушки есть, нет, дай вперед выскочить, дай… А вот и он. Вот они!.. – вдруг воскликнул он захолонувшим голосом. Он показывал рукой вперед.