Текст книги "Забайкальцы. Книга 2"
Автор книги: Василий Балябин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 31 страниц)
Взамен убитого Гнедка Егор получил из конного запаса дивизии вороного, со звездой на лбу скакуна, двух аршин ростом. По тому, как легко брал новый строевик препятствия, не боялся стрельбы и смело шел, куда бы ни направила его рука седока, Егор определил, что ходил Воронко под седлом боевого, да, видно, уж убитого казака.
Преследуя отступающую неприятельскую пехоту, аргунцы сшиблись с немецкой кавалерией, и тут Егор еще более убедился, что Воронко и в беге и в боевой сноровке ничуть не хуже Гнедка. В пылу боя Егор увидел впереди себя, как на русского офицера напали три немецких конника. Офицер, как видно боевой рубака, вьюном вертелся на сером в яблоках коне и так хватил немца шашкой, что рассек его чуть ли не до пояса. Второго немца зарубил Егор в тот самый момент, когда немец направил на офицера пику. Третий немец выстрелом из винтовки свалил лихача офицера вместе с конем, выстрелил в Егора и, промахнувшись, бросился наубег.
Егор сорвал с плеча винтовку, расстрелял по немцу всю обойму и, спрыгнув с коня, подошел к офицеру.
Офицер в есаульских погонах оказался живым, он лежал, запрокинувшись на спину, и хрипло стонал. Был он чужого полка, своих Егор знал наперечет, а этого рыжеусого, с темно-каштановым чубом видел впервые.
Кое-как перевязав незнакомцу рану, Егор подозвал к себе проезжавших мимо двух казаков, с их помощью поднял его на своего Воронка и отвез раненого в ближайшую деревушку. Там он сдал пришедшего в себя есаула в полевой госпиталь Уссурийской дивизии, что расположился в помещении сельской школы, и уехал.
Разоренная дотла деревушка до отказа запружена войском: куда ни глянь – всюду видны казаки, кони, фургоны полковых обозов, около одной из хат дымила полевая кухня. Миновав ее, Егор по проулку въехал в другую улицу и тут в проходившем мимо казаке с перевязанной рукой узнал своего односельчанина.
– Веснин! – изумленно и радостно воскликнул Егор и, туго натянув поводья, остановил Воронка.
Веснин остановился, подняв голову, узнал Егора и радостно улыбнулся:
– Ушаков, Егорша! – Он подошел ближе, здороваясь, протянул Егору левую руку, правая у него забинтована, подвязана к шее. – Вот никак не чаял встретиться. Как попал-то к нам?
– Офицера привозил раненого. Ну, где тут наши посельщики-то?
– Нету их здесь, в другой деревне наш полк, я-то по случаю ранения тут, в госпитале был.
– А здесь какие казаки?
– Амурские…
Продолжая разговаривать, тронулись по улице. Веснин, шагая с правой стороны, придерживаясь здоровой рукой за стремя, рассказывал:
– Из нашей станицы пятерых уже как ветром сдуло…
– Посельщики наши все живы?
– Чубарова Яшку помнишь?
– Ну а как же, на низу жил, веселый был парнишка, на балалайке играл, а что?
– Убили под Трембовлей. На моих глазах прямо в грудь прилетела, даже и не пикнул. Вот она, война-то, Егорша, кой черт ее выдумал.
И, помолчав, заговорил о другом:
– А помнишь, рябков-то с тобой ловили осенью, а? Вот было времечко!
– Помню. И как по багульник ходили весной, и как карасей удили в озере, все хорошо помню.
– И до чего же хороши места у нас. – Веснин глубоко и тяжко вздохнул, и в голосе его зазвучали грустные нотки. – Уж вот здесь тоже вроде неплохо, и всякой фрукты полно, а все не то, у нас лучше. Даже по ночам снится своя сторонушка…
Он проводил посельщика за околицу. Попрощавшись, Егор пустил Воронка в полную рысь. Оглянувшись, увидел, что Веснин стоит на том же месте, на груди его, на фоне серо-песочного цвета гимнастерки, белеет забинтованная рука.
После этого случая прошло около двух недель. В деревушке, которую сегодня утром заняли аргунцы, Егора вызвал к себе сотенный командир.
Егор торопливо шел по узенькой, кривой и донельзя грязной улочке, недоумевая, зачем он понадобился командиру.
«С пакетом, наверно, турнет куда-нибудь, – досадовал Егор. – Думал, отдохнет сегодня Воронко, а тут на тебе… и вечно мне везет, как куцему».
По сотенскому значку на пике, прикрепленной к воротам, Егор быстро разыскал командирскую штаб-квартиру. Это была одна из уцелевших хат, белевшая в глубине двора глинобитными стенами. Слева от ворот широко раскинула могучую крону старая верба. Вершину ее срезало, как видно, снарядом; острыми иглами торчал расщепленный ствол.
Вестовой казак провел Егора через кухню в горницу со множеством икон в переднем углу и с глиняным, исковырянным каблуками полом. На широкой скамье за столом сидел командир сотни Шемелин, а напротив него, на табуретке, спиной к Егору, офицер с темнокаштановым чубом и левой рукой на перевязи.
– Честь имею явиться. – Егор остановился у порога, правую руку приложил к фуражке. – Рядовой Ушаков.
Шемелин с веселой улыбкой взглянул на Егора и сказал своему собеседнику:
– Вот он, ваш спаситель, Григорий Михайлович.
Офицер с каштановым чубом оглянулся, и Егор узнал в нем того есаула, которого он недавно защитил от немцев и препроводил потом в госпиталь.
– Здравствуй, Ушаков, – легко поднявшись на ноги, сказал есаул.
– Здравия желаю, ваше благородие!
– Так это ты, братец, отвел тогда меня от смерти?
– Я, стало быть… – не по-военному просто ответил смутившийся Егор. Он только теперь по-настоящему рассмотрел есаула.
Тот был среднего роста, ладен телом и приятен лицом. А лихо закрученные вверх усы и веселый, решительный взгляд живых серых глаз придавали ему что-то чисто казачье, удалое, мужественное, располагающее к нему людей.
«Каков молодец, – подумал Егор, глядя на есаула и радуясь, что спас такого славного человека. – Орел! Настоящий орел!»
– Благодарю, дружок, от всей души благодарю, – продолжал между тем есаул, весело и дружелюбно глядя Егору в лицо, легонько касаясь здоровой правой рукой рукава Егора. – Кабы не ты, быть бы мне теперь вестовым у Николая-угодника!
– Да ведь оно дело военное, ваше благородие, – пробормотал совсем застеснявшийся Егор, – хоть до кого доведись…
Подошел Шемелин.
– Видал, Григорий Михайлович, какие у меня казачки, а? Ведь вот геройский поступок совершил и помалкивает себе, как будто и дело не его, я и до сегодня не знал…
И тут он обернулся к Егору:
– Вот что, Ушаков! За проявленное в бою геройство и спасение от смерти командира сотни 1-го Нерчинского полка, их благородия есаула Семенова, представляю тебя к награде георгиевским крестом четвертой степени. Надеюсь, что это первый, но не последний твой крест, желаю тебе вернуться в станицу полным кавалером.
У Егора зарябило в глазах, правая рука его машинально подкинулась к козырьку фуражки.
– Покорнейше благодарю, вашескобродь. Рад стараться.
– Ты какой станицы? – снова заговорил Семенов.
– Заозерской, ваше благородие!
– Нашего, значит, второго отдела. Хорошо-о. Так вот, Ушаков: будем живы, после войны приезжай ко мне в Куранжу, Дурульгуевской станицы, пару коней на выбор изо всех табунов подарю тебе…
А пока что, – есаул здоровой рукой извлек из нагрудного кармана часы с цепочкой и подал их Егору, – возьми, братец, на память. Бери, бери, не стесняйся, не обижай отказом.
Весь этот день Егор ходил именинником. В сотне, когда он рассказал о своей встрече с Семеновым, его окружили друзья-казаки, расспрашивали, поздравляли с наградой, завидовали.
– Повезло Егорке!
– Подфартило.
– И крест заработал, да еще и часы…
– Серебряные часики-то, «Павел Буре», – восхищался Молоков.
– А там, гляди, и коней получишь, – заговорил Вершинин. – Я-то знаю Семеновых, богачи изо всей станицы ихней. Коней у них табуны, а кони-то – орлы! Ты, Егор, как поедешь к ним, меня возьми с собой. Уж я тебе выберу коньков, век благодарить будешь!
– Егор, а как же он нашел тебя здесь?
– Не знаю, посельщика я там встретил тогда – Веснина, он, наверное, и рассказал про меня в госпитале.
Глава IV«Кому война, а кому – нажива». Так говорили в Антоновке не только про Савву Саввича, но и про Марфу Дидючиху, потому что во время войны зажила она лучше прежнего. Но говорить-то говорили, а обойтись без Марфы не могли: уж больно она была человеком, что называется, на все руки – и беда и выручка. Она и сваха лучшая на всю станицу, и бабка-повитуха, и костоправ непревзойденный, и кровь останавливать умеет, и зубы заговаривать, и от лихорадки, от испугу, от дурного глазу вылечить. От всех болезней лечила Марфа наговорами и травами, которых заготовляла она великое множество. На это и жила Марфа и нужды ни в чем не знала. В войну доходы Марфы еще больше увеличились, ведь она и ворожить-то умела лучше других; ну а кто же пойдет на ворожбу с пустыми руками? Кто маслица принесет, кто яичек, творожку со сметаной, кто крупы, кто мучки, а кто и овечки не пожалеет за «хорошую» ворожбу.
Тоскуя по Егору, и Настя повадилась ходить к Марфе ворожить. Вот и сегодня направилась она вечерком к Марфе, да загрустила дорогой-то, задумалась и не заметила, что свернула не в тот переулок. Догадалась об этом, когда уже вышла на другую улицу и прямо перед собой увидела большое здание школы. Смеркалось, в школе два окна со стороны ограды с садиком ярко освещены.
«Учитель тут живет, Михайло Иваныч», – подумала Настя и уже было повернулась, чтобы идти, но, услышав музыку, остановилась, прислушалась. Плавные, нежные звуки доносились из открытого окна: учитель Бородин играл на скрипке.
Никогда еще в жизни не слыхивала Настя такой чудесной музыки. Забыв и про Марфу, и про ворожбу, перешла она улицу, через калитку тихонечко прошла в садик и остановилась у куста разлапистой, усыпанной белым цветом черемухи.
Отсюда ей видно было край стола под белой скатертью, половину застекленного шкафа с книгами и самого учителя. В белой, вышитой голубыми нитками рубашке, черноусый, в очках, он стоял возле окна, в двух шагах от Насти. Полузакрыв глаза и чуть склонившись, прижимая подбородком скрипку, он играл, плавно поводя смычком; пальцы левой руки мелко подрагивали на струнах.
Еще будучи девушкой, любила Настя слушать скрипку, плясать под нее на вечерках кадриль и подгорную, но такую музыку она слышала впервые. И так-то хорошо от нее на душе у Насти: и радостно и грустно до слез А скрипка родит все новые и новые звуки: то нежно-нежно замирает на высоких нотах, то басовито рокочет на самых низких…
Увлеченный музыкой, учитель не замечает ничего, играет, а на лице его выражение умиления и печали.
Кончил он играть, а Настя все стоит: ждет, не заиграет ли он снова. И тут случилось неожиданное: сучок ли треснул под ногой у Насти или вздохнула она так тяжко, – услыхал ее учитель и, высунувшись из окна, спросил:
– Кто здесь?
– Я это, – робко отозвалась Настя и, вытерев глаза концом головного платка, вышла из-за черемухи. – Уж вы меня извините, Михаил Иванович, вы так хорошо играли, что я заслушалась и даже слеза меня прошибла.
– Так чего же вы стоите под окнами-то? Заходите в комнату.
– Ой, что вы, Михаил Иванович, я и так-то запоздалась.
– Э-э, напрасно. Я еще бы сыграл что-нибудь, раз вам скрипка так нравится.
– Я ее и раньше любила слушать, сродный[1]1
Сродный – двоюродный.
[Закрыть] брат мой, Ванюша, играл на скрипке. Но у него, конечно, не такая была, самоделка. Дедушка Липат выдолбил ему из ольхи, струны из конского волосу приладил… так мне и та хорошей казалась.
Поговорила Настя с учителем и ушла, попрощавшись. В то время как учитель разговаривал с Настей, в кухне проснулась бабка-сторожиха. Старуха по голосу узнала Настю.
– До чего же беспутная бабенка, – сердито проворчала бабка, – она уж и к учителю коляски подкатывает: мужняя жена-то, бесстыдница…
И, зевнув, перекрестилась, повернулась на другой бок.
А на следующий день бабы уже судачили у колодца:
– У писаря баба-то што вытворяет, – говорят, уж учителя приголубила.
– Какова беспутница, мало ей работников-то!
– Я-то уж давно за ней примечаю, да помалкиваю: не мой конь, не мой и воз!
– Ну и ха-а-лда!
А Настя ничего об этом и не знала. Много позднее услыхала она, что Михаила Ивановича за что-то арестовали в Нерчинске, посадили в тюрьму. Пожалела она учителя, но больше в Антоновке его и не видала.
Как-то через месяц после того, как гостила Настя у Михаила Ивановича, решила она сходить к Агею Травникову. У него за день до этого вернулся сын с фронта, Максим.
«Порасспрошу его, не встречался ли он там с Егором», – думала она, торопясь на другой конец села к Травниковым. Максима она не знала, видела его всего раза два еще до войны, да слыхала, что овдовел Максим, уже будучи на фронте.
День был воскресный, поэтому в обеих комнатах просторного дома Травниковых народу набралось как на сходке. Сидели на скамьях, на кровати и прямо на полу, дымили табаком-зеленухой, слушая рассказы Максима. Чисто выбритый, в новенькой гимнастерке и синих шароварах с широкими лампасами, служивый сидел за столом в переднем углу. Когда в горницу вошла Настя, Максим рассказывал, как полк их немцы отравили газами.
– Из полка нашего, Первого Читинского, казаков больше половины легло… – Посуровев лицом, он ненадолго смолк, левой рукой (правая, забинтованная, была подвязана к шее) не торопясь свернул самокрутку, закурил. – Да-а, как охраняться от газов этих анафемских, не научили нас путем-то командиры наши. Да оно, ежели по правде-то сказать, мы и сами не верили, чтобы могло случиться такое. Многие эти самые резинки побросали в походе; другие торбы коням понаделали из них, потом-то хватились, да уж поздно, близко локоть, да не укусишь. Я тоже свой-то бросил, и всего за день до беды этой. На черта, думаю, таскаться с барахлом всяким. А тут вижу, смерть надвинулась, что делать? Рванул с себя шинель, намочил ее в речке и голову укутал, одни глаза на виду остались. Но, конешно, оно все равно не помогло бы, кабы не писарь наш сотенский, Елгин, – он выручил, дай ему бог здоровья. Бежит мимо, увидел меня закутанного в шинель, понял, в чем дело, и кинул мне противогаз, запасной у него оказался каким-то родом. Вот так и ушел я от смерти тогда. Ну-у, кабы не Елгин, лежать бы и мне в братской могиле, теперь бы уже и косточки сгнили.
До самого вечера занимал Максим своих сельчан рассказами. Поднялся из-за стола он, когда в доме зажгли лампу.
– Вы уж меня, дорогие старички, извините. Там молодежь наша вечерку устраивает сегодня, прийти просили.
Старики дружно поддержали намерение Максима:
– Сходи, Максимушка, сходи, дело твое теперь холостяцкое.
– Сами такие бывали.
– И так хорошо, уважил стариков, порассказал нам вон сколько, спасибо, родной.
– Да вить и не в последний раз видимся.
– Ступай, Христос с тобой, погуляй, пока времечко есть.
Еще сидя за столом, Максим заметил в толпе женщин красивую молодицу, раза два столкнулся с нею взглядом, чутьем угадал желание казачки поговорить с ним наедине. Попрощавшись со стариками, Максим поискал глазами чернобровую казачку и, не обнаружив ее в доме, поспешил к выходу, на ходу взбивая на фуражку темно-русый чуб.
Казачка ожидала у ворот на улице.
– Здравствуйте, Максим Агеич, – сказала она, когда Максим подошел ближе.
– Здравствуйте, – ответил Максим, силясь припомнить, чья же это казачка, но так и не вспомнил, – что-то я вас никак не признаю.
– Пантелеева я, Семена Саввича жена, Настасья…
– A-а, так, так… – Чуть приметно улыбаясь, Максим тронул рукой усы. Он вспомнил слышанную им любовную историю писаревой жены с работником Егором, которую сплетницы-бабы разнесли по селу, да еще с такими подробностями, какие Насте и не снились. – У вас, значит, разговор ко мне будет?
– Про брата узнать я хотела, – соврала Настя, – Чмутина Ивана, слыхали, может, в Первом Аргунском полку?
– Чмутина? Н-нет, не слыхал, я ведь в Первом Читинском служу. Но с аргунцами приходилось бывать вместе частенько, и казаков я там многих знаю, даже с работником вашим Егором встречался. Боевой парень этот Егор, солдаточку там подхватил в хохлацкой деревушке, красавица…
И тут при свете зари Максим увидел, как бело-розовое лицо Насти стало густо-красным, как густые брови ее близко сошлись над переносицей.
– Шуткуешь, Максим Агеич? – изменившимся голосом проговорила Настя и так полыхнула на Максима глазами, что он, попятившись, уперся спиной в забор.
– Да нет, что вы… – Максим понял, что сказал лишнее, переменил тон: – Болтали там ребята всякое, может, и врут.
– Прощевайте! – Настя круто повернулась, зашагала срединой улицы.
У нее сильно колотилось сердце, шумело в голове, путались мысли: «Да как же это так, неужто в самом деле, боже ты мой, какие слова говорил, клятвы давал…»
Настя не замечала, что по пятам за нею шел Максим, и когда она свернула в проулок, к своему дому, он долго смотрел ей вслед. На дворе густели сумерки, и кое-где в окнах замелькали огни.
Войдя к себе в ограду, Настя прошла мимо ярко освещенной веранды, где за столом сидели Савва Саввич, Макаровна и поселковый атаман, широкоплечий бородач в черной сатиновой рубахе, с серьгой в левом ухе.
В летнюю пору Настя спала в новой, крытой тесом завозне; там Ермоха помог ей приладить на сани доски, натаскал в них соломы, сверху Настя положила потник, подушку, ватное одеяло, и постель получилась на славу. Вместе с Настей спал там и сын ее, Егорка. Иногда по вечерам заходил и Семен, но, к великой радости Насти, это случалось теперь очень редко.
За это время в характере Семена произошла немалая перемена: убедившись, что ему не добиться от жены ответного чувства, он сам постепенно охладел к ней, пристрастился к винишку, к картам и частенько проводил где-то целые ночи напролет, а где – Настю это совершенно не интересовало.
Закрыв дверь на деревянный засов, Настя ощупью добрела до постели, на перевернутой кверху дном бочке нашла спички, зажгла воткнутый в горлышко бутылки огарок свечи.
Потом она села на кровать и, держа в одной руке свечу, долго смотрела на сына, ласково гладила его русые, вьющиеся волосы, а губы ее беззвучно шептали:
– Вылитый отец, боже ты мой милостивец, чем дальше, тем он больше походит на Егора. И глаза такие же голубые да веселые, и носик, и подбородок, и волосья. – И с тяжким вздохом, сама того не замечая, зашептала громче: – Спи, казачок мой бравый. Один ты у меня остался, единственный, отец-то у тебя, оказывается, вон какой непутевый. Ох, кабы не ты у меня, сыночек мой милый, и жить бы я не стала на этом свете поганом.
Когда, догорев, погас огарок, Настя разделась, легла рядом с сыном, но долго не могла уснуть: лезли к ней в голову разные мысли. То вспоминалось, как в детстве ходила с матерью в поле, гонялась возле озерка за мотыльками. То со своими сверстницами, такими же босоногими девчонками, бегала на речку купаться, ходила с ними за поскотину по цветы. То вспоминалось девичество, злая мачеха, замужество, встречи с Егором. Это была самая лучшая пора в жизни Насти. Счастливые годы, проведенные с ним, постоянно жили в ее памяти. Горечь разлуки, тоску по Егору глушила она в работе, в хлопотах по хозяйству, а всю любовь свою перенесла на сына. Тем и жила эти годы Настя, что растила сына, лелеяла его и надеялась: вот вернется Егор и все как-то так устроится, что уйдет она к своему милому и заживут с ним счастливо и неразлучно. Иногда в душу к ней закрадывалось сомнение: а будет ли так-то, ведь в жизни-то не бывало еще, чтобы мужняя жена ушла к другому. Но она гнала прочь такие мысли, верила, что мечта ее сбудется, что жить она будет с Егором. И вот сегодня этот разговор с Максимом… Насте жарко, в подушку будто горячих углей насыпали, она сбрасывает с себя одеяло, садится на постели, – нет, не может этого быть, врет Максим, не такой Егор, не обманет он… Но как ни старалась Настя успокоить сама себя, какой-то внутренний голос упрямо твердил ей: «А почему же писем-то от него нету? Ведь уже третий месяц доходит, а от него хоть бы черточка… как в воду канул…»
Эти мысли всю ночь не давали Насте покоя. Забывшись неглубоким, тяжелым сном, она проснулась, как обычно, едва над сопками заголубел рассвет и, медленно разгораясь, занялась заря. Рядом в стареньком сарае, хлопая крыльями, звонко горланил петух, ему отвечали другие, из соседних дворов, улиц, и привычное пение их будило сельчан. Проснулись и работники Саввы Саввича: Насте слышно было, как в зимовье хлопнули дверью, как заскрипели ворота во дворе, забрякали ведра, то Матрена с работницами отправилась доить коров. Следом за ними, бормоча что-то и звякая уздами, прошел Ермоха.
Уже совсем рассвело, когда Настя, в башмаках на босу ногу, вышла из завозни. В это время рыжий Никита выводил из двора лошадей, намереваясь отправиться с ними на водопой, а Ермоха уже охомутал саврасую кобылу, запрягал ее в телегу с бочкой. Хозяева еще спали, на крышах, на заборах, на ступеньках крыльца и на телегах сизоватой дымкой лежала роса. На востоке кумачом рдела заря, а над нею, на нежно-голубом фоне утреннего неба, рассыпались нежно-белые, с розовым подбоем облачка.
– Как букет все равно! – воскликнула проходившая мимо Ермохи молодая поденщица. – Дядя Ермоха, ты посмотри-ка, красота-то какая, как на картинке.
Ермоха, задрав голову, посмотрел на небо:
– А вить верно, браво-то как получилось, прям-таки как марьины коренья расцвели там! Да-а, вёдро будет небось. – И, почесав бороду, пошел открывать ворота.
В другое время этой красотой полюбовалась бы и Настя, а сейчас она даже не взглянула на небо, только сказала Ермохе:
– Поезжайте на пашню одне сегодня. Я не поеду, голова болит чего-то.
И ушла в завозню.