Текст книги "Все впереди"
Автор книги: Василий Белов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)
– Я, – по-солдатски сказал нарколог. – Только не Иван ов, а Ив анов.
Он подумал: «Сейчас скажут, что был такой Ив анов в пьесе Чехова или что был такой художник Александр Ив анов».
– У моей подруги первый муж тоже был Ив анов, – сказала переводчица.
– Очень приятно!
Не спрашивая фамилии второго мужа подруги, Иванов схватил ключ и поскорее поднялся наверх. Номер был одноместный, отчего настроение снова улучшилось. Никуда не хотелось, но усталость не могла-таки пересилить голода. Пришлось собираться на ужин. Он надел свежую и, увы, предпоследнюю сорочку. На Париж оставалась всего одна. «Что ж, пощеголяю и в водолазке, – подумал он. – А где же стирать эти рубахи? Тут экономят не только хлеб, но и воду…»
В соседнем номере щелкнул дверной замок, послышались голоса. Стенка была так тонка, что различался шелест плаща.
– Если бы ты наставил рога этому жлобу Медведеву, я бы только приветствовал, – сказал Михаил Бриш. – Но это исключено…
– Хочешь пари? – ответил веселый голос.
– Говорю тебе, ты проиграешь. А что ставишь?
– Бутылку лучшего виски.
– Я согласен только на «Белую лошадь».
Раздался шлепок ладоней. Иванов почувствовал, как полыхнуло жаром лицо, словно его ударили сразу по обеим щекам. Он оцепенел, не двигаясь, а когда пришел в себя, в соседнем номере было уже тихо. Да, там уже никого не было. Он долго сидел в кресле. Ему хотелось заплакать, но он, усмехаясь, сошел вниз, небрежно спустился по скрипучей узенькой лестнице, обитой пушистым ненатуральным ковром. Затем по возбужденному гулу нашел то место, где кормили туристов. Ужин был в полном разгаре.
3
Багажа все еще не было, чешуйчатая лента эскалатора не двигалась.
Все дни, прожитые в Париже, да и сейчас в Шереметьеве, Иванов чувствовал себя соучастником преступления. Чем больше старался он забыть, не думать о случайно услышанном пари, тем больше думалось. И тем неопределеннее становились его поступки. Что делать? Надо было еще в Арле как-то помешать, остановить то, что творилось на его глазах. Но имеет ли он такое право? Захочет ли остановиться она? И чем бы ответил на все это сам Медведев? Сестра говорила как-то, что Дима, как славянский волхв, предсказывает события. В школе его так и прозвали – Предсказатель событий. А может, он уже знает о подобных событиях? Нарколога мучили эти вопросы, но Париж есть Париж…
В гостинице «Ситэ-Бержер» еще работали старинные лифты, похожие на клетки для цирковых зверей. В некоторых номерах около кнопки для вызова прислуги еще сохранились медные таблички, где наряду с английскими и немецкими надписями красовалось русское «горничная». Но внизу в ресторане уже много лет не работали официантами белокурые русские поручики. Группу обслуживали коричневые и черные алжирцы, грустные, молчаливые и предупредительные. Москвичи все еще не научились жевать сыр после десерта. Один Саманский разыгрывал гурмана и каждый раз пробовал другой сыр. Одновременно он демонстрировал свои жуткие познания в испанском. Но кто это мог заметить? Приятель Бриша Аркадий обронил как-то очередной экспромт: «Средь нас один Саманский постиг язык испанский».
Позавчера, отказавшись от сыра и запоминая дорогу назад, нарколог в одиночку покинул ресторан и вышел на Монпарнас. Вначале его поразили и вежливая толкучка, и огни роскошных реклам, и веселые озабоченные лица прохожих. Но толпа зевак погасила ивановскую восторженность. Человек тридцать праздных гуляк наблюдали за двумя обнаженными по пояс уличными артистами. Один из парней показал лезвие безопасной бритвы, положил в рот и начал осторожно жевать. Иванов, стоявший совсем близко, слышал, как хрустела на зубах сталь. Парень сделал глотательное движение. Второй набрал из канистры полный рот бензину, и двухметровая огненная струя вылетела прямо на проезжую часть. Толпа тотчас разошлась. В коробке из-под кинопленки белело две или три монеты. Иванову хотелось положить этим ребятам франк либо два, но было почему-то стыдно, и он поспешно пошел дальше.
На углу продавали жареные каштаны. Киоски, заваленные газетами и журналами, бросались в глаза ярким своим освещением. Каких только красоток и в каких только позах не было на обложках! Иванов припомнил, как однажды Аркадий отложил книгу Раймона Арона «Опиум для интеллигенции» и в шутливой манере завел разговор о площади Пигаль. Почему, дескать, ее совсем нет в программе? Тогда бритый профессор всерьез потребовал от гида экскурсию на плац Пигаль. Кто-то хихикнул, а мсье Мирский сказал:
– Мне это, прямо отвечу, не совсем ожиданно!
Профессор понял, что угодил впросак. Он честно признался, что ничего не знал про эту парижскую площадь. У нарколога все эти дни было чувство остановленного времени. Или оно пошло вспять? Невыспавшиеся, в помятой одежде, туристы часто ссорились. Люди, видимо, изрядно поднадоели друг другу. Дурное настроение дружно возмещали на бедном Саманском: он регулярно исчезал. Искать его отряжали обычно зиловского Володю и хозяйку старого, давно исщелканного ФЭДа. Во время последнего исчезновения Саманский был обнаружен в самом дорогом автомобильном салоне. С рекламным листом в руке он всерьез запрашивал цену последней модели «Бьюика»..
На площади Согласия, на Елисейских полях и у Триумфальной арки нарколога не оставляла какая-то страшная горечь. Однажды, когда остановились у дворца Шайо, он хотел заговорить с Любой Медведевой, но Люба смотрела сквозь него. С площади открывался вид на башню Эйфеля. Иванов не испытал никаких чувств при виде этих железных нагромождений: чудо минувшего века напоминало всего лишь высоковольтную мачту. Музей импрессионистов выжал из него последний запас дневной энергии. И все же он успел прикоснуться к мощной природной силе гениального Ван Гога. Еще издали увидел Иванов зной над полем и хлебные скирды с отдыхающей под ними крестьянской четой. Казалось, рама была всего лишь окном в это жаркое поле. А в нижнем зале, рядом с превосходным женским портретом висела незаконченная картина Тулуз-Лотрека. Художник изобразил на ней женщину в отвратительной, совершенно циничной позе. Зачем? Для чего было помещать эту картину здесь, рядом с этим портретом? Непонятной, издевательской показалась Иванову и одна из скульптур в музее Родена: там женщина изображена была в позе лягушки…
Парни со способностью йогов складывали свои жалкие пожитки: канистру, какие-то палки и трубки. Иванов, стараясь не; заблудиться, пошел обратно. Воспоминание о доме шевельнулось в груди сладким сердечным всплеском. Уже нестерпимо хотелось домой, к близким и родным людям, но и Париж ведь едва коснулся тебя, едва приоткрылся. Как будешь жалеть потом, что спал по семь часов в сутки, не видел того, другого, третьего…
Он без труда нашел арку «Ситэ-Бержер», минут пять стоял у открытого входа в подъезд и хотел было войти, взять ключ и уехать на свой этаж. Но услышал женский веселый смех, от которого сжалось сердце. Сомнений не существовало, смеялась Люба Медведева. Она возвращалась из бара, сопровождаемая Аркадием. Держа ее за локоть, журналист говорил, говорил, говорил… Иванов отшатнулся в неосвещенное место. Итак, они уже вдвоем и на «ты»… А где Бриш? Щелкнул замок, лифт уплыл вверх. Иванов, стараясь быть спокойным, ступил в вестибюль, показал портье визитную карточку. Тот улыбнулся и подал ключ. Иванов сначала тихо, потом быстрей пошел вверх по лестнице. Он все вспоминал номер, где поселилась Люба, вспоминал и не мог вспомнить. Он знал лишь этаж, этаж был третий, не считая самого нижнего.
Но вот же он, третий! Вернее, второй по здешним правилам. Он осторожно ступил к коридорному повороту и тут же отпрянул назад… Люба с Аркадием стояли у двери номера, Аркадий целовал ее руку. Он тихо сказал ей что-то, она ответила также тихо, и тут свет вдруг погас. Здесь умели экономить электроэнергию. Свет зажигался ровно на столько, чтобы успеть пройти от лифта до номера и открыть дверь. После этого он автоматически выключался. Но Иванов не знал об этом буржуйском новшестве…
«Черт бы побрал, – очнулся он и покраснел от стыда. – А какое мне дело? Наплевать, пусть…» В темноте он ступил назад, нащупал лестничные перила, нащупал ручку и кнопку лифта. Свет почему-то снова вспыхнул. И тут Иванов, не ожидая этого от себя, опять подошел к коридорному повороту. Шаги глушились ворсом синтетической обивки. Он снова взглянул туда, в конец коридора, но у Любиной двери никого уже не было.
Это произошло за какие-то одну-две минуты. Он посмотрел на часы, было половина двенадцатого. В номере он открыл чемодан, достал шоколадную плитку и бутылку армянского коньяка… «Что же это? – спросил он себя. – Нарколог… Ты нарколог? Нарколог, а пьешь. Да еще один. И это второй раз. Или в третий? Рефлекс уже закреплен»…
Ему показалось, что два глотка коньяка сделали его сознание яснее. «Я обо всем расскажу Медведеву, – сказал он мысленно. – Обо всем. И пусть он гонит от себя эту продажную тварь. Как можно дальше… Пусть…»
Он почувствовал, как родился, отвердел тяжелый и горький ком горловой спазмы. Хотел налить снова, но в дверь постучали. Иванов никого не хотел видеть, не отвечая, прошел в ванную. Но стук повторился. «Войдите», – крикнул Иванов и закрыл кран.
Вошел Бриш в спортивном костюме:
– Не могу уснуть, старик. У вас нету таблеток? Вы, кажется, имеете отношение к медицине.
– Таблеток нет. Есть армянские капли, – мрачно произнес Иванов.
– Вы неплохо устроились, – сказал посетитель, разглядывая ванную. Иванов не ответил. Он полоскал стакан.
– Друзья познаются в биде, – добавил Бриш раздельно и жестом отказался от коньяка. – Извини, старик, пойду спать.
Иванов ничего не успел ответить, дверь щелкнула. Он просидел в кресле до трех часов. Забылся, потом брезгливо сунул бутылку в платяной шкаф, разделся и лег.
Все это случилось позавчера, а вчера, накануне отъезда, женщины вздумали назвать последний ужин в Париже «вечером отдыха». Больше других хлопотала об этом «вечере» хозяйка старого ФЭДа.
– Товарищи, товарищи, одну минуту, есть объявление! – лепетала она в автобусе и обращалась то к одному, то к другому. По ее словам, надо было принести с собой на ужин все оставшиеся «сувениры», что и было сделано. Бутылок «Столичной» оказалось так много, что за столами возникла торжественность. Пришел представитель туристической фирмы, господин в синей сорочке с галстуком-бабочкой. Никто не запомнил его имени. Он сказал несколько слов во имя дружбы и с великим трудом глотнул из бокала. Минуты две приходил в себя, а вскоре незаметно исчез.
В зале имелась небольшая эстрада, стоял рояль. Когда вежливые, в белых куртках, алжирцы разнесли мороженое, бритый профессор произнес речь и незаметно для себя вошел в роль тамады. Он каждому усиленно предлагал выступить или сделать что-то иное, например, спеть или прочесть стихи. Иванов наблюдал за всем этим с профессиональной точки зрения…
Ему хотелось еще раз увидеть вечерний Париж, а вместо этого он выслушивал нелепые и бесконечные тосты.
Слово взял мужчина одной из супружеских пар. Он рассказал анекдот. Затем говорил Саманский, причем такую несуразицу, что все замахали руками. Нашлась и певица. Та самая, что имела манеру перекладывать за обедом куски из своей тарелки в тарелку соседа: «Пожалуйста, съешьте, мне ни за что не съесть». Она под свой собственный аккомпанемент спела романс на слова Беранже. «Подайте милостыню ей!» – звенело под потолком чуть ли не басом.
– Александр Николаевич, а вы что отсиживаетесь? Вам, вам слово! – кричал бритый профессор.
Иванов водку не пил, но французское розовое тоже имело силу. В голове образовалась каша, он не знал, что и о чем он думает. К счастью, профессор перекинулся на Аркадия. «Почему все они такие уверенные в себе? – подумалось Иванову. – Профессор, хозяйка ФЭДа. И этот пижон с грустной улыбкой. А что он читает? Экспромт? Нет, наверняка придумано раньше»…
Жидкие хлопки заставили Бриша и Мирского прервать разговор на какую-то важную тему. Но они продолжали объясняться даже и тогда, когда на эстраду вышла раскрасневшаяся Люба Медведева. Сначала она играла неуверенно, помогая рукам всем корпусом. Под конец движения стали раскованнее, эластичней, музыка начала как бы отдаляться от исполнителя. Любу вынудили играть еще и еще. Иванов достал авторучку и написал на бумажной салфетке: «Чайковский. „Июнь. Баркарола“. Если можно». Он послал эту записочку по эстафете, но было поздно, Люба как раз убегала с эстрады. Она села, пробежала глазами записку и вдруг отвернулась. Прикусывая губы, шевельнула ресницами.
Минут через пять, когда бритый профессор наметил очередного оратора, Иванов незаметно подсел к столу Любы.
– Это я просил исполнить Чайковского, – сказал он.
– Да? А откуда вы знаете, что я люблю «Баркаролу»?..
– Я был даже на вашей свадьбе, – он улыбнулся. – Моя фамилия Ив анов.
– Так вы и есть тот самый Ив анов? Муж так много о вас рассказывал…
– Хорошее или плохое?
– Конечно, хорошее.
– Вот идут ваши приятели, – сказал он, замечая, как наливается розовым ее нежное, обрамленное светлой прядью ухо.
Вокруг суматошно менялись адресами и телефонами. Прощаясь с гидом, все начали дарить ему сувениры. Это были значки, матрешки, открытки и расписные деревянные ложки. «Французы совсем редко едят суп, – заметил не имевший сувениров Саманский. – Главным образом пюре». Никто не удостоил вниманием эту вполне резонную реплику.
4
Таможенники решили сделать выборочную проверку, дело шло медленно. Встречающие махали из-за барьера, группа на глазах таяла, исчезала. Все враз позабыли друг друга. Иванов наблюдал этот стремительный развал без всякого сожаления. На один миг он взглянул в распахнутый бришевский чемодан. Надежда на то, что в чемодане едет «Белая лошадь», озарила было сознание, но эту надежду заглушало отвратительное чувство подглядывания. Он отвернулся.
– Мама, мама! – послышалось вдруг звонко и по-домашнему. Иванов увидел Верочку – шестилетнюю дочь Любы Медведевой. Девочка высоко подпрыгивала от нетерпения. Мать Любы, Зинаида Витальевна, едва удерживала ребенка. Строгая таможенница и та улыбнулась, услышав этот восторженный детский крик. Забыв про свой чемодан, Люба бросилась к дочке и к матери, схватила ребенка, подняла, крутнула в одну сторону, потом в другую…
Иванов не стал искать глазами остальных спутников, чтобы попрощаться, да и его, вероятно, никто не искал. Тридцать рублей, найденные в бумажнике, показались удивительно полновесными. «Видали мы эти капстраны!» – бодро подумал он и завернул в буфет. Вспоминая, как трясся в Париже над каждым франком, как считал алюминиевые сантимы, он едва не выругался. Самое смешное, что все купленные сувениры через неделю потеряют всякую ценность, нарколог знал это по опыту венгерской поездки.
А вот и он, отечественный буфет. Не очень разнообразно, зато дешево и сердито, бери, не оглядывайся. Оставь только шесть рублей на такси.
В толпе еще раз мелькнула красная вязаная шапочка медведевской дочери. Держа Зинаиду Витальевну под руку, Люба другой рукой вела все еще подпрыгивающую девочку. Они шли за тележкой, которую Бриш толкал в направлении такси.
Иванову вспомнилась почему-то давнишняя школьная загадка: «Два отца и два сына несли три апельсина. По сколько нес каждый?». Она давно устарела, эта загадка, думал Иванов. Ее бы надо переиначить. Наверное, она бы звучала теперь по-другому. Ну, например, так: «Две мамы и две дочки тащили три огуречных бочки …»И так далее. Не возникай!
Иванов был разведен с женой. Они жили на разных квартирах, но у обоих никого, кроме друг друга, не было. Оба, не подозревая того, были верны друг другу. Свое неопределенное семейное положение Иванов был склонен объяснять только женской эмансипацией. «Две мамы и две дочки… Не возникай!». Как бы избавиться от штампа?
Торопиться вообще-то некуда. Но стремительный туристический, а может, буржуазный парижский стиль уже внедрился в кровь, подобно очередному московскому вирусу. Когда единственное такси пришлось уступить иностранцу, Иванов, недолго думая, подцепил частника. Можно бы ведь сказать этому иностранцу: «Не возникай!».
Черт знает что! Уступишь женщине место, а потом часа два вспоминаешь об этом геройстве. Дорогу покажешь и радуешься: «Ах, какой молодец». Но ведь истинно добрый человек не анализирует свои поступки. Он делает добро непроизвольно. А мы привыкли уже и думать о себе в третьем лице…
«Если его не устроит шесть рэ, добавлю ему пакетик парижской жвачки», – подумал Иванов и вместе с чемоданом залез в старый «Москвич».
От отпуска оставалось всего-навсего сорок четыре часа. Как говорят, рожки да ножки. «Интересно, кому достался армянский коньяк? Хорошо, если горничной..»
Хозяин «Москвича» оказался до того болтливым, что забывал включать указатели поворотов. Иванов молчал. Москва не шутя надвигалась спереди и с боков.
На другой день, едва отоспавшись, Иванов выбрался в город. На душе оказалось неожиданно празднично. Дышалось легко, голова была светлой, хотелось двигаться. Иванов радовался весенней Москве, пока не вспомнил Медведева.
«.. Свет потух, но совсем не надолго. Минуты на две, не больше. Гениальный журналист не мог за эти минуты уйти в свой номер. Тем более в темноте. Он вошел к ней, это уж точно. Ну и что? Может, он сразу ушел, это тебе неизвестно. И вообще, не лезь ты в это гнусное дело! Ты и так уподобился бог знает кому. Следил за каждым ее шагом, словно ищейка. Отвратительно… Но как же теперь глядеть в Митькины голубые глаза? Как? „Не возникай!“ Вот как. Он разберется сам. Он мужик божьей милостью. Он почувствует все сам, такие штучки ничем не замаскировать».
Около метро «Смоленская» Иванов вышел из троллейбуса.
«Сам. Ну, хорошо, он-то, допустим, сам. А ты? Друг ли ты-то ему, если будешь молчать как рыба? Нет, надо сразу же позвонить и встретиться…»
Телефон-автомат попался совсем чокнутый: возвратил не одну монету, а две. Так-с. Сестрица, как всегда, с кем-то болтает. Занято. Вместо одной двушки автомат возвращает две. Что-то новое. Когда не возвращают свои кровные – это понятно, а тут… Ну дает, совсем расщедрился. Только зачем Иванову столько двушек? Не будем обирать государство, перейдем на другой автомат.
«Не возникай!» – всем своим видом говорит девушка, занявшая будку соседнего автомата. Но ты еще насквозь пропитан парижской галантностью, она все еще не выветрилась. Милая, да звони ты сколько тебе хочется. Я ведь могу и не звонить.
Довольный Иванов идет по Арбату.
Очередь в шашлычную не очень большая. Даже кстати: можно снова звонить. Сестре? «Але-у… Валя? Наконец-то мы тебя допекли. Привет. Мы – это я и два телефонных автомата. Вернее, три. Ты обедала? Я занял очередь в шашлычную…»
После недолгой паузы сестра спрашивает, можно ли ей прийти вдвоем с подругой. «У меня всего один сувенир, – смущенно говорит Иванов. – А в общем, валяйте».
Валя – это, наверное, от глагола «валять». Дурака. Она давно сводит с ним эту свою подругу, так как обе работают в одном издательстве.
Через десять минут сестра целует его в щеку. Швейцар пропускает в шашлычную очередную порцию проголодавшихся.
Столик чист, меню на столе.
– Ну, а чего ж ты одна? – спрашивает Иванов.
– Но… Ты же не захотел.
Вот те раз. Не захотел. Он же сказал: «Валяйте».
– Что-то ты похудел. Не болеешь?.. Расскажи, как там они.
– Они там нормально. А вот ты как? Детки здоровы? Я слышал, что твой снова в командировке. Куда его носит?
–. Туда же, куда и тебя. Только ты в кап, а он в соц.
– Знаю я этот «соц». Что будешь есть?
Она не слышит вопроса, она опытными глазами стреляет в шашлычников. Все представления о женской верности снова трещат по швам. Иванову просто хочется взвыть. Он ждет от сестры не подтверждения собственных мыслей, а опровержения. К тому же ей ничего нельзя рассказать! Он и забыл, что она лицо в некотором роде заинтересованное. Семь лет назад у нее прямо из-под носа увели Митьку Медведева. Правда, она сразу же вышла замуж за своего прапорщика. Правда и то, что у них с прапорщиком две великолепные девчушки. Племянницы Иванова одна лучше другой. Но он знает, что у нее зажило только сверху. Нет, с сестрой нельзя говорить на эту тему…
Он хочет заказать коньяку, но Валя искренне протестует: ей надо править какую-то срочную рукопись. Он достает из своего потертого дипломата комплект роскошных фломастеров:
– Вот! Это тебе для расправы над графоманами. Души их, мерзавцев, почем зря.
– Прелесть. А что ты привез себе? Для расправы над алкоголиками?
– Ничего. Кроме двух-трех новых идей.
– Ну, идей-то у них и так хватает.
– Ихние идеи я знаю наперечет, я говорю о своих. Слушай, Валя, одерни юбку.
– Какую юбку? – она пробовала черный фломастер.
– Твою, понимаешь?
Иванов неожиданно для себя сунул руку под стол и сильно дернул за сестрин подол.
– Ты что? – она округлила от удивления глаза. – Рехнулся в своем Париже?
Иванов, вытянув шею, трагическим шепотом произнес:
– Она задралась у тебя выше колен!
Сестра Валя не пожелала, однако, шутить. Она обозвала его дураком. Она оглядела жующих, пьющих, толкующих посетителей. Никто не обращал на них внимания, никто ничего не видел.
– С тобой просто опасно показываться на люди!
– Очень прошу пардону! – дурашливо произнес он и почему-то снова вспомнил картину Тулуз-Лотрека. – Но ответь мне на один вопрос…
– Опять какая-нибудь пошлость?
– Почему женщинам все время хочется… это самое… обнажаться. Растелешиваться, как говорят. Демонстрировать, так сказать…
– У тебя все? Так вот, дорогой. Каждый судит в меру своей испорченности! Каждый…
– Ладно, ладно, больше не буду! Убедила, сдаюсь.
Когда принесли сациви, то бишь курицу в ореховом соусе, он заказал-таки графинчик марочного коньяку. На этот раз сестра почему-то не возражала, и нарколог рассказал ей о своей поездке.
После обеда она проводила его до троллейбуса. Спросила, хитро прищуриваясь:
– А что передать в издательстве?
– Скажи, чтобы с графоманами того… бережнее.
– Почему? – глаза у сестры смеялись.
– Потому что алкоголиков и без того более чем достаточно. Адью, адью! Звони вечером.
«Совсем ничего не понимает, – с улыбкой подумал Иванов. – Ей кажется, что я влюблен в ее подругу. Сама влюбилась, ей и кажется, что и он, Иванов, тоже влюблен. А он забыл даже имя этой подруги. И ничем не переубедишь…»
Париж был далече. Да и был ли он вообще, Париж? Словно и не было в жизни ни Парижа, ни солнечного Прованса. Как будто все это просто приснилось. Что это? Разговор с сестрой не принес облегчения. Эдак не мудрено тоже стать пьяницей. Да, он пьян, и ему хочется выпить еще! Если завтра он выпьет с кем-то еще, он будет во всем похож на своих злополучных подопечных. Постой… А ее ли был тот номер в «Ситэ-Бержер»? Может, это его, а не ее номер… Тогда еще хуже. Ха-ха! Хуже… Какое имеет значение? Что в лоб, что по лбу. А как самозабвенно схватила она свою малышку. Они летели друг к дружке словно на крыльях…
В кармане плаща, уже нагретые, звякали с полдюжины украденных у государства двушек. Рабочий номер медведевского телефона то и дело всплывал в мозгу. Белая лошадь стояла в глазах. Белая лошадь расплывается в сером тумане! Он, жаждущий справедливости Иванов, слышал ее ночной топот и ржанье. Она ржала, когда останавливалась, эта Белая лошадь. «Ржала, ржать». Слово утратило свою первоначальную чистоту, оно стало выражением цинизма. Неужели дурная судьба преследует даже слова?.. Телефон сработал:
– Алло? Медведев слушает. Я слушаю вас. Кто звонит?
Иванов был в полнейшей нерешительности. Он молчал. Язык у него словно присох. В трубке послышалась ругательная скороговорка, затем длинный-длинный гудок. Набравшись духу, Иванов снова набрал номер, но теперь за Медведева ответил некто Грузь, голос которого был знаком:
– Медведев? Товарищ Медведев только что был. И весь, к сожалению, вышел.
Иванов назвал себя, но теперь Медведева и впрямь не было. Грузь не обманывал.
– С прошедшим вас, – прозвучало в трубке.
– Что, что?
Иванов покинул телефонную будку. Он старался определить, с каким праздником поздравил его Грузь, но так и не определил, поэтому пришлось купить в киоске газету. Иванов узнал, что поздравили его с Днем радио. И каких только праздников не насовано в календарь! Иванов признавал только послезавтрашний День Победы. И конечно же Новый год. Даже День Военно-Морского Флота, так почитаемый Славкой Зуевым – военным подводником, братом Светки и в общем-то единственным настоящим другом, – не вызывал ивановского энтузиазма. Девальвация праздников и наград опережает порой денежную. Во всяком случае, стремится не отставать. Где-то сейчас Зуев? В каких ныряет глубинах?
Иванов вспомнил давно прошедшие дни.
5
Они, эти дни, частенько вспыхивали в его памяти. Хотя и не по порядку, но очень явственно. Иные детали давно бы пора забыть. Ну, например, таракана, который жил тогда в пельменной напротив Политехнического. Помнилась и удушливая жара, связанная с… Ах, черт бы побрал, опять эта гнусная картинка. Та самая, со стрижкой ногтей. Почему она с таким отвратительным упорством сидит в памяти? Теперь вот еще этот Тулуз-Лотрек…
Иванов готовил тогда диплом и ежедневно ждал приезда жены. Она раньше его закончила институт, работала в одной черноземной области и всегда неожиданно приезжала в Москву. Конечно, Светлана ни за что не хотела примириться с потерей столицы. Она приезжала, как приезжают с ежедневной работы. Ее лучший халат и тапочки всегда ожидали ее в прихожей.
Надо сказать, что незадолго до этого Иванов оказался достойным свидетелем на свадьбе ее брата, то есть шурина. Они были дружны с Зуевым как раз в той мере, которая подразумевает возможность полной откровенности и в то же время полной необязательности по отношению друг к другу. Но такое содружество не может быть долговременным. Оба стояли перед неизбежным выбором: либо перестать быть откровенными, либо заразить друг друга обоюдными болями. И вот сразу же после зуевской свадьбы оба понадобились друг другу, почему и встретились в пельменной напротив Политехнического музея.
– Я хочу, чтобы он был! – тупо бубнил Иванов, глядя в тарелку с пельменями. – Я не хочу, чтобы его не было!
– Откуда ты знаешь, что он? – улыбнулся тогда Зуев. – Может, она…
Иванов помнил, с какой легкой небрежностью шурин сходил за уксусом к соседнему столику. Пельменная оказалась недостаточно тесной, чтобы переносить разговор в другое место. Но Иванова вывел из себя рыжий прусак, стремительно пробежавший расстояние между батареей отопления и закутком уборщицы. Зуев по-военному быстро допил теплый компот, оставив на дне стакана канареечно-желтые дольки апельсина.
– Я бы не прочь иметь племянницу, – сказал он, когда двинулись к метро. Форменная кремово-желтая рубашка на его мускулистом торсе была почему-то совсем сухая. Тогда у него тоже было все впереди. Погоны золотились на плечах, сверкали двумя звездами каждый. Начищенные ботинки блестели, несмотря на жару.
– Ты поговори со своей, – сказал Иванов, когда подходили к площади Свердлова. – Пусть она сделает для меня доброе дело! Женщины лучше понимают друг друга…
– Нет, – ответил Зуев.
– Почему?
– Именно потому, что женщины, как ты говоришь, лучше понимают друг друга. Я поговорю с сестрой сам. Когда она приедет в Москву?
Иванов сказал, что это никому неизвестно и что старания вполне могут быть запоздалыми. И тогда Зуев ринулся совсем по другому маршруту. Иванов едва успевал за ним…
Зуев шагал прямиком к Центральному телеграфу. Иванову было несколько стыдно за зуевскую бесцеремонность в очереди к будкам междугородного телефона. Чем дышалось в будках, никто не знал. И все-таки Зуев вышел оттуда таким же сухим. Конечно, Иванов ничего не хотел спрашивать. Но в разное время Зуев чуть заметно подмигнул, едва заметно давнул на предплечье, с едва заметной радостью кашлянул в кулак. Иванов был готов плясать прямо под бронзовой мордой долгоруковского коня…
В тот день толчея на улицах не стихала, не стихала и тяжкая удушливая жара. И вдруг пушечный удар грома раздался откуда-то из-за первого Гнездниковского. Это громовое предупреждение было великолепно проигнорировано разноликой толпой. Люди шли и шли куда-то, не замечая приближающейся грозы. Гости Москвы из жарких и дальних республик, какие-то толстые потные тети, негры, военные из всех стран Варшавского Договора, растерянные вчерашние десятиклассники, упитанные непроницаемые пассажиры такси, модные продавщицы, милиция, разномастные покупатели еды, бижутерии, лекарств, напитков, цветов, газет, театральных билетов. Запах пота и табака клубился в толпе вместе с радужным мельтешением всех цветов и оттенков. Иванов и Зуев не успели увидеть, чем заплатили все эти люди за собственную беспечность. Когда гром, стелясь по московским крышам, от отдельного рявканья перешел к сплошному рычанью и сверху начала отвесно падать вода, приятели заскочили в подъезд. В тот самый подъезд старинного дома в центре Москвы, где Иванов торчал когда-то чуть ли не ежедневно. И надо признаться – торчал не зря… Широкая лестница, украшенная старинным чугунным литьем, удобные каменные ступени с закругленными впадинами, выточенными за два, а может три столетия миллионами башмаков, остатки классической лепки – все было давно изучено и проштудировано.
Иванов знал, что грохот столичной грозы не вызывает в людях ни романтической оробелости, ни почтительного восторга, ничего, что испытали бы они где-нибудь в полесской или мещерской деревне. Словно ходил по крышам длинновязый не очень трезвый кровельщик, похожий на Гулливера. Он ходил и добродушно стукал своей киянкой по ржавеющему железу. Наверное и шурину Иванова гром напоминал всего лишь громы аэропорта…
Зуев открыл входную дверь, обитую какой-то чуть ли еще не дореволюционной кожей, бросил фуражку на свободный олений рожок и скинул ботинки.
– Ты не возражаешь, если я и рубашку сниму? – спросил он и, вместо того чтобы окликнуть жену, запел песенку про Настасью. Разумеется, он заменил Настасью Натальей. Но рубашку все же не снял. Иванов подумал сейчас, что сам он никогда не допер бы до подобной вежливости. И впрямь было в Зуеве что-то московское, вечное, то, что не выцветает и не выветривается – удивительное сочетание незаносчивой доброты, непритворного добродушия и какой-то веселой серьезности. Но чему Иванов больше всего завидовал, так это всегдашнему отсутствию позы, полному и постоянному соответствию выражения зуевского лица его душевному состоянию. Такие люди не умеют хитрить и всегда откровенны, за что хитрые и неумные называют их недотепами, «немного не того» и так далее. Но Иванов-то знал, как это нелегко: все понимать и быть альтруистом. Однажды он спросил соседскую девочку, что она чувствовала, когда, впервые придя в школу, полтора часа простояла на общешкольной линейке. Девочка вздохнула: в тот момент она больше всего боялась, что неправильно «держит рот». Она не знала, «как держать рот», а Иванову хотелось ей сказать, что не надо его держать, этот самый рот! Пусть он всегда будет такой, какой есть. Но ты сам-то разве не держишь рот? О, еще как «держишь»! И улыбаешься порой, когда улыбаться не хочется, и печально поджимаешь нижнюю губу, когда хочется хохотать…