Текст книги "Бунташный век. Век XVII (Век XVII)"
Автор книги: Василий Шукшин
Соавторы: Григорий Котошихин
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 37 страниц)
– Худое затеваешь, Степан, – скажет, наверно, Корней, – страшное. Зачем тебе надо? Плохо тебе, что ли?
– А я тебе про свою затею не говорил, – заранее знал, как скажет Степан. – С чего ты взял?
– Вяжу. Слышу. Казаков не распускаешь…
– А ну крымцы нападут? Или турки?.. Держу… не лежачего же татарам брать.
– Как же теперь, два войска держать?
– На ваше войско надежа худая. Никудышное войско. Вовсе не войско…
– Хитри-ишь, Стенька!.. Всегда было доброе, теперь – на, худое. Другое у тебя на уме: опять на Волгу метишь. На города, слыхал… Сломишь голову, Степан, по-свойски тебе говорю, жалеючи. Поверь мне, старому: два раза судьбу не пытают…
– Да я, можеть, ни разу ишо не пытал ее…
– Батюшки мои!.. Как разохотился-то! Ну, спытай, спытай… глядишь, и наш теля волка слопает, можеть, угораздит. – У Корнея глаза глубокие, и глядит весело и ехидно… Тут где-нибудь заорет на него Степан, в недобрые его глаза:
– Дон продаешь!.. Собака! Сам продавайся с потрохами, а Дон я тебе не дам! Не для того здесь казачья кровушка лилась, не вами воля добыта, не вам ее продавать за царевы подарки! Вот тебе моя голова: отдашь ее с последним беглецом, но раньше ни одного с Дона не выдашь! Я сказал, а ты думай.
Думает Корней, сидя в Черкасске, конечно, думает. И давно уж додумался, как теперь вести дело: не мешать Стеньке в сборах, больше того, всяко зудить его на поход – в этом спасение Дону. Тут Стеньку не одолеть, его одолеют там где-нибудь, под Царицыном, там одолеют насмерть. Но собирался он говорить со Стенькой именно так, как и догадывался Степан: всячески отговаривать от похода и грозить. На то и был Корней, мудрый, матерый атаман, чтобы действовать верно: он знал, как подтолкнуть своевольного Стеньку на погибель.
16
Было еще одно утро. И одна ночь была, которую Степан потом нет-нет, а вспоминал, – странная ночь. Лунная, вся переполненная белым, негреющим светом… Но – позже.
Было утро. Была та короткая предрассветная пора, когда все вокруг – воздух, небо, земля, – все вспыхнет вдруг тихим синим светом, короткое время горит этот нездешний свет, и его потом одолеет ясный, белый – рассвет. И вечером бывает такая пора – предсумеречная.
Такой же короткий, драгоценный миг чистого свечения, когда все живое притихнет на земле и пережидает таинственную минуту. Хорошо и грустно.
Степан опять встал рано. Последние дни он совсем не пил, наладился поздно ложиться и рано вставать.
Сел перед высоким оконцем, засмотрелся в синий продолговатый квадратик.
Афонька тихо выскользнул из-под бараньего тулупа, которым укрывался на ночь, посидел на своем маленьком лежаке, зевнул и пошел к отчиму. Степан подвинулся на широком табурете, посадил мальчика рядом. Спросил тихо:
– Чего рано так?
– Поспал… Хватит. А ты?
– Смотри, – показал Степан, – сине. Это синяя птица слетела на землю, хвост распустила. Вот посидит маленько и улетит. А там и солнышко выйдет.
Афонька широко раскрытыми глазами смотрел в оконце… Даже привстал.
– Ой? – недоверчиво сказал он.
– Отчего же сине?
– А как зовут ее?
– Так и зовут – синяя птица.
– Обманываешь ты меня.
– Зачем же я тебя стану обманывать? Я сам ее люблю, птицу эту. Она птица не простая…
– А какая?
– Волшебная. – Степан оглянулся назад, на спящую Алену. Сбавил голос. – Прилетает она два раза на дню – утром и вечером. И вот тут надо не зевать… Надо, как она прилетела, распушила свой хвост, успеть надо сильно-сильно чего-нибудь захотеть. Захотел – и замри: больше чтоб никакие думы в голову не лезли. Как другая какая дума шевельнулась – пропало дело. Тогда жди вечера, когда она опять прилетит, тогда снова загадывай. Но опять – только одно что-нибудь. Сумеешь, пока она сидит, про одно думать – сбудется, не сумеешь – не сбудется. Сильно надо хотеть. Я, бывало, так хотел, что у меня руки-ноги сводило…
– А чего хотел?
– Ну… разное. А рассказала мне про эту птицу бабка моя. Она все знала. Хорошая была…
– Ока померла?
– Померла. Здесь померла… а схоронили на ее родине – она просила перед смертью… Под Воронежем, в деревне. Отец возил да брат Иван. А я не поехал: не люблю хоронить.
– Сидит еще. – Афонька кивнул на оконце. – Птица-то.
– Сидит…
– Пойдем глянем?
Степан качнул головой:
– Ее не увидишь.
– Она же сидит!
– Сидит, А не увидишь… И не услышишь, как она улетит. Оглянешься, а ее уже нету – улетела. Вот, брат, какая птица. Чего бы ты хотел попросить у ей?
Афонька подумал… И сказал честно:
– Не знаю.
– Ну тогда лучше не проси. Вся-то трудность: и знаешь, чего хочешь, но обязательно подумаешь еще про чего-нибудь, про другое. А уж когда не знаешь-то!.. Лучше и не просить. Слушать не станет.
– Рази трудно про одно думать?
– Трудно. Спробуй как-нибудь. В этом все дело – трудно. Не знаю уж почему, а трудно.
За оконцем синева заметно разбавилась.
– Улетела? – спросил Афонька.
Степан кивнул головой.
Посидели немного в молчании.
– Пойдем на реку. Умоемся, – сказал Степан.
Потом был день. День прошел обычно, как шли теперь дни: окапывались, строились, рубили засеки, ковали оружие… За всем надо было приглядеть, где подсказать, где похвалить, где поругать.
На острове – будни.
А вечером Степан опять был у воды. Сидел возле кустов, на тропке, строгал ножом досточку.
Солнце садилось за рекой, за степью. Красное колесо коснулось ровной линии горизонта и как бы замерло… Сзади, в кустах, взбесились птицы – подняли такой свист, писк, такой начался шорох в кустах, что и не верилось, что это всего лишь крохотные живые комочки шныряют в кустах. «Что-то, наверно, для них это значит – когда солнышко садится, – подумал Степан. – Жалко, наверно».
Солнце медленно погружалось за степью – можно даже глазом заметить, как оно уходит все глубже, глубже. Невысокий обрыв того берега реки обозначился черным. Зато вся степь, от реки и до солнца, далекие курганы и близкий кустарничек, все высветилось ласковым желтым светом, как горенка, где горит мытый, скобленый и еще раз мытый сосновый пол. Глаз человеческий должен был отдохнуть после беспощадного дневного света, душа человеческая должна успокоиться от скверны малых дневных дел, разум должен породить мысль, что на земле на этой хорошо бы жить босиком, в просторной рубахе – шагать, по ней и шагать из конца в конец, – своя она, мы же родились тут. И даже ложиться в нее не так уж страшно. Свет этот, мягкий, теплый, доступен, наверно, и покойным в земле.
Что-то такое – похожее – успел подумать Степан, заглядевшись на уходящее солнце. А уж легкая тень упала на степь. Курганы погасли и темными силуэтами стали в ночь часовыми. Река потемнела… Чувствовалось, как вода без натуги, не тревожа берегов, тихо двигает громаду свою по скользкому ложу. От воды веяло холодком.
Много ли времени так прошло, Степан забылся. Вдруг сбоку откуда-то в тишину и успокоенность молодой ночи грянул свет – обильный, мертвый. Несколько отодвинулся тот берег, спина реки заблестела холодной сталью. И степь тоже тускло и далеко заблестела, и курганы отчужденно замаячили вдали… И неуютно сделалось на земле – голо как-то. И все случилось так скоро, просто – взошла луна. Черт ее знает, наверно, нужна она в небе, раз она есть, по нехороший, недобрый свет посылает она на землю.
Покой и тишина укутали было землю, а свет этот все потревожил: слышно стало, как всплескивают волны, в кустах беспрерывно кто-то возился, укладываясь спать, что ли, или кто-то не мог теперь заснуть, из-за этого нахального света… Мелкий, беспрерывный, нудный металлический звон доносился со степи и сзади, и с боков.
Степан с сожалением очнулся от забытья, стал невольно слушать шорохи, вздохи, звон. Потом он услышал легкие шаги по берегу… Кто-то шел сюда. На ходу кто-то задевал кусты, ветви чутко отзывались легким-легким стуком и шуршанием. Кто-то остановился, постоял и снова двинулся. Степан подумал, что это Афонька ищет его, но ближе понял, шаг не Афоньки – тяжелее. Но и не мужской.
«Алена, – догадался Степан. – Потеряла. Дуреха…»
И, как с ним бывало, ни с того ни с сего явилось озорное желание напугать. Он бесшумно соскользнул вниз, к воде, затаился.
Шаги зашелестели над самой головой… Степан громко, отчетливо сказал:
– Я вот пошляюсь ночами, пошляюсь.
Шаги оборвались… Алена тихо ойкнула, схватилась за грудь и попятилась назад.
– Кто эт?
– Не пужайся. – Степан полез наверх, на тропу. Хохотнул.
– Да ты что, Степан? – спросила обиженно Алена, Она все еще держала руки на груди. – С ума спятил? Ноги отнялись прямо…
– Садись, – пригласил Степан. И хлопнул рядом с собой ладонью. – Не татарин выскочил, не голову снял.
– Господи, господи… – все не могла прийти в себя Алена. – А я вижу – темнеет что-то у воды, думала – коряга.
– А чего вот вы, я заметил, – серьезно заговорил Степан, – как пужаетесь, так за титьки сразу хватаетесь? Даже голышом. Дороже всего вам это место, что ли? А?
Алена присела рядышком.
– Где эт ты так на голых-то нагляделся, что уж… все знаешь: чего они вперед прикрывают…
– Будет тебе, – миролюбиво сказал Степан.
– Вечно уколоть надо…
– Будет. Перестань. – Степан привлек к себе теплую родную Алену, подержал ее голову у своей груди: ревность еще не умерла в женщине. Зря он, конечно, вылетел с этими голыми: не надо сейчас досадовать друг на друга, неохота. – Куда шла-то?
– К тебе. – Алена отмякла. – Мне Афонька сказал, где вы завсегда сидите…
Степан устроил свою голову на колени жене, стал смотреть снизу на ее лицо и на далекие жирные звезды.
– Ну?.. А чего? Потеряла, что ль?
– Степа, – вдруг перешла на шепот Алена, – я вот седня тоже загадала желание… – Она стала гладить теплой ладошкой его лицо. И хоть Степан обычно как-нибудь незаметно, чтоб не обидеть, высвобождался от этих поглаживаний, сейчас ему и этого неохота было делать – пусть гладит. – Дождалась вечером, когда слетит та птица, про какую ты Афоньке утром сказывал, и стала думать только одно…
– Чего же? Ты не спала утром-то?
– Нет, слышала. Задумала я так: давай мы с тобой счас прямо сплывем в Черкасск?
– Зачем? – Степан приподнял голову.
– Полегче челночек… до света там будем.
– Да зачем?
– Не знаю, Степа… Захотелось мне пройти с тобой по тем местам, где мы тогда хаживали. Днем-то тебе туда нету пути… – Алена сказала это с нескрываемой грустью. – Хоть ночью… Ночь-то вон какая! Степушка, милый, поедем, а? Шибко охота мне… Ублажи ты бабу глупую. Я, вишь, и разоделась вон… Ты не заметил.
Степан сел.
Правда, на Алене был дорогой наряд, только что не свадебный.
– Поедем? По улице нашей пройдем, возле дома постоим, возле ворот… Степушка…
Степан услышал в голосе жены нотку глубокую, искреннюю… Подивился, но не стал лезть в душу с расспросами, а только спросил:
– А загадала-то крепко?
– Ни… чтоб я про чего-нибудь другое подумала – ни капельки! Только сидела и думала: «По улице пройдем, у ворот постоим». Больше ничего. – Алена сказала это с силой, убежденно и с правдой неподдельной.
– Раз такое дело, поплыли! – легко согласился Степан. И вскочил. – Готова?
– Готова. И лодочку даже приметила…
– Где?
– Вон там. Славная лодочка… Легкая!
Через какие-нибудь пять минут легкая лодочка летела по реке вниз. Гребец сильно загребал, дробил веслами в золотую мелочь, в кружочки и завитки светлый след луны.
– Намахаюсь… – сказал Степан.
– Ничего! – ободрила Алена.
Еще некоторое время греб Степан. Потом бросил весла, прислушался. И сказал, довольный:
– A-а! Погодь, Алена… черт ими не махал.
И направил лодочку к степному берегу.
– Степа!.. – испугалась Алена.
– Дурную ты мыслю посоветовала мне, – сказал Степан. – И я тоже – согласился.
Лодочка ткнулась в берег. Степан выпрыгнул на сухое, сказал:
– Посиди пока, я скоро.
И исчез. С воды из-за берега не видно было, куда он пошел. Только через некоторое время услышала Алена его глуховатый, густой голос: «Трр, стой!» И поняла: коней ловит Степан. На острове коням не хватало корма, и казаки на ночь переплывали с ними на степной берег, и кони кормились там под присмотром двух-трех казаков. Но караульных казаков что-то не слышно было – не окликнули. Спят, наверно.
Скоро на берегу раздался дробный топот пары лошадей. Конские морды и голова Степана показались над обрывом.
– Вылазь. Задерни лодочку, чтоб не снесло.
Алена выпрыгнула из лодки, задернула ее подальше к обрыву, с трудом вскарабкалась на яр, невысокий, но отвесный.
Степан осматривал степь. Караульных не видно, огонька нигде нет.
– Спят, окаянные. Садись-ка… жди, я пробегу по берегу, – сказал Степан.
– Да кто тут, поди!.. – заикнулась было Алена, но Степан уже подстегнул своего коня и скакал вдоль берега назад.
Алена села на конскую теплую спину, подумала о наряде своем, но махнула рукой – дьявол с ним, с нарядом. Важно, что желание ее исполняется.
Степан отъехал довольно далеко, остановился, громко крикнул:
– Эгей!.. Кто тут?!
Никто ему не откликнулся. Только по воде, слышно, прокатилось: «у-у-у!»
Степан вернулся. Сердитый.
– Степа, да шут с имя, с караульными… – начала было Алена, но Степан не дал ей говорить.
– Хватит! – И, помолчав, отходчиво уже сказал: – Ну, едем или нет?
– Едем.
«Во разыгралась баба! – думал Степан, поглядывая сбоку на жену; Алена ладно сидела на коне, и если б не блестели под луной ее голые коленки, то и не сразу угадаешь: казак скачет или казачка. – До чего же разные они! Но – разные-то они разные, а у всех в башке – только любовь одна, больше – шаром покати – ничего».
Не знал Степан свою жену, плохо знал. Не только одна любовь была в голове у Алены. И любовь, конечно, но не одна только любовь. Не знал он, что Алена за день до этого посылала верного казака к Корнею Яковлеву, и тот передал ей с казаком же: «Пусть приезжают… Пусть она его как-нибудь зазовет ко мне, – можеть, и уговорим как-нибудь. Попробуем хоть».
Когда Алена уезжала к Степану в Кагальник, был у них с Корнеем разговор: все силы положить, а не допустить, чтобы голь донская, а особенно расейские головорезы подбили доброго атамана на грех и резню. Батюшку-атамана, заступника, ждали, не скрывали этого. И конечно, как он придет, говорили между собой Корней и Алена, первые к нему пробьются голодранцы, и уж они постараются – напоют в уши. Атаман добр до глупости, готов всех приветить, а они – рванина, сволочь – кинутся с жалобами.
– Наше, наше с тобой, Алена, первое дело – не допустить беды, – говорил Корней, вроде бы искренне озабоченный. – Перед богом и царем ответ держать будем, Аленушка. Ты к ему ближе всех, с тебя и спрос потом особый. Спрос, он ведь какой спрос: кровь прольется, а грех – на твою неповинную душу падет: могла удержать, а не удержала. Вот он и спрос весь. Для чего он казаков не хочет распускать? Чего задумал? Мир-то стоит до рати, а рать – до мира. Ох, Алена…
– Да как его удержать-то? Как? Иль ты не знаешь его? – вся трепетала Алена, пугалась.
– Знаю. А вот как удержать – не знаю. И посоветовать – не знаю как. Знаю только: быть беде. Для чего он войско не хочет распускать? На кого держит?.. Ты разузнай хоть это.
Но только прав был и Степан: жила в Алене огромная всепожирающая любовь, и не будь ее, этой любви, никакому Корнею, будь он трижды опытный и хитрый, не подействовать бы на нее: Алена хотела удержать Степана возле себя, для себя, для счастливой, спокойной жизни. Ради этого она и не на такой сговор пошла бы. И когда сегодня решила она узвать Степана в Черкасск, то в ней правда родилось такое неодолимое желание: «Пройтись по улице, постоять у ворот». Желание это все росло и росло и выросло в нетерпеливую страсть, она временами стала забывать, зачем везет мужа в Черкасск, к кому. К себе она везла его, к себе – к молодой, любящей. В ту давнюю дивную пору везла и его, и себя, когда она, вырученная с дитем из ненавистного плена, ждала у тех самых ворот, у вереи, своего спасителя и мужа, которого боготворила, целовала следы ног его. Ждала из похода или с пирушки, хмельного, ждала и обмирала от любви и страха – как бы с ним не приключилась беда какая. Дурной он в хмелю, а на походе о себе не думает. Туда везла его теперь Алена, в ту желанную пору: не забыл же он все на свете с этими походами проклятыми, с войной. А забыл, то пусть вспомнит. А Корней… Корней свое дело сделает – он умный. Так и надо: со всех сторон надо обложить неугомонного атамана, чтоб он, куда ни повернулся, везде бы видел: он любим, он в почете, в славе… Чего же еще? Он будет войсковым атаманом – кто еще? Он богат… Неужели давать голодранцам сбить его на путь дурной, гибельный?..
Луна поднялась над степью и висела странно близко: у Степана раз-другой возникло тоже странное желание: повернуть к ней коня и скакать, скакать – до хрипа конского, до беспамятства – и хлестнуть ее плеткой, луну. Он засмеялся. Алена посмотрела на мужа:
– Чего ты, Степушка?
– Поглядеть на нас с тобой этой ночью со стороны – два ушкуйника: лодку бросили, взяли коней и при ночном солнышке – в городок, воровать. А ишо того смешней – баба научила-то!
– Своровала б я теперь одного человека, – серьезно сказала Алена. – Своровала да спрятала подальше… Вот бы своровала-то!
Степан не понял.
– Кого?
– Казака одного… Стеньку Разина.
* * *
В Черкасск прискакали к третьим петухам. Оставили коней за городком, на берегу.
– Ну? – спросил Степан. – Куда? – И сам, глядя на спящий, знакомый до боли, чужой теперь городок, ощутил редкое волнение. Жаль чего-то стало: не то времени прожитого, не то… Грустно как-то сделалось. – Пошли. Я лаз знаю – ни один черт не увидит и не услышит…
Зашли со степной стороны городка, там стена местами изрядно прохудилась, пролезли, где на животе, где на карачках, – очутились в городке. Алена вышла вперед и повела теперь сама: свернула налево, перешли низинку, сырую, заросшую лопухами, вышли на улицу… Дорога, пыль на дороге тускло серебрилась под луной; нигде ни души. И даже собаки почему-то молчали.
– Куда ты? – спросил Степан.
– Шагай, – велела Алена.
Алена тоже испытывала щемящее чувство грусти, любви… И вела ее все та же любовь, за которую, она понимала, пришла пора вступиться, которую надо отбить любой ценой. Про Корнея она пока не думала; она думала, что сейчас они войдут в церковь и там… повенчаются.
Когда Степан отбил у татар Алену и сделал ее своей женой, повели дело к тому, чтоб венчаться. Но батюшка черкасский запротивился:
– Венчать не стану. Она крещеная? Она же не помнит.
Алена не знала, была она крещеной или нет: в плен ее увезли маленькой. Попу со всех сторон говорили, что – как же иначе? – крещеная. Она же русская! Поп уперся: не буду венчать! Такой был упрямый поп.
– А ну-ка да некрещеная, тогда – грех, грех страшенный. Где хочете узнавайте: грех.
Мать Степана со слезами молила батюшку, Алена убивалась. Тимофей Разя тоже говорил с попом:
– Как же ты так – не поймешь: баба к своим попала, к русским, а ты… Она и так там намучилась, ее пригреть надо, а ты…
– Нет, – твердо стоял на своем поп.
– Ну, возьми да окрести, раз такое дело.
– Нельзя. Мы же не знаем, – можеть, они ее там в свою веру обернули.
– Она же говорит!..
– Ну, говорит!.. Охота у своих жить, вот и говорит. Она наговорит.
– Ну, змей ползучий, гляди! – в сердцах сказал тогда Степан попу. – Я те припомню!
Но поп тот помер, с новым разговор этот не затеяли – время прошло. И остались Алена со Степаном невенчанные. Но если Степан и вовсе забыл про это, а в последние годы у него вообще круто переменился взгляд на попов, то Алена все думала, что вот – не венчаны.
Подошли к церкви…
– Ну? – спросил Степан.
– Пойдем. – Алена шла впереди.
– Куда?
– Пойдем в церкву.
– Она же закрыта!
– Там замок, он без ключа… Дерни покрепче, он откроется. Пойдем, Степа.
– Да зачем? – не понимал Степан, поднимаясь, однако, по ступеням к широким дверям церковным. – Чего там делать-то?
– Побожимся. Дадим клятву нерушимую перед Божьей Матерью, что никогда-никогда не забудем друг про дружку. Вечно будем любить и помнить… Степан, ты же согласился делать седня, как я прошу. Ради Христа, Степа…
«Блажит баба, – подумал Степан. – Шлея попала».
– Дергай, – велела Алена.
Степан без усилия разомкнул большой ржавый замок… Они вошли в церковь. Из верхних узких окон лился лунный свет, светлыми мечами рассекая темную, жутковатую пустоту храма. Один такой луч падал на иконостас, на икону Божьей Матери с Иисусом на руках. Алена вдруг подавленно вскрикнула и пала на колени перед высветленной иконой. Степан невольно вздрогнул от ее вскрика.
– Становись на колени, Степушка! – громким шепотом, сама не своя, заговорила Алена. – Светится, матушка! Вся светится. Говори за мной: матушка, царица небесная!.. Степа, стань на колени, ради Христа! Ради меня… Ради всех…
Степан опустился на колени, изумляясь, как неистово может заблажить баба.
– Говори: матушка, царица небесная…
– Я в уме буду.
– Не надо в уме. Говори за мной: матушка, царица небесная, как ты любишь своего дитятку, так и я буду…
– Алена! – воспротивился Степан. – Все клятвы эти у меня в голове. Я их знаю… Помню.
– Степа, говори… – Алена заплакала. – Как ты любишь своего дитятку, так я буду любить близких своих, никогда их не забуду…
– Я и так не забуду! – разозлился Степан. И встал. – Не реви! Кликуша какая-то… Чего ты седня?
– Поклянись, Степушка, поклянись, поклянись! Она нам поможет, матушка…
– Клянусь, – сказал Степан. – Чего с тобой делается-то?..
– Не забуду родину свою, не забуду близких своих…
– Куда я, к туркам, что ль, побегу? Чего ты седня?
– Жену свою не забуду и не брошу. Не променяю ни на кого…
– Не променяю. Какой толк менять-то вас? Встань, не дури, Алена…
И тут чей-то голос, увеличенный пустотой церковной, громко спросил сзади:
– Это кто по ночам в церкви ходит?
Алена, в экстазе молитвенном, не узнала тот голос, шлепнулась от страха на четвереньки. Степан узнал – то был Корней Яковлев, крестный отец его. То ли он случайно – не спалось – увидел двери церкви раскрытыми (он жил напротив церкви, через площадь), то ли нарочно караулил редкого гостя… По голосу – не похоже, что со сна.
Степан поднял Алену с пола. Успокоил.
– Господи, матушки… – едва опомнилась Алена. – Чуть ума не решилась.
– Здоров, Степан! – приветствовал Корней Степана. – Чего же ночью-то, а не днем?
– А ночь вишь какая – светло…
– Ну, пойдем в гости?
– Нет, в гости я к тебе не ходок, – отрезал Степан. Не зло, впрочем, сказал, однако твердо. – Говорить хошь? Давай тут. Есть чего говорить-то?
– Э-э, мало ли! Столько время прошло…
– Степа, чего же зайти-то не хошь? – встряла Алена, сообразив, что теперь самый раз отговорить Степушку от дурных мыслей.
– Помолчи! – велел ей Степан. Он стал догадываться, что свидание с Корнеем – подстроено. – Чего хотел спросить, кресный?
– Хотел спросить… Может, зайдешь все же? Чего мы здесь, как… – Корней хотел сказать «воры», но вовремя спохватился: Степана кое-кто как раз и величал «вором». – Как враги лютые, – досказал Корней. – Дом-то рядом. Да и твой дом – тут же. Хоть к тебе пойдем.
– Пойдем, Степушка, пойдем, – взмолилась Алена. Но ее не слышали, не до нее.
– Мой дом не тут, Корней…
– Где же? В Кагальнике?
– В чистом поле. Дом большой, крыша высокая… Жильцов много.
– Кого-кого – голи всегда хватало. Чем тут хвастаться…
– Чего спросить-то хотел?
– Спросить хотел… Больше устеречь хотел, чем спросить… Неладное затеваешь, Степан. Вижу. Но спрашивать – чего затеваешь – не стану. Не скажешь. Но три раза все же спрошу тебя. А ты ответь.
– Ну?
– Ты к царю послал станицу челом бить?..
– Послал.
– Погоди, это не спрос, это я знаю. Больше знаю: помилует тебя царь…
– Снюхались? С царем-то… Небось посылал уж к ему?
– Нет, догадываюсь. Снюхаться мы с им всегда успеем – я служу ему, Степушка. И ты служишь… Ты его хлеб ешь.
– Ну. Дальше.
– Я становлюсь старый. Мне скоро дороже покой будет, чем знатность всякая. Кто войсковым станет? После меня.
– Найдете. Свято место пусто не бывает.
– Ты станешь. Хошь, так сделаем: я раньше время пошлю к царю… попрошу сложить с меня войскового…
– Ну-у, кресный! – искренне удивился Степан. – Что эт тебя так допекло? Атаманствуй на здоровье.
– То меня допекло, – не выдержал Корней отеческого тона, – что еслив ты, кобель, забунтуесся, то и нам всем головы не сносить. Вот то и допекло.
– Так и говори. А то – знатность ему надоела.
– Я отдам тебе, отдам все!.. Бери. Дай дожить спокойно. Дай голову в могилу с собой унесть. Жалко мне ее – на колу-то будет сушиться. Все тебе отдам!..
– Не хочу. Мне ничего от тебя не надо. А что надо – сам возьму. Только – не надо.
– Другое, что хотел спросить тебя…
– Спрашивай.
– Ты знаешь, еслив ты подымесся против воли царя, он нас хлебного припаса лишит. Весь Дон. Знаешь? Ты же на голод нас обрекешь… Он уж и теперь не шлет вон!
– Врешь! Лукавишь, старый. Вас он припаса не лишит. Он боится, как бы я тот хлеб не перехватил выше, оттого и не шлет вам пока. Я это не сделаю. Если хошь говорить по правде, говори, не лукавь. Не делай из меня недоумка.
– Недоумка из тебя никто не делает… Не сделать. Но не великим умом грешат, Степан, грешат волей. С недоумком я бы не разговаривал тут.
– Какой ишо спрос?
– Куда хошь ийти по весне?
– Этого я… не только тебе или царю, а самому господу богу не скажу. Все?
– Все. Ты знаешь, на што ты идешь?
– Знаю.
– Знаешь. Не маленький. Только не знаешь ты, что сгубишь все наши вольности донские… Не тобой тоже они добывались, не твоими голодранцами. Ты же, в угоду этим голодранцам, все прахом пустишь, за что отцы наши, и твой отец, головы свои клали. Подумай сперва. Крепко подумай! Бежит с Руси мужик – ему хоть есть куда бежать, на Дон. Еслив он не душегубец прирожденный, не пропойца, мы завсегда его приветим, ты знаешь. Ты же сделаешь так, что мужику некуда будет голову приклонить. Лишат нас вольностей…
– То-то, я гляжу, приветили вы тут голодранцев-то! То-то приветили, приласкали, рожи воротите. На отцов наших не кивай – не тебе равняться с ими. Они-то как раз привечали. А вы – прихвостни царские стали. Мужика у тебя скоро из-под носа брать будут, вертать поместнику… Ты не увидишь. Ты пальцем не пошевелишь. А то и сам свяжешь да отвезешь. Ты весь жиром затек, кабан! – Голос Степана окреп и зазвучал недобро, немирно. – Пришел отговаривать!.. Соблазнять пришел, как девку глупую, – гостинцев дам! Неужель ты верил, что у меня слюни потекут от твоих посулов? Да мне твое атаманство даром не надо! А про вольности… не моги даже вякать! А то я тебе на язык наступлю. Это их вон, – показал на Алену, – собьешь с толку… Сбил уж. Но я-то все же казак, кресный. Не дите же я малое. Я думал, ты пошире невод заведешь… Можеть, думаю, он куда-нибудь на калмык поманит, лиса… А он пужать явился. Дай дорогу! – Степан шагнул прямо на войскового. Тот посторонился.
Степан вышел из церкви и направился не к лазу, через какой они проникли в городок, а к воротам – на караульного.
– Кто?! – окликнули его сонно.
– Свои, – сказал Степан.
Над степью занималось утро.
17
В ту зиму к поверженному, но еще могучему патриарху Никону в Ферапонтов монастырь приходили донские казаки. Трое. Патриарх внимательно выслушал их… Велел потом накормить казаков, призвал монаха-писца и стал диктовать письмо царю:
– Ты – царь, ты не хочешь сломить гордыню свою. Не передо мной, перед богом-вседержителем. Ты забыл: он тебя возвысил к себе, по он тебя и низвергнет…
В палату заглянул черный дьякон Мардарей:
– Чего с казаками делать?
– Накормили?
– Накормили.
– Вывесть за ворота и отправить с богом. Никогда их тут не было, и никто их не видал. Всем скажи.
Мардарей исчез.
– Низвергнет, – подсказал писец. – Дальше?
– Истинно говорю тебе: учинится пир кровавый в твоем государстве, ибо некому просить бога. Твои же молитвы к нему не доходят. Страшный пир будет: человеки насытятся мясом человечьим. Ты же не хочешь, чтоб господь бог услыхал наши молитвы, уберег Русь… – Никон остановился за спиной писца, перечел, что тот успел записать… Потом протянул длинную сильную руку, взял письмо и смял в кулаке.
Он не послал то письмо царю. Раздумал.
– Жирно будет, – сказал он. – Переживешь… Лупоглазый.