Текст книги "Все впереди"
Автор книги: Василий Белов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 15 страниц)
– Никуда не надо ходить, – рассуждал Михаил Георгиевич, вышагивая по своей большой комнате. – Она вернется сама. Что ты беспокоишься? В этом возрасте…
Но Любу не могли успокоить его шаги. Ее бесило это спокойное размеренное вышагивание. Он чувствовал это и переставал шагать. Иногда он даже пытался шутить.
– Роман, тэбэсхэдэвтэкэмнэт? – передразнил он дяденьку, который делал забор. – Я и забыл, что привез тебе крымской черешни…
Уже несколько раз муж привозил черешню, ягоды становились с каждым днем дешевле, и Любе хотелось узнать, сколько черешня стоит сегодня. Это любопытство не заглушалось болью, нанесенною словами дочери, тревогой за нее и раздражением, вызванным спокойствием мужа. Но оно, это желание узнать сегодняшнюю стоимость черешни, было таким неуместным… Оно злило ее еще больше. Любе казалось, что во всем виноват муж. Почему он не вернул девочку с автобусной остановки, почему ничего не делает, почему…
– Позвони еще раз! Хотя бы в школу!
Михаил Георгиевич покорно вставал и шел к телефону, а ей вновь казалось, что ему не хочется никуда ни звонить, ни ехать.
Час проходил за часом. Вера не возвращалась. Куда бы они ни звонили, везде отвечали, что Веру не видели, и везде обещали, что сразу позвонят, если она появится. Не отвечала только школа. «Может, Вера уехала на дачу? – думала Люба. – Надо позвонить соседям…»
И Михаил Георгиевич начинал звонить дачным соседям. Затем долго ждали, когда позвонят соседи, но Веры в Пахре не было. Люба не решалась просить мужа звонить в милицию, он же заранее знал, что она думает:
– Ну, а что тебе даст милиция? Милиция… Я подозреваю, что звонить надо совсем по другому поводу. По другому проводу.
«Даже в такие минуты он не может без своих каламбуров, – думала Люба. – По какому другому?»
– Что ты имеешь в виду? – вскочила она с надеждой.
– По-моему, эта мерзавка сказала Вере еще кое-что. Ты знаешь, где обитает Медведев?
– Нет, – смутилась Люба. Вернее, она сразу стала спокойной и переменилась. – То есть, я слышала…
– Он уже ходит в райисполком, интересуется, правильно ли сделано усыновление… – Михаил Георгиевич развернул паспорт Веры. – Вот посмотри…
Люба только сейчас увидела, что фамилия в паспорте была не Бриш, а Медведева.
– Мне кажется, он уже встречался с Верой.
– Не может быть! – вспыхнула Люба. – Откуда он взялся?
– Может, может, – Михаил Георгиевич потрепал жену по спине. – Я не хотел тебе говорить, но он, по-моему, хочет…
– Чего он еще хочет? – в сердцах воскликнула Люба. – Чего? Пусть он оставит нас в покое! Пожалел бы детей. Прошло столько лет. Я не могу! Миша, я не могу так…
– Как так? – Михаил Георгиевич не заметил, что спросил это громче обычного. – Как?
Она приняла это «как» за крик и закричала сама, но своего крика она никогда не слышала. И тогда Михаил Георгиевич ушел от нее в спальню. Это еще больше обидело Любу, ей показалось, что он равнодушен, и она наговорила ему грубостей. Он оглянулся, посмотрел на нее с недоумением, а ей показалось, что с ухмылкой. Она разрыдалась, но она знала, что он никогда не верил женским слезам… Неизвестно, что было бы дальше, если бы не зазвонил телефон. Глотая слезы, Люба схватила трубку.
Звонил Медведев. Он сказал, что Вера у него, что он знает, как о ней беспокоятся, и поэтому решил позвонить. Люба Бриш то и дело спрашивала, как чувствует себя ее дочь, до нее не сразу дошло, с кем она говорит…
Господи, какое счастье, какая страшная тяжесть сразу исчезла!
– Адрес, какой у васадрес? – кричала Люба. – Я хочу записать…
Она лихорадочно записывала что-то на старом конверте, забыв положить трубку, кидалась в спальню:
– Миша, Миша, она нашлась! С ней все в порядке… Я знаю где…
– Я тоже знаю, – спокойно промолвил Бриш.
– Ты… ты знал и молчал?
– Да нет, я в общем-то не совсем знал… Я только предполагал.
– Я сейчас же еду за ней!
– Что ж… – хмыкнул Михаил Георгиевич. – Может, прихватишь и Ромку?
– Нет, пусть спит, – она не поняла этот черный мужской юмор, а он не стал повторяться. Он сказал:
– Ты же видишь, что сейчас ночь, хотя и белая, но все же ночь. Куда ты поедешь? Ты не найдешь даже такси… Уж лучше поеду я.
Но она не слушала. Она хваталась то за сумочку, то за плащ, то искала деньги, то подводила брови, и не успел Михаил Георгиевич скопить решительность, как ее каблуки процокали в коридоре. Он слышал, как хлопнула дверца лифта.
Он поправил одеяло у спящего Ромки и прошел на кухню. Открыл дверцу холодильника, достал бутылку и с минуту разглядывал роскошную этикетку. Изящный силуэт белой, как снег, лошадки с чуть приподнятым белым хвостом заставил его иронически хмыкнуть.
«Белая лошадь, белая ночь, белая гвардия тра-та-та дочь, – подумал он зачем-то. – Я, как Аркашка, стал сочинять. Где-то сейчас Аркашка?».
Он налил в стакан коричневой жидкости. Затем положил туда два ледяных куска. Прошел обратно, поставил стакан, сел в кресло, взялся за телефон и сделал международный заказ. Но тот, кому он звонил, вероятно, выключил на ночь телефонную связь. «Какая же там ночь? Там утро, – бормотал Бриш, то и дело отхлебывая из стакана. – Хамье. Кругом дураки и хамье, даже за океаном. Я не могу так больше».
– А как это так? – вслух повторил он уже для себя свой недавний вопрос, обращенный к жене. «Ну, как? Да вот так, как есть. Долго рассказывать…»
Люба добралась до вокзала лишь под утро. Поехать за дочерью сразу она не смогла, электрички уже не ходили. Да и в такси на пути к вокзалу представилось время спокойно обдумать то, что случилось. Наконец она почти решила вернуться. На вокзале, несмотря на толкотню, показалось ей так пусто, так тоскливо, что она нашла автомат и набрала домашний номер. Прижимаясь ухом к пластмассовому кружочку, она считала гудки. Насчитала их больше пятнадцати и бросила трубку: «Неужели он так крепко заснул? Нет, он просто знает, он чувствует, что звоню я. Он нарочно не хочет подходить к телефону».
Оказалось, что звонила она не в город, а на дачу, но исправить оплошность почему-то не захотела… Ее раздражение все определенней поворачивалось в одну сторону, то есть на Михаила Георгиевича. «Почему он так спокойно спит, когда жена и дочь не ночуют дома? Почему? Вместо того, чтобы… Эта его вечная ухмылка, это хмыканье, они хоть кого выведут из себя».
Так думала Люба, заставляя себя представить хорошие свойства Михаила Георгиевича. «Нет, нет, ты несправедлива. Вспомни, как он добр с твоими детьми. Как пришел на помощь, когда ты осталась одна. Одна, с двумя детьми! А когда умерла мама…»
При воспоминании о матери ей становилось отрадней и как-то спокойней, в такие минуты она приходила в себя, к ней возвращалось благоразумие. В ожидании электрички она вдруг выяснила, что приехала не на тот вокзал. Она всю жизнь путала Савеловский с Павелецким, два эти названия сливались почему-то в одно понятие.
Ее второй звонок встряхнул дремавшего в кресле Михаила Георгиевича. Он будничным голосом пожелал ей доброго утра. «Как ты себя чувствуешь?» – спросил Бриш. Люба сказала ему, чтобы он не беспокоился, что она не успела на электричку и едет домой. «Домой? Чей дом ты имеешь в виду? – он, как и всегда, пытался шутить, сейчас это показалось ей особенно неприятным. – Так вот, Любаша, у меня есть новейшая информация! Они звонили еще и сказали, что завтра в середине дня будут в Третьяковке. Ты можешь перехватить беглянку в этом храме искусств, я сам говорил с Медведевым». – «Ты? Ты говорил с ним?» – «А что тут такого?» – весело произнес Михаил Георгиевич. У Любы перехватило дыхание. Она закончила разговор в полной растерянности. «Нет, это надо же! – она со злостью выскочила из телефонной будки. – Он говорит с ее бывшим мужем, и ему хоть бы что! Говорит с родным отцом Веры и Ромки, а потом спокойненько сообщает ей. Какое кибернетическоеспокойствие!»
Люба не запомнила ничего из того ночного периода, когда уезжала, тотчас забыла, как бродила по вокзалу, как возвращалась утром. Она провожала Ромочку в школу, убирала почти пустую бутылку, заправляла постель, а сама только и думала об этом мужнином спокойствии. Михаил Георгиевич брился в ванной.
Она поджарила яичницу с ломтиками бородинского хлеба. Муж не стал есть. Выпил стакан крепкого чаю и быстро собрал «дипломат».
– Куда ты едешь? – спросила Люба.
– Если ты намерена продолжать холодную войну, то я тоже должен вооружаться. Пока! Позвоню в конце дня.
Ему пришлось наклониться, чтобы коснуться ее горячей щеки. Люба осталась слегка ошарашенной. «Что он задумал?»
До поездки в Третьяковку оставалось много времени. Она поставила будильник, вытерла лицо лосьоном и спряталась под одеяло… Ей казалось, что она не спит, но ей снился счастливый, радостный и цветной сон: что-то школьное и весеннее, что-то связанное с музыкой и новым красивым платьем. Может быть, это было в парке Горького, может в Сокольниках, но эти красные и желтые тюльпаны так и стояли в глазах! Будильник дерзким своим звоном вытащил, выдрал ее из счастливого состояния, в одну секунду переместил в состояние реальности и вчерашней тревоги.
Она быстро оделась, привела себя в порядок. Старый конверт с записанным ею адресом жег руку… Люба его скомкала и бросила в мусорный ящик. «А может, не надо ехать? Вера большая, приедет из Третьяковки сама. Он не имеет права ее задерживать! И вообще, какое ему дело? Я не хочу его видеть, не желаю ничего о нем знать. И пусть он оставит в покое мою семью!»
Обрывочные беспокойные мысли мешали делать массаж под глазами, втирать крем и наводить синеватые тени на верхние веки. Она разглядывала себя в зеркале, перебирала в уме свои украшения, щелкала пластмассовыми плечиками, кидая на кровать костюмы и платья. И ничего не могла подобрать. То слишком темное платье, то слишком теплое, это вызывающе яркое, это стало тесно. После долгих раздумий она выбрала было светло-серую шерстяную пару, но тут же отказалась от этого выбора. «Ему будет неприятно увидеть ее в костюме десятилетней давности», – подумалось ей. Но Люба покраснела от этой мысли. «Какое ей дело, что будет ему приятно, а что неприятно?» Щеки горели. Она злилась теперь сама на себя. Перекидав заново все вешалки и словно назло кому-то или чему-то, она выбрала стираный-перестираный холстинковый сарафан с вышивками.
Медведев не бывал в. Третьяковке около десяти лет. Обрадованный вчерашним приездом дочери, он был возбужден, разговорчив и все утро, пока Вера спала, шутил и даже озорничал. Вчера бабушка с девичьим именем Маруся успокоила его заплаканную дочь, накормила и уложила в своем пахнущем травами тереме. Всё действительно было как в сказке, пока он не спросил Веру, почему она поссорилась с мамой. Она долго молчала, но он был настойчив. Она вдруг заговорила. И когда он услышал про вопрос, заданный Верой матери, его передернуло:
– Кто тебе сказал эту мерзость? Ты должна знать, что рождение и смерть не зависит от человека..
– А от кого?
– Ты слишком любопытна, – Медведев успокоил ее улыбкой, обнял узенькие, совсем детские плечики. Он ощутил под ладонью плечевой сустав, эти еще не окрепшие косточки, и ему стало тяжело дышать. «О, еще как зависят», – подумал он.
Казалось, Вера неохотно ехала в Третьяковку. Медведев боялся быть назойливым, ничего не расспрашивал. Он только сказал, когда вышли на «Новокузнецкой»:
– В музее мама тебя встретит. Мы не договаривались, но мне так думается. Ты слышишь меня?
– Да, – очень тихо сказала Вера.
– А в следующий раз, если ты не против, мы сходим в Большой театр. Уж я постараюсь достать билеты! Ты была там? После того как мы вместе ходили на «Щелкунчика»?
– Да. Мы слушали «Ивана Сусанина».
– С кем?
– С мамой и с… – она замялась. – С Михаил Георгиевичем.
– Очень понравилось?
– Да.
Он сделал логическую ошибку: надо было сказать не «с кем», а «кто исполнял Сусанина». Она поняла его вопрос немножко не так. К тому же снова и снова наталкиваешься на неловкость. Даже ты, опытный и прошедший всё, исключая медные трубы. А каково ей? Девочке, которая едва закончила девять классов… Конечно же она все эти годы называла его папой. Какая нелепость! Мишка Бриш – папа его дочери. И сына…
На Лаврушинском пестрая и очень «толстая» очередь тянулась метров на двести, улица была забита автобусами. У ворот, заставленных железными ограждениями, толпились группы иностранцев. Их пропускали вне очереди, и это возмутило Медведева. Гиды и переводчики собирали своих подопечных, кричали, махали руками. Для туристов, видимо, тоже существовала своя иерархия.
– Бери меня под руку и делай вид, что ты дочь аризонского фермера, – сказал Медведев.
Он важно и не спеша провел ее через огражденную зону к входу во двор Третьяковки. Остановился перед двумя юными милиционерами и торжественно произнес:
– Салус попули супрема лекс эсто!
Один из милиционеров, не долго думая, махнул рукой, другой вежливо посторонился. Медведев и Вера прошли во двор.
– Что, каково? Похож я на американца? – тормошил дочку Медведев. – Конечно, если б не борода..
– А что ты ему сказал? – оживилась наконец Вера.
– Благо народа да будет высшим законом.
Она рассмеялась. Ее смех, нежный и детский отзвук ее голоса подняли Медведева на седьмое небо. Но когда купили билеты и прошли в галерею, Медведев был поражен и обескуражен. Новейшая экспозиция вызвала в нем гнев. Он не узнавал Третьяковку. Многих картин не было, другие висели в необычном соседстве. Живопись последних десятилетий занимала слишком много пространства. За счет кого и чего? В подвалы запасников были задвинуты многие, приобретенные еще Третьяковым картины. «Хорошо, если они в запасниках», – подумал Медведев.
Медведев подвел Веру к портрету работы Кипренского:
– Смотри, ты нигде больше не увидишь живого Пушкина. Можешь сказать, какой он сейчас? Грустный или веселый?
– Грустный.
Медведев засмеялся.
– А сейчас?
– Сейчас? – Вера посмотрела сначала на отца, потом на портрет. – Сейчас веселый! Нет, правда!
– Вот видишь, он все время разный. Если ты придешь сюда одна и через неделю, он опять будет другой.
Вера поняла мысль отца, потому что сама, на себе, уже испытала что-то похожее. Этим летом она часто общалась с зеркалом, наблюдала за изменениями своего лица. Ей очень не нравилось сильное сходство с лицом мамы, хотя маму и называли красавицей. Но однажды она уловила в зеркале сходство с отцовским лицом, которое она знала по фотографии, это сходство ей тоже не нравилось. Ей хотелось, чтоб не было ни того, ни другого сходства. Она стыдилась этой похожести и знала, когда становилась похожей на отца, а когда на мать. Она всегда чувствовала, на кого похожа в ту или иную минуту.
Они долго стояли у портрета Лопухиной.
– Говорят, что она похожа на твою маму, – на ухо дочери сказал Медведев. – Ты не находишь?
– Нисколько! – Вера даже фыркнула. Медведев остался доволен дочкой, хотя и знал, что она не права. Боровиковский, этот колдун, этот волшебник, много лет знал о существовании Любы, он создал ее образ, а не образ Лопухиной – грустной жены (или сестры?) «дикого американца». Особенно поражало Медведева сходство глаз. Эта печальная необъяснимая глубина во взгляде волновала его, раздирала ему сердце, и он поспешно повел Веру дальше, к Нестерову и Сурикову…
Толпы иностранных туристов, по-научному группы, стремительно перемещались по залам. Экскурсоводы барабанили каждая на своем языке; французская, испанская, английская речь сливалась и путалась. В толкучке, в запахе интернационального пота ничего нельзя было ни разглядеть, ни подумать.
Медведев и его дочь спустились вниз, где продавались альбомы. Он уже хотел купить ей что-то на память, когда Вера дернула его за рукав:
– Папа…
Он посмотрел туда, куда она показала ему глазами. У выхода из вестибюля сидела Люба. Он издалека, сразу узнал ее. Да, он узнал ее тотчас, хотя она сменила прическу. По тому месту, где спина незаметно переходит в шейный изгиб, и даже по холстинковому сарафану, которого он никогда не видел, он узнал ее сразу, и сердце участило свои удары. В какой-то момент он ощутил чувство гадливости. Это чувство тотчас растворилось в презрении, которое в свою очередь тоже исчезло, поглощенное жалостью к этой женщине. Увы, ему было уже все равно, смотрела ли она эти идиотские фильмы! Уже не волновала его и ее близость к дамским персонам типа Натальи Зуевой, он был давно свободен от всякой ревности. Но ведь она мать двух бесконечно дорогих для него людей. Мать, то есть самое близкое и самое дорогое для них существо. Почему же она…
– Идем к ней? – весело спросил Медведев.
Вера кивнула. Он заметил, каким неестественным блеском блестели сейчас глаза дочери, как радостно заспешила она в материнскую сторону, держа в своей маленькой ручке два огрубелых медведевских пальца.
Ему стало бесконечно горько от всего этого. Он остановился и, высвобождая руку, сказал:
– Иди и попроси у нее прощения. Не обижай маму. Я сообщу, когда будут билеты в театр.
Вера остановилась, растерялась, глаза ее вновь потускнели.
– Ступай!
– А ты? – он разобрал эти слова по движению ее рта, так тихо она сказала их.
Он ничего не успел ответить: Люба узнала их и шла к ним, переполненная, как ей казалось, справедливым негодованием, решительная, возмущенная и оттого особенно красивая, что начинало уже слегка смешить Медведева.
– Иди и сядь вон там! – приказала она дочери, указывая через дверь на скамью во дворе. Вера нерешительно вышла из вестибюля.
– А, это ты… – сказала Люба, словно не зная, с кем могла быть ее дочь. – Очень приятно.
– Может, мы поздороваемся? – улыбнулся Медведев. – Как-никак не виделись… много лет.
Все ее планы о том, как она отчитает, как пригрозит и унизит его, исчезли. Исчезла вдруг ее заранее припасенная агрессивность. И все это при одном виде этого коренастого улыбающегося человека с густой каштановой бородой. Борода была несимметрично прихвачена серебристо-белыми прядями седины.
– Вообще-то нам не о чем с тобой разговаривать, – сказала Люба, пытаясь вернуть себе пропавшую злость. – Но если ты хочешь…
Они стояли на том же месте, где она ждала перед этим. Вестибюль заполнился сразу двумя группами иностранцев. И Любе вдруг на секунду почудилось, что она не в Москве…
– Говорить нам действительно не о чем, – сказал Медведев. – Но я хотел бы увидеться с сыном. Надеюсь, вы с мужем не будете против…
– А зачем это тебе? Родился он без тебя, ты совсем не знаешь его.
– Именно поэтому я и хочу его видеть, – сказал Медведев. – Это ведь мой сын? Не так ли…
Люба не сразу почувствовала теплоту своих слез. Она отвернулась, промокая щеки платком.
– Где ты работаешь? – спросила она. – Давно в Москве?
– Я не в Москве, Люба. Я под Москвой. Давай потолкуем потом. Когда ты хоть немножко привыкнешь к тому, что есть еще и я, Медведев. Сидящий под Москвой, как Тушинский вор…
– Я не виновата перед тобой.
– Разве я виню тебя?
– Ты не представляешь, что я тогда пережила…
– Почему же? Очень хорошо представляю! Я даже согласен с тобой. Во всем. Кроме одного… И потом, эта комедия с усыновлением. Но… давай потолкуем в другой раз!
– Дима!
Он исчез во дворе, пропал среди многочисленных посетителей галереи. Люба, почему-то до предела уязвленная, тоже вышла во двор. Вера поднялась со скамьи, с тревожной надеждой поглядела на мать:
– Мамочка, а где… он?
Мать уловила заминку: дочь постеснялась назвать Медведева папой.
– Хочешь мороженого? – собираясь с мыслями, спросила Люба.
– Нет… – Глаза Веры снова блеснули, но Люба не заметила этот недетский печальный блеск. А ее собственные глаза все еще гневно щурились, белые ноздри двигались и зубы сжимались, сопротивляясь улыбке. Вскинув гордую и красивую голову, она быстро провела дочь сквозь толпу.
Обычно для возвращения спокойной уверенности ей хватало одного восхищенного мужского взгляда, а тут с лазерной точностью пересекалось на ней множество, и прежнее состояние быстро вернулось к ней.
На Пятницкой мать с дочерью поглотило ненасытное и вроде бы вечное эскалаторное горло сказочного столичного подземелья.
5
Куда было ехать в такую рань? Но Михаилу Георгиевичу лучше чем кому-либо известно, что в Москве всегда, во всякое время суток, найдется важное дело, если ты не ленив и хочешь чего-то добиться.
Конечно, высшие «эшелоны» появляются на работе только после двенадцати, а кое-кто и не каждый день. Средние, подражая высшим, являются около десяти, зато у низших (от которых все и зависит) свежая голова бывает лишь рано утром.
Тут уж, как говорится, кто первый…
К тому же ошибочно считать, что дела в Москве решаются обязательно в учреждениях и в рабочее время.
Прежде чем сделать основной, еще ночью запланированный визит, Михаил Георгиевич побывал в трех местах, сделал десятки звонков с квартирных телефонов и уличных автоматов.
По случаю раннего времени пришлось отказаться от заманчивой мысли вызвать служебную «Волгу».
Он никогда не жалел денег на такси, знал, что иначе в Москве ничего не успеешь.
На Новой Басманной Бриш изловил такси, четко назвал очередной адрес, адрес НИИ. Ехал он не в свой отраслевой институт, а в тот самый «почтовый ящик», откуда ушел лет восемь назад и где когда-то работал Медведев. На полпути пришлось застопорить и по автомату позвонить секретарше Академика, чтобы та заказала пропуск.
Менее чем через час машина остановилась у проходной института. Михаил Георгиевич не без труда уговорил шофера подождать.
Сравнительная тишина и непрямая дорога, осененная новейшей зеленью и несколькими старыми, видимо, еще дореволюционными деревьями, слегка успокоили Михаила Георгиевича. Он любезно, ничего не значащей фразой обмолвился с вахтером, поцеловал руку секретарше, тщательно потряс ладошку Академика.
Академик был такой же веселый и юркий, как во времена медведевской «Аксютки». Он занимался теми же, что и десять лет назад, фундаментальными исследованиями. Прикладные возможности этих исследований позволили институту трижды переменить практическое направление работ, и все три раза в высоких инстанциях с энтузиазмом встречали очередную идею. Со временем интерес к новому делу сменялся интересом к другому, новейшему, прежняя идея тускнела и меркла в блеске иной, еще более захватывающей, и практическая направленность институтских работ круто менялась. «Так он и толчет воду в ступе», – подумал Бриш, почтительно выслушивая восторженного Академика. Пока не выслушаешь, нельзя было говорить о своем деле, но Михаил Георгиевич торопился, поэтому перебил и прямо спросил Академика о вакансиях. Нет, он не собирается возвращаться в «почтовый ящик», не для того он вылез из «почтового ящика»! Его мирный, сугубо гражданский отраслевой институт дает человеку мыслящему не меньшие, а большие возможности. Академик берется опровергнуть подобную мысль? Очень хорошо, но лучше в другой раз. А теперь… как же все-таки насчет вакансий? Нет, речь идет о бывшем работнике института, докторе, простите, кандидате наук.
– Медведев? – Академик удивленно посмотрел на Михаила Георгиевича. – Да, очень интересно работал. Но ведь он давно дисквалифицирован! И потом… В инстанциях просто нас обхохочут.
– А кто говорит о Москве? – сказал Бриш. – Я вообще не о нашем институте. Я бы попросил вас позвонить… В одно место… чтобы там позвонили в Ленинград, на худой конец, в Красноярск.
И Бриш назвал руководителей двух периферийных НИИ.
– Ну, это проще пареной репы, – сказал Академик. – А почему ты не позвонишь сам?
Но Академик тут же набрал телефон министерства.
Оперативность, с которой улаживались иные дела, удивляла порой и самого Михаила Георгиевича. Он поговорил с Академиком о погоде и пообещал как-нибудь завезти бронзового фавна.
Таксист терпеливо ждал у проходной института. Громко, словно будильник, стучал счетчик. Михаил Георгиевич при виде двухзначной цифры в рублях мысленно поморщился, только настроение было неважным отнюдь не от этого. Не доезжая до места работы двух кварталов, он отпустил такси и вновь надолго занял будку телефона-автомата. После настойчивой и однообразной «работы» он наконец дозвонился до сестры Иванова и попросил ее через брата достать ему точный адрес Медведева.
– А почему ты сам не позвонишь Саше? – спросила Валя, – у тебя же есть телефон клиники. В конце концов, вы же приятели.
Вопрос был резонным и, самое неприятное, прозвучал он сегодня уже дважды. Михаил Георгиевич отделался шуткой. В кафе-мороженом, где он через полчаса встретил Валю, толкались шумные школяры Ромкиного возраста. Сидя за мраморным столиком, Бриш нехотя глотал сладкую дымящуюся массу, поддакивал и выслушивал многозначительные намеки. У него мало, совсем мало времени…
– Слушай, Валя, а как поживает твой прапорщик? Он что, снова в командировке?
Сестра нарколога Валя так посмотрела на Михаила Георгиевича, что ему стало не по себе.
– Во-первых, он был капитан, а не прапорщик, – сказала она. – Потом, он… теперь он в бессрочной командировке… Оттуда не возвращаются.
Она отвернулась.
– Извини, я не знал.
– Ничего, – она промокнула платком глаза. После необходимой паузы он осторожно напомнил ей, для чего они встретились. Оказалось, что Валя знала не только медведевский адрес, но и телефон:
– Да, да, я где-то записывала, – она разворошила всю сумочку. Нашла записную книжку и продиктовала. – Но это через коммутатор, он там редко бывает. Надо договариваться, приглашать заранее. А вот почтовый адрес…
«Суду все ясно», – подумал Михаил Георгиевич, выслушивая оживленный лепет и улыбаясь своей внутренней, незаметной снаружи улыбкой.
Валя, не стесняясь, пудрила нос. Михаил Георгиевич попрощался. Он едва успевал в комиссию по опеке. Но прежде чем ехать в комиссию, он пешком прошагал на арбатский почтамт, успел позвонить в совхоз, чтобы Медведеву сообщили о времени следующего звонка. Не очень вежливый мужской голос пообещал сообщить, если будет возможность. «Что значит, если будет возможность?» – кричал в трубку Михаил Георгиевич, но в ответ образовались одни лишь коротенькие гудки. После посещения райисполкома Михаил Георгиевич позвонил вновь, телефон не ответил вообще.
«Хорошо, пусть выполняют продовольственную программу», – вслух произнес Михаил Георгиевич и сменил будку. Надо было связаться с наркологом Ивановым. Это получилось намного удачнее: Бриш перехватил его буквально через пятнадцать минут в метро, когда тот переходил с «Калининской» на «Арбатскую».
А уже через полчаса Михаил Георгиевич на такси мчался в Люберцы.
Вячеслав Зуев день и ночь делал модели… Начал он года два назад с горбатой атомной лодки. Оснастка ее была только наружной, сделанной вчерне без многих важных деталей. Теперь Зуев даже стеснялся показывать эту модель. От нее он прошел долгий, правда, обратный путь кораблестроителя. Его мастерство и тщательность отделки нарастали с каждой моделью, возвращающей его вспять. Уже дореволюционный «Варяг» имел полностью отделанную кают-компанию. Корабль Крузенштерна щеголял медными частями оснастки. А первый российский корабль «Орел», над которым Зуев корпел последние месяцы, должен был стать точнейшей копией подлинного.
Зуев жил благодаря своим ретроспективным созданиям. Вначале они выплывали из прошлого зыбкими волнующими видениями, затем, после долгих поисков нужных книг и переписки со знающими людьми, воплощались над его верстаком в полные смысла, но еще мертвые медные, деревянные и веревочные детали. Наконец эти детали соединялись в одно целое и становились живыми. Единство их поглощало, принимало в себя утомительную множественность, рождая взамен целостный образ.
В специальной коляске, опутанной бандажными лентами, снабженной всевозможными приспособлениями, Зуев чувствовал себя чуть ли не космонавтом. Он ловко передвигался по светлой двухкомнатной квартире, заваленной книгами, инструментами, деревянными заготовками, бутылками с каким-то клеем и политурой. Половину пенсии он отдавал соседям – чете стариков, которые снабжали бывшего моряка едой и чистым бельем. Вторую половину он тратил на книги, инструменты и материалы.
Ноги по-прежнему отказывались подчиняться. После автодорожной катастрофы он полгода провел в военных госпиталях; будучи списанным, валялся и в гражданских больницах. Люди напрасно думали, что он сам сидел за рулем. Нет, Зуев сидел справа от молоденького матроса-водителя, когда грузовик, возвращавшийся на базу, перестал подчиняться. Дорога, покрытая ледяной коркой, ушла от них влево, а они начали кувыркаться по скальным выступам. Тот салажонок-матрос уже на второй день крутил баранку нового вездехода, а он, Зуев, «кувыркался» так до самой Москвы. Иванов помог обменять московскую квартиру на подмосковную, так как Зуев желал, чтобы в окно виднелось хотя бы поле. Наталья не стала переезжать в Люберцы, перебралась жить к своей старухе матери.
Она, то есть Наталья, по-прежнему считала себя женой Зуева. Зуев не возражал. Вопреки утверждениям Иванова, они были даже не разведены. Наталья приезжала почти всегда неожиданно, довольно часто «под мухой». С недавних пор у нее народилось к Зуеву материнское чувство. Произошло это примерно в то время, когда она начала говорить басом.
– Славушка, – откашливалась она на кухне, – у тебя, миленький, опять развелись тараканчики.
Нет, Зуев ничего не имел против уменьшительных суффиксов. Но каждый раз, когда она приезжала, ему вспоминался украинский анекдот о Мыколе, который «переночует та и уйдет. Сама не пойму, и ч ого ему треба? Ходыть и ходыть». Пересоленный флотский юмор оставил изрядный след. Зуев не заметил, как зародилась вполне простительная в его положении безудержная страсть к анекдотам. Впрочем, молчаливое добродушие по отношению к недостаткам других делало эту страсть вполне симпатичной для окружающих. И если строительство кораблей было в зуевской жизни «тяжелой индустрией», то анекдоты служили как бы «легкой промышленностью». Только здесь он шел уже не от современности к прошлому, а наоборот, от прошлого к современности. Однажды, случайно записав афоризм Юлия Цезаря, Зуев незаметно для себя начал коллекционировать анекдоты о знаменитых лидерах прошлого. В толстой тетради, которую он прятал в трюме трехпалубного фрегата, больше всего скопилось записей о Наполеоне. Далее шли прочие, а самые последние записи касались сегодняшних новостей.
Зуев, чтобы не забыть, наскоро записал несколько слов на бумажном клочке. Маневрируя, то пятясь назад, то объезжая препятствия, он добрался до кухни, где хозяйничала Наталья. Он подергал ее за подол:
– В субботу явятся Ивановы. Ты хочешь с ними увидеться?
– Славик, ни за что! – Наталья сделала энергичный жест ладонью около шеи. – Ни за что, миленький, мне на работку.
Он понял, что она опять «завязала», и не стал спрашивать, почему суббота у нее оказалась рабочим днем.