355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Балябин » Забайкальцы. Книга 2 » Текст книги (страница 9)
Забайкальцы. Книга 2
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 02:20

Текст книги "Забайкальцы. Книга 2"


Автор книги: Василий Балябин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 31 страниц)

Часть вторая


Глава I

Уже третий год, как оскудели станицы и села взрослыми работниками, все полевые и зимние работы легли на плечи подростков и стариков. Война – и бывшие хлеборобы не плугами пашут кормилицу-землю, а снарядами дальнобойных орудий, сеют на вражьи окопы ружейный и пулеметный огонь, и не траву-муравушку косят они на родимых полях, а самих их косит смерть на далеких Карпатах, на какой-то там Буковине и на горных кручах Кавказа.

Первым с Кавказского фронта в морозный январский день пришел на побывку в родную Антоновку Иван Рудаков. Пришел он на костылях, был ранен в правую ногу и только что выписался из госпиталя, исхудавший, заросший бородой и обозленный бессмыслицей войны; на вопрос отца: «Как там воюете-то?» – ответил:

– Воюем, а за что – и сами не знаем!

– То исть как же это вы не знаете? – удивился Филипп Иванович. – Это каждому известно: за царя, значить, за отечеству нашу и за веру православную, я это так понимаю.

– Ерунда! – отмахнулся Иван. – На отечество наше никто не нападал, веры нашей не касаются, а так просто царь наш, по дурностисвоей, ввязался в чужую драку, а мы теперь кровь проливаем ни за что ни про что.

Слушая такие рассуждения, Филипп Иванович хмурился, теребя дегтярно-черную кудель бороды, но в споры с Иваном не вступал.

По случаю прихода служивого Филипп Иванович гульнул с родственниками, а после гулянки снова впрягся в работу.

Время за работой летело быстро, и вот, следом за январем, миновал уже суровый в этом году февраль, наступил март. Уже в последних числах февраля погода круто изменилась, после сорокаградусных морозов наступила оттепель, да такая, что за три-четыре дня крыши домов освободились от снега, черными стали южные склоны сопок, начали портиться дороги. В лесу, в степи слепит глаза начавший таять снег. Прилизанные ветрами сугробы, растопленные солнцем, днем становятся рыхлыми, пропитанными талой водой, но по ночам подмораживало еще крепко, отчего на сугробах твердой коркой образовывался наст.

Нога у Ивана поджила настолько, что он стал легонько приступать на нее, однако костылей все еще не бросал. В один из таких дней, в начале марта, сидел он у окна в передней комнате за починкой хомута. В оттаявшее окно видно Ивану чисто подметенную ограду, унавоженный за зиму, заваленный соломой двор, где лежит, греясь на солнышке, корова. Под крышей гулко воркуют голуби, возле завалинки копошатся куры; хлопая крыльями, горланит огненно-красный петух. С улицы мимо окон, что-то крикнув соседу, торопливо прошагал Филипп Иванович. Войдя в избу, он, не снимая ни шубы, ни рукавиц, прошел в переднюю комнату.

– Вот так новость, – заговорил он, опускаясь на скамью рядом с Иваном, – царя сбросили.

Иван, не выпуская из рук хомута, удивленно воззрился на отца. В это время в доме появился сосед Елизар Демин.

– Слыхали? – заговорил он, едва переступив порог. – Царя сверзили! Сейчас мне Филька Макаров сказывал. В сборне уж красный флаг вывесили! – Елизар остановился посреди избы, недоумевающе развел руками: – Как же мы теперь жить-то будем? Ведь это в семье без большой головы и то плохо бывает, а тут теперича вся Расея-ма тушка без хозяина осталась!

– Значить, произошла-таки революция! – К удивлению Елизара, Иван ничуть не огорчился, а даже повеселел, услыхав такую новость, и, отложив в сторону хомут, радостно улыбнулся. – Дожили и мы до свободы, сбросили царское ярмо! У нас еще на фронте поговаривали про революцию-то. Только верно ли?

– Да уж куда вернее, своими ушами слышал, – подтвердил Филипп Иванович, и в голосе его не слышалось той радости, что так и светилась в глазах Ивана. – Писарь Сенька при мне газету читал, атаман там был, начальник станции, стариков наших человек десять. Телеграмму-то насчет этого еще третьего дня получили, да прикрыли ее, боялись объявить народу, думали, не подвох ли какой. А сегодня из станицы получили гумагу и газету, где обо всем пропечатано подробно. Так что никакого сумления, отстранили царя, как, скажи, поселкового атамана, отобрали насеку – и всего делов. Вот они какие дела подошли.

– Худо, однако, будет… – покачал головой Елизар. – Мысленное дело – без головы остаться!

– Не тужи, дядя Елизар, – успокаивал Иван, – без головы не будем, сами выберем власть-то, свою, народную.

– Господь его знает, – вздохнул Елизар, усаживаясь на табуретку, – может, оно и к лучшему. Может быть, и мы воздохнем при новой-то власти.

– Посмотрим ишо, што это за власть будет такая, – сурово сдвинув мохнатые брови, Филипп покосился на сына, – а я, по своему умишку, так кумекаю, што радоваться-то и нечему, спокон веков жили при царях и бога хвалили, а тут ишо неизвестно, как заживем.

– А тебе, значить, хорошо жилось при царе?

– Всяко бывало, а штобы улучшилось при новой-то власти, это, брат, на воде вилами писано. Сенька-писарь читает и поясняет, што теперича будет распублика, это как же понимать? А так, што заместо царя-то управлять кому-то надо, вот и собралось их там с Камы, да с Волги, да с быстрых рек, и один не тянет, другой не везет, и получилась распублика, одним словом, полная неразбериха-растатура. А ить враг-то дремать не будет, он этим моментом враз воспользуется и прижмет нас на склизком. Вот тогда-то мы запоем лазаря. Он худой царь был, да свой, русский, а как попадем под власть немчуры, тогда помянем царя Давида и всю кротость его, только он близко будет, локоть-то, да не укусишь его.

Иван, смеясь, отрицательно покачал головой:

– Ерунда все это! Нам-тo уж нечего царя жалеть. Што ни говори, а учитель Бородин-то правду говорил про рабочую, выборную власть. Вот она теперь у нас и будет. Она и войну закончит, и тюрьмы распустит. Ох и обрадуются казаки наши и на фронте, и в тюрьме какие сидят, особенно Чугуевский наш со Шваловым.

– Учитель-то наш, Михайло Иваныч, тоже в тюрьме.

– Выпустят и его, всем манифест объявят.

А в это время в сборне собрались чуть ли не все жители поселка. Писарь – горбатый Семен – уже в который раз сегодня прочитал замусоленную, зачитанную до дыр газету «Сельский вестник». В газете говорилось о февральских событиях в Петрограде, где царь Николай Второй отрекся от престола и уже организовано новое Временное правительство. Часто упоминались новые, неслыханные до этого слова: республика, комитет, пленум, фракция, делегаты, социал-демократы, большевики, меньшевики и т. д.

Собравшиеся слушали с большим вниманием, по-разному реагировали на столь неожиданное известие. Одни искренне радовались, что наконец-то избавились от царской власти, другие – а в сборне их было большинство – не разделяли этой радости, они или сердито хмурились, или, сокрушенно вздыхая, недоверчиво качали головами. И как только Семен кончил читать, сразу же возник разговор:

– Значит, дали Миколашке по шапке? Та-ак.

– Ты поаккуратнее, Федот, придержи язык-то, не наступили бы на него.

– А што мне? Теперь, паря, слово слободы, слыхал? Што хочу, то и говорю.

– Может, ишо все это зря наболтали?

– Так ведь в газете же об этом пропечатано, чего тебе ишо надо? Ведь ее небось умные люди печатают, не то што мы с тобой.

– Какое может быть сумление, хватит ему, поцарствовал, теперь, может, и мы вздохнем? Посмотрим, какая она из себя, свобода-то.

– Как бы эта слобода боком нам не вышла.

– Вот и я так же думаю. Оно при царе-то хоть какой ни на есть, да был порядок, а теперь-то ишо неизвестно, как получится. Видишь, сколько их там появилось, и комитеты какие-то и сицилисты, даже и пленные туда же лезут в управители.

Писарь Семен сердито покосился на говорившего деда Михея:

– Чего мелешь, старик, не пленные, а пленум. Соберутся вместе несколько делегатов, это и есть пленум.

– Я про то же и толкую. То один был у нас царь, одному и жалованью платили, а теперича, видишь, сколько их понабилось, как вшей в гашнике. А вить они даром-то служить не будут, кажин себе жалованью потребует, да ишо дворцы заставят новые строить – царских-то им не хватит, а там, гляди, кареты потребуются золоченые, прислуги.

– Все может быть.

– Выходит, те же штаны, только задом наперед.

– Хуже во сто раз, – продолжал дед, ободренный вниманием слушателей, – потому что все ихние затеи вот куда нам лягут, – дед похлопал себе рукой по затылку, – так што радоваться-то нечему. Одно ярмо скинули с нас, так оно хоть деревянное было, а как наденут заместо его железное, так уж то не скинешь по гроб жизни.

– Совершенная правда.

– Уж не немцы ли придумали эту канитель? Видят, што дела у них плохи, они и подкатили коляски под нашего царя, потому што без царя-то мы как стадо без пастуха. Ну, а если немец заберет нас, тогда конец всему, ложись и помирай, он с нами церемониться не будет.

– А я так считаю, што другие прочие державы не допустят этой республики, окружат нас со всех сторон и заставят обратно царя принять. А нет, так даванут всем-то скопом – и только мокренько от нас останется, всю Расею к нолю подведут. Ведь уж были рога в торгу, в Китае-то в девятисотовом году так же было.

– А ить верно, на усмирение-то ходили, и тоже у них были большаки.

– Большие кулаки.

– А это не то же самое?

– Холера их знает. Может быть, они самые.

– Последние года подходят, конец свету.

Позднее всех пришли в сборню Филипп Иванович с Елизаром, следом за ними на костылях появился Иван, к нему сразу же обратились с вопросами:

– Ты как, Иван Филиппыч, насчет царя-то думаешь?

– Растолкуй, Ваня, ты человек служивый, больше в энтих делах понимаешь.

– Сумлеваемся мы, к добру ли это?

– А чего тут сумлеваться? – Иван сел на освобожденное ему место на скамью, костыли прислонил к стене. – Што царя-то сбросили, так нам от этого хуже не будет, и война скорее кончится, и вопче, раз власть будет выборная, народная, значит, о нас, о простом народе, позаботится в первую очередь. Облегченье будет нам, ясно как день.

– С обмундировкой теперь как будет, неужели по-старому?

– Ничего подобного! Раз царя долой, то и законы царские ко всем чертям. Служить, может быть, и придется, потому што нельзя же без войска, а обмундировка будет казенная, это уж точно.

– Я так же думаю, Листрат Фомич, слышишь? Господин атаман, насчет седла-то Федотке моему, раз такое дело, прошу покорно не притеснять теперь.

– Подожди с этим делом, съезжу в станицу, узнаю, што там скажут.

В ответ негодующие выкрики:

– Нечего их спрашивать, ясное дело!

– Они и сами-то ничего не знают.

– Раз свобода, какая может быть мундировка!

– Правильно-о-о!

– Не желаи-и-имм!

До поздней ночи старики толкались в сборне. Судачили на все лады, спорили, высказывали свои предположения, никто толком не знал, что будет дальше, и эта неизвестность страшила многих. Слушать их пересуды, доказывать, что без царя жить будет легче трудовому народу, Ивану уже надоело, и, махнув рукой, он предложил отцу с Елизаром идти домой.

На дворе безлунная, но ясная звездная ночь. После душной, пропахшей табаком сборни, на свежем воздухе дышится легко, полной грудью. На улицах, схваченная ночным морозцем, затвердела шершавая, комкастая грязь, под ногами крошится, похрустывает ледок. Первым заговорил Елизар:

– А как думаешь, Иван, война-то скоро теперь закончится?

– Конешно, чего нам завоевывать? Большую гору Арарат, так она нам вовсе без надобности, пшеницу на ней не посеешь.

– Ох, скорее бы, до чего же надоела она, проклятая, хуже горькой редьки…

* * *

Весть о свержении царя взволновала и обрадовала Настю не меньше, чем Ивана Рудакова. Чутье подсказывало ей, что теперь-то – при новой власти – сбудется ее мечта о совместной жизни с Егором, что и к ней придет долгожданное счастье.

Но вместе с радостью в душу Насти вкрадывалось и сомнение. Смущало то, что все еще продолжается война.

«И когда она, проклятая, кончится? – тяжело вздыхая, думала Настя. – Скорее бы уж замирение вышло да вернулся Егор живой-здоровый, и все было бы хорошо».

Как угорелая ходила в этот день Настя, всякое дело, за что бы ни бралась она, валилось у нее из рук, и, дождавшись вечера, решила сходить к Архипу. Она, так же как и Егор, подружилась со стариком Лукьяновым, особенно с той поры, когда Егор письма свои стал посылать ей через Архипа. Так и повадилась она ходить к добродушным, гостеприимным старикам. Архипа почитала как родного дядю, поверяла ему сердечные тайны и делилась с ним своими маленькими радостями и большими горестями семейной жизни.

Архип только что пришел из сборни и сидел со старухой за столом, ужинал. Ответив на приветствие Насти, старик пригласил ее к столу. Настя поблагодарила, села на скамью.

– Ты мне, дядя Архип, расскажи, что там было, в сборне-то, власть-то какая теперь будет?

– Ни черта, девка, не поймешь. Каких-то много там по газетке вычитывал твой Семен. Названия какие-то чудные, холера их упомнит. А народ, известно, кобылка, мелет, кому што в голову взбредет, я слушал-слушал да и плюнул, будьте вы неладны.

– Насчет войны-то что говорят? Скоро ее прикончат?

– Должно быть, скоро. – И тут Архип передал ей все, что слышал в сборне и что говорил на эту тему Иван Рудаков. Настя слушала старика, чуть дыша, и сердце ее трепетало от радости.

Глава II

Уже шестой год перевалил на вторую половину, как Андрей Чугуевский и Степан Швалов прибыли на каторгу в Горный Зерентуй. Время наложило свой отпечаток на внешний облик бывших казаков: морщины избороздили высокий лоб Андрея Чугуевского, на грудь его веером опускалась черная, волнистая борода. Постарел возмужавший Степан Швалов, бороду он брил, а усы, густые, черные, колечками закручивал на концах. Многое повидали и пережили друзья на каторге: и жестокие выходки тюремного начальства, и борьбу с ним политических заключенных, голодовки и карцеры. Были свидетелями многих побегов из тюрьмы. В памяти друзей надолго сохранилось, как и они в числе других готовились к большому побегу, когда решено было сделать подкоп. В работах по устройству подкопа участвовала вся шестая камера. В стене под нарами, как раз в том месте, где спали Чугуевский и Швалов, сделали дыру, искусно заслонив ее картоном, покрытым известью под цвет стены. Отсюда и начинался тайный ход внутри стены: сначала его провели наверх, с выходом на чердак, чтобы было куда выносить мусор, битый кирпич и землю из подкопа, а затем – вниз, под фундамент. Трудились в подкопе по три человека в смену, работа не останавливалась ни на один час круглые сутки, и сладостен был узникам этот труд, суливший им свободу.

Несколько месяцев велась упорная, тяжелая работа в подкопе, все шло хорошо, благополучно прошли стену, до самого ее основания, подземный ход проделали через всю ограду, миновали фундамент каменной стены, вплотную подошли к саду, еще день-два напряженной работы, и опустеет шестая камера, шестьдесят два человека политических вырвутся на свободу. На воле купец Квасов уже приготовил для беглецов десяток охотничьих бердан с достаточным количеством к ним патронов, сухарей в небольших мешочках, соль, две брезентовые палатки, два компаса и четыре топора. Уже были намечены маршруты, которые ежедневно обсуждались в часы досуга перед вечерней поверкой, когда «политики» занимались обычно чтением книг, учением, слушанием лекций. Для виду они теперь держали в руках книги, а сами горячо обсуждали план побега. Мнения о маршрутах расходились: одни предлагали бежать на китайскую сторону – до пограничной реки Аргуни всего восемнадцать верст, – а там пробираться в Хайлар или Харбин; другие собирались идти тайгой до Сретенска.

– А насчет еды не беспокойтесь, – заверял своих единомышленников Чугуевский, – с берданами в тайге не пропадем, да и хлеба достать в наших селах пустое дело. Жители наши, особенно те, что живут на окраинах сел, к ночи обязательно кладут на полочку над крыльцом булку хлеба, крынку молока, а то и табаку-зеленухи папушу, этим мы и воспользуемся, проживем за милую душу!

Все шло хорошо, еще день-два – прости-прощай каторга; люди, отбывая очередную смену в подкопе, работали не щадя своих сил, и вдруг подкоп обнаружили!

Надзиратель Евсеев поднялся зачем-то на чердак и там увидел «политика» Михлина, который в это время вытряхивал из парусинового мешочка землю. Гремя шашкой, Евсеев ринулся вниз по лестнице, поднял тревогу.

Вскоре же в тюрьму прибыло начальство, свободные от дежурств надзиратели, конвойные солдаты. По приказу начальника тюрьмы два надзирателя и солдат-конвоец с фонарями в руках спустились в подкоп, прошли его до конца.

В подкопе они нашли инструменты, веревки с мешочками, шахтерские лампочки и бутылки с горючим; все это усердные служаки подняли наверх и доложили начальнику, что подкоп велся из шестой камеры, куда они открыли замаскированный лаз.

По распоряжению начальника тюрьмы подкоп в тот же день засыпали уголовники, они же принялись заделывать, цементировать стену. А, из шестой камеры стали уводить людей на допросы.

Провал подкопа подействовал на узников политической камеры удручающе: загрустил, пригорюнился Степан Швалов, ниточки ранней седины засеребрились в окладистой бороде Чугуевского, приуныли и остальные их товарищи по несчастью. Бодрее всех в камере держался староста их Борис Жданов.

– Не унывать, товарищи, не унывать! – восклицал он, потрясая зажатой в руке брошюрой. – Послушайте, что принесла нам сегодня наша «почта». Провал нашего подкопа совершеннейший пустяк по сравнению с событиями, которые назревают в России. Вот что пишет вождь нашей партии товарищ Ленин:

«Превращение современной империалистской войны в гражданскую войну есть единственно правильный пролетарский лозунг, указываемый опытом Коммуны, намеченный Базельской (1912 г.) резолюцией и вытекающий из всех условий империалистской войны между высоко развитыми буржуазными странами. Как бы ни казались велики трудности такого превращения в ту или иную минуту, социалисты никогда не откажутся от систематической, настойчивой, неуклонной подготовительной работы в этом направлении, раз война стала фактом»[15]15
  В. И. Ленин. Полное собрание сочинений, т. 26, стр. 22.


[Закрыть]
.

Вы понимаете, товарищи, что это значит? – Жданов обводил притихших узников повеселевшим, улыбчивым взглядом. – Война империалистическая породит войну гражданскую, революцию! И не только у нас, но и в Германии и в других странах!

– Но ведь это же позор! – воскликнул эсер Пухлянский, краснея от возбуждения и потрясая жиденькой бородкой. – Желать поражения своему отечеству – это предательство! Измена родине!

– А посылать на убой рабочих и крестьян за чужие интересы, за чужой кошелек – это не позор? Не измена своему народу? – вскипел в свою очередь Жданов, и в камере разгорелся спор, забылась на время и горечь от неудачи с подкопом.

В этом споре горячее участие приняли и Чугуевский со Шваловым, после статьи Ленина вновь воспрянувшие духом. Для них тюрьма стала школой, где они многому научились и к началу войны уже не были теми малограмотными казаками, которые по приказу «отцов-командиров» не рассуждая шли «поражать врагов внешних и истреблять внутренних». Теперь они уже разбирались в политике и оба стали членами партии большевиков. Оба принимали участие в спорах, которые часто возникали в камере между меньшевиками и эсерами, с одной стороны, и большевиками – с другой. Споры и разногласия между этими группами особенно усилились в годы войны.

В тюрьме же, работая в мастерских, научились друзья и столярному делу.

Жарко топится печь-плита, в мастерской тепло, пахнет клеем, сухой березой и смолой от пышных сосновых стружек и досок. Вдоль стены с зарешеченными окнами длинные раздвижные верстаки. У стены напротив и вверху, на поперечных балках, сложены доски, различные бруски, и кряжи сухого березняка. На грязном полу опилки, стружки, обрезки досок, на стенах пилы, долота, сверла и прочий столярный инструмент. В дальнем углу ровно гудит ручной токарный станок.

На одном из верстаков орудует фуганком Швалов, рядом с ним пожилой, медлительный в движениях Григорий Конопко. Чугуевский на токарном станке обтачивает ножку для стола.

– Степан! – крикнул он, остановив токарное колесо и оглянувшись на Швалова.

– Чего такое? – отозвался тот, продолжая фуговать доску.

– Достань-ка блюдо-то, высохло небось!

– Это можно.

Отложив в сторону, Швалов, загремев кандалами, встал на табуретку и откуда-то сверху достал выточенное из березы, чудесно отполированное блюдо, а к нему такую же вилку и нож. Все это было сделано по просьбе всех политических шестой камеры руками Швалова, Чугуевского и молчаливого Конопко. С порученной им работой друзья справились на редкость удачно. Казалось, все это выточено не из дерева, а из слоновой кости. На дне блюда Конопко мастерски вырезал рисунок: Горно-Зерентуевская тюрьма в окружении венка из кандалов, а по краям надпись из букв коричневого цвета: «Дорогому нашему другу Тихону Павловичу Крылову в день его пятидесятилетия от политкаторжан Горно-Зерентуевской тюрьмы на добрую память».

Тут же условились унести сегодня приготовленный подарок к себе в камеру, чтобы торжественно вручить его Крылову в тот день, когда фельдшеру исполнится пятьдесят лет.

Следующий день начался в тюрьме обычным порядком: утренняя поверка, завтрак, вывод на работу, сердитые выкрики конвоиров и ни на одну минуту не молкнущий кандальный звон.

В шестой камере также приготовились к выходу на работу в мастерские, где «политики» трудились столярами, слесарями, кузнецами и сапожниками. Одетые в серые суконные бушлаты и куртки с бубновыми тузами на спине, они толпились у дверей в ожидании конвоя, сидели на нарах, курили, изредка перекидывались словами. Сквозь железные решетки окон виднелось хмурое мартовское небо, в открытые форточки из села доносился колокольный звон: шел великий пост, звонили к ранней обедне.

Но вот в коридоре послышались торопливые шаги, оживленный говор, звяк ключей, дверь распахнулась, и в камеру бомбой влетел фельдшер Крылов, красный от возбуждения и с бумагами в руке.

– Господа! – еле выговорил он, запыхавшись от быстрого бега. – Телеграмма… вот… революция… царя свергли!

– Что, что такое? – загомонили вокруг.

– Где?

– Когда?

– Откуда телеграмма-то?

– Читайте скорее!

Вокруг фельдшера сомкнулся тесный круг. Получая через своих друзей с воли революционные газеты и книги, заключенные шестой камеры были в курсе событий на фронтах войны, внутри страны и за границей; революцию они ждали, и все-таки сообщение Крылова явилось для них неожиданностью. В первые минуты, когда Жданов прочитал телеграммы, все словно окаменели, притихли, в наступившей тишине стало слышно прерывистое, тяжелое дыхание астматика Филева да доносившийся с улицы гул колокола. И лишь после того, как кто-то тихонько сказал: «Свершилось наконец-то», поднялся несусветный шум: люди кинулись обнимать друг друга, поздравлять со свободой, Чугуевский даже прослезился от радости и то обнимал Швалова, то отстранял его от себя, тряс за плечи, бубнил прерывающимся от волнения голосом:

– Свобода! Степан, вот тебе и вечная каторга! Да ты слушай, домой поедем, а? Одиннадцатый год, как из дому я. Наташка-то моя, а сын-то…

– Едем, Андрюха, едем, – Степан мотал головой, заливаясь счастливым смехом, хлопал друга по плечу, – да как это оно сразу-то даже не верится. А то бежать собирались, подкоп-то помнишь?

А вокруг них по всей камере весенним бурным потоком бушевала радость. Все говорили, перебивая один другого, восторженные возгласы, крики «ура», звон кандалов – все смешалось, слилось воедино.

– Товарищи! – напрягая голос, чтобы перекрыть весь этот гвалт, вопил Жданов. – Внимание, товарищи, внимание! – Он подождал, пока приутихнет шум, продолжил: – Товарищи, разрешите от вашего имени поблагодарить Тихона Павловича за радостную весть.

…Последние слова Жданова захлестнуло волной бурных приветствий, кто-то крикнул:

– Качать Тихона Павловича! – И, подхваченный десятком дюжин рук, Крылов трижды подлетел чуть не до потолка.

А в это время надзиратель закрыл камеру на замок, что обнаружили, когда стали провожать Крылова. Жданов крепко постучал в дверь, волчок открылся, и надзиратель с плохо скрытой злостью в голосе буркнул:

– Что такое?

– Господин надзиратель, – заговорил Жданов, – во-первых, потрудитесь выпустить из камеры фельдшера, товарища Крылова. Во-вторых, пригласите в нашу камеру начальника тюрьмы или его помощника. Передайте ему, пожалуйста, что мы требуем освободить нас из тюрьмы. Вы поняли меня?

– Понял.

Надзиратель открыл дверь, выпустил Крылова и снова закрыл ее, ключ с давно знакомым скрежетом дважды повернулся в замке.

– Вот тебе на! – Михлин, все такой же розовощекий весельчак, изобразив на лице ужас, комически развел руками. – При царе нас держали здесь за пропаганду революционных идей, а теперь-то за что?

– За революцию, – смеясь, подсказал Швалов.

Наконец через полчаса в сопровождении старшего надзирателя появился начальник тюрьмы, высокого роста, бритоголовый, с седыми усами на кирпичного цвета лице, полковник Кекс.

– В чем дело, господа? – засунув правую руку за отворот шинели, спросил начальник. Он старался и говорить и держаться спокойнее, но левая рука его, которой от теребил темляк шашки, нервно вздрагивала.

– Господин полковник, – наморщив высокий, бугристый лоб и тщетно пытаясь поймать глазами взгляд начальника, заговорил Жданов, – я уполномочен своими товарищами по камере заявить вам претензию. Нам стало известно, что в Петрограде произошла революция, что вместо сверженного царя и его правительства создана новая, революционная власть, то есть свершилось то, за что мы боролись и отбывали наказание! Так почему же мы все еще находимся в тюрьме и в кандалах?

И некогда грозный начальник стушевался, растерянно пожал плечами.

– Понимаю вас, господа, – заговорил он упавшим, хрипловатым голосом, – но освободить вас сейчас не в моей власти. Я еще вчера доложил начальнику каторги, запросил Читу, как быть с вами, и вот получил ответ: «Ждать распоряжения губернатора, а пока… э-э… никому никаких амнистий».

– Позвольте, но ведь распоряжения губернатора теперь уже не имеют никакой силы, к тому же в одной из этих вот телеграмм сказано, что он сбежал из Читы!..

Камера всколыхнулась шумом негодующих голосов!

– Это произвол!

– Издевательство!

– Чего вы боитесь!

– Вы не имеете права держать нас в каземате!

– Мы свободные граждане!

Но, как ни возмущались бывшие узники, получить свободу им в этот день не удалось. Договорились с начальником лишь о том, чтобы немедленно расковать кандальников, которых в камере больше половины, и разрешить подать телеграммы в Петроград и Читу.

Весть о революции разнеслась по тюрьме с поразительной быстротой, после обеда никто не вышел на работу. Ликовали не только политические, но и уголовники, понимая, что революция облегчит и их участь. Вся тюрьма гудела, как потревоженный пчельник. В камерах всех этажей без умолку говорили, спорили, радовались, пели революционные песни; многоголосый шум этот гулом заполнил тюремные коридоры; через открытые форточки вырывался на улицу и не смолкал до глубокой ночи.

Весело было вечером в шестой камере, люди кучками сидели на нарах, одни вспоминали прошлое: неудачу с подкопом, зверства тюремщиков, погибших здесь товарищей. Какую-то веселую историю рассказывал друзьям Михлин. В группе, где находился и Чугуевский, шел разговор о том, чтобы сразу же после освобождения из тюрьмы пойти к фельдшеру Крылову, поздравить его с наступающим пятидесятилетием и вручить ему подарок.

Швалов почти не принимал участия в разговорах, обуревала его буйная радость; он словно помолодел, лицо порозовело, весело заискрились карие глаза, будто и не было за его плечами шестилетней каторги. Ему никак не сиделось на месте; освободившись от кандалов, он, не чуя под собою ног, носился по камере.

– Легко-то как без них, Андрюха, отзвенели наши колокольчики! – Хлопнув Чугуевского по плечу, Степан нагнулся, достал из-под нар кандалы и, потряхивая, зазвенел ими, как бубенцами. – Эх, мать честная, даже расставаться с ними жалко! Привык к ним, как старая кляча к хомуту.

– Я свои не брошу, – отозвался на шутку Чугуевский, – с собой возьму на память.

– А ведь и верно, – не выпуская из рук кандалов, Швалов сел на нары, – дети-то наши, внуки не будут знать про такие штучки. Возьму и я свои, пусть потомки любуются, чем забавлялись мы на каторге.

Освободили политических лишь на третий день утром, помогла-таки телеграмма, поданная Ждановым Петроградскому Совету рабочих и солдатских депутатов.

В то же утро во всех камерах огромного каземата стало известно, что «политики» из шестой камеры выходят на волю, а когда они гурьбой вышли на широкий песчаный двор, вся тюрьма вновь загудела от множества голосов. Кричали со всех этажей в открытые форточки, мелькали руки, просунутые сквозь решетки. Из сплошного, слитного рева лишь отдельные выкрики наиболее горластых долетели до слуха освобожденных:

– Постарайте-есь!

– Насчет манифесту-у!

– Свобода…

– Путь добрый!

– Нас там не забывайте.

«Политики» ответно махали руками, сорванными с головы шапками. А Пирогов за всех отвечал, крича ядреным басом:

– Товарищи! Будет амнистия и вам, буде-ет! До свидания!

И вот дежурный надзиратель-привратник уже распахнул перед недавними узниками массивные, окованные железом ворота. Пришла наконец-то, долгожданная свобода!

В тот же день, когда солнце перевалило за полдень, Чугуевский со Шваловым выехали из Горного Зерентуя. Зимняя дорога уже сильно испортилась, поэтому ехали в телеге. Тройка разномастных сытых лошадок с коротко подвязанными хвостами резво бежала, правил ею угрюмый, молчаливый бородач в черном полушубке и серой казачьей папахе. Из-под колес телеги и конских копыт ошметками отлетал грязный, пропитанный талой водой снег. Он еще лежал по обе стороны дороги – в падях, на полях, еланях – и, растопленный поверху вешним солнцем, слепил глаза.

Кутаясь в ямщицкий, пахнущий дымленой овчиной тулуп, Швалов посмотрел на белое трехэтажное здание тюрьмы, проговорил со вздохом:

– Прощай, тюрьма наша белокаменная, попила ты из нас кровушки. – И, помолчав, толкнул Чугуевского локтем – Во-он мостик через речку-то, помнишь, Андрюха, как гнали нас тогда в партии-то? К этому мостику подошли, совсем из сил выбились, и тюрьма уж на виду, и ноги не несут. А у меня тогда еще одну-то ногу кандалой потерло, ох и мучение же было.

– Помню, Степан, – вздохнул Чугуевский, – все помню, разве можно забыть такое?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю