355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Балябин » Забайкальцы. Книга 2 » Текст книги (страница 5)
Забайкальцы. Книга 2
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 02:20

Текст книги "Забайкальцы. Книга 2"


Автор книги: Василий Балябин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 31 страниц)

Глава IX

Ермоха с Никитой уже покончили с пахотой и все эти дни работали около дома: сегодня они на двух лошадях возили на отвал навоз, что накопился за зиму.

Сам Савва Саввич верхом на своем Сивке с утра отправился осматривать посевы. Выехал он из дому раненько, когда еще вся приингодинская долина Козлиха была окутана густым туманом. Много падей и отпадков объехал Савва Саввич, вот и туман поднялся выше гор, белыми стайками облаков уплыл куда-то к северу, вот и роса пообсохла, а он все ездит и ездит: поднимается на сопки, кружит по еланям, вброд пересекает многочисленные речки и ручьи, вспухшие после недавнего дождя. В одном месте небольшая до этого речушка так разлилась, что вода залилась на седло. Выбравшись на сухо, Савва Саввич cошел с коня, спутав его чембуром, отпустил пастись, а сам разулся, вылил из ичигов воду, переменил в них стельки, а штаны и портянки высушил на солнце.

И снова старик в седле, снова с елани на елань поторапливает Сивка. А старый конь уже порядком притомился, крутые бока его лоснятся, шерсть на груди и в пахах закурчавилась, потемнела от пота. Все чаще спотыкается Сивко на кочках, в пашнях, ставших топкими, с трудом вытягивает вязнущие по самые бабки ноги, храпя выбирается на межу. По твердому грунту шагать ему легче, с отяжелевших копыт ошметками отваливается закрутевшая грязь, и по яркой зелени межи тянется за Сивком черный след.

Все сильнее припекает солнце, и на Сивка новая беда: появилось множество гнуса – слепней и зеленоголовых паутов, они льнут к нему, жалят нестерпимо, а хозяин не торопится к дому.

После того как кончилось ненастье, прошла неделя, погода установилась хорошая, теплая, и все вокруг зацвело, заблагоухало, кинулось в рост.

– Эка, благодать-то какая уродилась, – вслух рассуждал Савва Саввич, глядя на густую, покрытую сизым колосом ярицу. – Вот ишо во время наливу даст господь хорошей помочки, и сыпанет нонешней год хлебушка. Да-а, прям-таки диво дивное, давно ли чернешеньки стояли пашни-то, а теперь гляди-ка, што деется! Ярица-то под стремя коню, да и пшеница уж в полколена человеку.

Домой Савва Саввич вернулся к обеду. Еще от ворот увидел Макаровну, она на веранде накрывала на стол, ожидая с дальних огородов поденщиц, которые вместе с Настей окучивали картошку. Работники уже выпрягли лошадей, пустили их под навес, ушли к себе.

Савва Саввич спешился, привязал Сивку в тень к амбару, пошел к работникам. Когда подошел ближе, в нос ему из зимовья шибануло вкусным запахом вареного мяса, поджаренного лука и свежевыпеченного хлеба. Работники сидели за столом, обедали: в кути около печки, опершись на ухват, стояла Матрена.

– Хлеб да соль! – проговорил Савва Саввич, входя, и, сняв фуражку, перекрестился в кутный угол, где висел маленький образок Ивана Крестителя.

– Обедать с нами, – ответил хозяину Ермоха.

– Спасибо.

Савва Саввич присел на нары, вытерев платком потную лысину, огляделся.

– Эка мухоты-то расплодилось у вас какая погибель. Ты бы их, Матрсна, тово… травила чертополохом, все поубавила бы лишних-то.

– Чума их убавит, – не меняя позы, отозвалась Матрена, – дверь-то весь день открыта стоит. Закрывать ее нельзя, жара, каждый день топим.

Она не торопясь достала из печки горшок с гречневой кашей, поставила на стол, кивнула Ермохе на миску: вон они сразу две упали во щи.

– Ничего-о, муха не проест брюхо. – И, подцепив утопленниц краем ложки, Ермоха выплеснул их на пол, спросил Савву Саввича – На пашнях был, хозяин?

– Был. Хороши хлеба пошли, слава те господи. Прополку начинать самое время. Оно хотя и тово… грязновато, но в Сорочьей можно полоть, земля там супесок, а кислицы в пшенице великое множество. Налаживайтесь завтра туда ехать, я на подмогу вам баб позову.

На следующее утро из ограды Саввы Саввича выехали две пароконные подводы. Передней парой правил Ермоха. В телеге у него, на досках, положенных на облучины, сидели шесть пожилых баб с серпами на плечах.

– Картошка у меня заросла лебедой, – говорит одна, – сегодня полоть ее собиралась, а тут на тебе…

– Да вить и у меня то же самое, – вздохнула вторая.

– А у нас червяк на капусте появился.

– Табаку надо напарить да и полить.

– Марфу Дидючиху попроси, заломит[3]3
  Заломить – заколдовать.


[Закрыть]
на молодой месяц – и как рукой снимет.

– Кум Степан пишет?

– Вчера было письмо, про Андрюху Макарова прописал, – ранили его шибко.

– Эка бедный, Дуня-то слышала небось.

– Слышала.

У Никиты на задней телеге бабы более молодые, веселые и озорные. Они шутят, смеются над рыжей бородой Никиты, которая так пламенеет на солнце, что одна из баб тянется к ней с самокруткой в зубах прикурить.

– Да хватит вам, цокотухи! – прикрикнула на озорниц чернявая, молчаливая Татьяна Зайцева. Этой не до смеху: муж на фронте, дома трое ребятишек. Даже теперь, по дороге на пашню, не может Татьяна сидеть праздно, на коленях у нее, в сарпинковом запоне, большой клубок пряжи, а в натруженных, цепких пальцах быстро мелькают спицы.

Среди баб не было Насти. Не любила она ездить на тряской телеге, слушать бабьи разговоры. В то время как телеги выезжали из ворот, Настя седлала себе игреневого иноходца.

Новое казачье седло на Игреньке отливает глянцем. Настя, слабенько затянув переднюю подпругу, туго подтянула чересподушечную и заднюю, убавила по своей ноге стремена. Уже сидя в седле, подозвала к себе Матрену:

– За Егоркой посматривай тут, тетка Матрена.

– А что Макаровна-то?

– Да она-то само собой, двое-то лучше доглядите, на речку бы не увязался с ребятами.

– Ладно. Я и так, когда тебя нету, слежу за ним, озорной стал, постреленок.

Довольно улыбаясь, Настя продела правую руку под темляк нагайки, тронув Игренька ногой, шагом выехала за ворота.

Вчера вечером Настя опять ходила к Марфе ворожить, и опять ей выпало на картах «скорое известие от червонного короля». Поэтому на душе у Насти спокойно, к тому же и утро такое хорошее, и солнышко ласково греет, а небо ясное, голубое, как чисто выстиранный сатиновый полог. А какая ходкая, плавная иноходь у вислозадого Игренька. Недаром сказал про него Ермоха сегодня утром: «Ездить на Игреньке одно удовольствие, только покачивает, как муку сеет». Потому-то Настя всегда, когда надо было ехать верхом, седлала себе Игренька.

Уже выехав на окраину поселка, Настя увидела впереди высокую женщину, прогонявшую на луг телят, и, когда та поравнялась, пошла навстречу, узнала Парушу Лукину.

Сердито глядя на Настю, девушка, не здороваясь, загородила ей дорогу, ухватилась за повод Игренька.

– Подожди маленько, дело у меня к тебе есть.

– Какое такое дело? – удивилась Настя, натягивая поводья.

– Насчет Максима хочу спросить, Агеева, как ты любовь с ним крутишь, мужняя жена.

– Да ты в уме? – начиная сердиться, воскликнула Настя. – Али сорока на хвосте принесла тебе гадость какую-то про меня!

– Замолчи лучше, бесстыдница! Думаешь, не знаю, как шла ты с ним вечером намедни! – скороговоркой сыпала Парушка; на побледневшем лице ее отчетливей выступили коричневые рябинки. – Своими ушами слышала, как он про любовь тебе рассыпался, а ты от радости-то гоготала на всю улицу. Радехонька, что нового казака приманула. Мало тебе, суке, работников-то да учителей…

Если бы не оскорбительное слово, Настя рассказала бы Парушке, как было дело, но та брякнула такое грубое, обидное, что Настя взорвалась, дала волю гневу.

– Дура конопатая, вафля! – воскликнула Настя, и в правой руке ее мелко задрожала махрами увесистая плеть. – Нужен мне твой Макся, как на носу чирей! Это тебе он в диво, а я на него, лохмача поганого, и через порог смотреть не желаю. Ишо обзывать всяко вздумала. За такие слова вот как потяну тебя по пестрой-то харе. А ну, брысь!

Настя замахнулась плетью; испугавшись ее, Парушка выпустила из рук повод, отпрянула в сторону. Игренько рванулся вперед. Настя сгоряча огрела его плетью, он лишь хвостом крутнул, прибавил ходу.

Быстрее замелькали мимо придорожные кусты, овраги, заросшие лебедой землянки пахарей на полевых станах.

Утренний бодрящий ветерок освежает разгоряченное лицо Насти, играет концами головного платка, а она никак не может успокоиться, кипит в душе ее злая обида на незаслуженный горький упрек.

«Облаяла ни за что ни про что, – мысленно ругала она Парушку, а затем весь свой гнев перенесла на Максима. – Ведь из-за Макси вся эта канитель произошла. Ах ты мерзавец непутевый. Ну погоди, попадешься ты мне, подлечина, я тебе, с-сукиному сыну, покажу кузькину мать».

Не скоро пришлось Насте повстречать Максима, случай столкнул их на сенокосе.

Глава X

Работники Саввы Саввича косить начали, как всегда, на дальних покосах, в пади Глубокой. Кроме Ермохи, Никиты и Насти на покос поехали четыре бабы и трое парнишек лет по двенадцати.

Но и с такими косарями дело пошло неплохо: трава нынче уродилась хорошая, дни стояли погожие, ясные, и к концу первой недели сенокоса на пантелеевских делянах красовались четыре островерхих стога и длинный, крутобокий зарод.

Второй зарод метали накануне ильина дня. Грести начали сразу же, едва высохла роса, и, накатав первый длинный ряд валков, Ермоха с Никитой принялись копнить. Работали до позднего обеда и как-то особенно в этот день податливо-дружно. Когда пошли на стан обедать, Настя оглянулась на широкую долину, густо усеянную копнами, подождала шагавшего позади Ермоху.

– Наворошили копен-то, – сказала она, когда Ермоха подошел ближе, – не справимся с ними сегодня, дядя Ермоха? Половину смечем, пожалуй, а остальное завтра.

Замедлив шаг, Ермоха оглянулся на копны, потом посмотрел на солнце и лишь после этого отозвался:

– Многовато. Копен девяносто будет, не меньше. Оно бы можно оставить и к завтрему, погода ясная, да вить ильин день завтра, вот штука-то в чем. Нет, Федоровна, праздник большой, грозный, сроду мы в него не робили, придется сегодня вечерку прихватить, да и поднажать как следует быть. – И на изумленный взгляд Насти, улыбаясь, тряхнул кудлатой головой: – Ничего-о, глаза страшатся – руки делают. Оно эдак-то часто бывает на покосах.

Сразу после обеда стали метать сено в зарод. Копны к нему подвозили с трех сторон. За вилы, кроме Ермохи с Никитой, взялись Настя и еще две бабы. Дружно закипела работа, рубахи стариков и кофты баб взмокли, потемнели от пота, липла к ним сенная труха. Уже закатилось солнце, алой зарей окрасился запад, вечерней прохладой потянуло с устья, когда Ермоха, вытерев рукавом рубахи потное лицо, сказал Никите:

– Кидай веревку, вершить полезу.

Молодая веснушчатая бабенка Акулина, впервые работающая на покосе с Ермохой, закинула на зарод грабли, спросила:

– Кто с тобой еще полезет, дядя Ермоха, неужто один?

– А что же, Илья-пророк, что ли, с неба спустится?

– Да вить одному-то тебе не справиться. Вон сейчас Ульяна возьмется за вилы. Так мы тебя впятером-то умыкаем, с головой закидаем.

– Умыкала ваша бабушка нашего дедушку. Меня, девка, семеро мужиков закидать не могли, а про вас и говорить-то нечего. А ну-ка, держи вилы.

Ермоха поплевал на руки, ухватился за конец перекинутой через зарод веревки и, крякнув, полез кверху.

И вскоре с зарода гремел его зычный, веселый голос:

– А ну, молодухи, покидывай веселее, живо-о! Так, та-ак! Ульяна, ты чего это пихаешь толчком, ты што, впервой подаешь сено на зарод? Микита, покажи ей, халяве, как надо. Живей, живей, бабы, ну! А ишо закидать собирались… давай, давай, не с вашим носом, дава-ай!

Совсем стемнело, когда зарод наконец завершили, навешали на него связанные вершинами таловые прутья. Ермоха еще разок прошелся по нему от края до края, потребовал веревку, чтобы спуститься на землю. Он только теперь заметил, что день давно уже кончился и тихая теплая ночь опустилась над падью. Потемневшее небо мерцало звездами, светлой полосой пролег по нему Млечный Путь. На западе, где еще не совсем потух закат, сияла яркая зарница, как позабытый на пашне серп, серебрился тоненький, молодой месяц. А вокруг такая чарующая тишина, что отчетливо слышно, как вдалеке журчит, перебираясь по камешкам на перекате, речка, как назойливо тоненько вызванивают комары, а на стану, переговариваясь, стучат топорами ребятишки. Ермоха отправил их пораньше варить чай, приготовить для лошадей на ночь дымокур от гнуса. Там уже ярко полыхает костер, а от этого ночь кажется еще темнее, таинственнее, а дремлющий воздух пропитан сладчайшим ароматом подвянувшей вчерашней кошенины.

Бабы, умаявшись за день, отошли от зарода в сторону, покидали наземь вилы, грабли, сами тут же растянулись на теплых, колючих прокосах, притихли. Лежа на спине и глядя в далекое, звездное небо, первой заговорила Настя:

– До чего же умыкались, господи… даже на стан идти неохота. Так бы и уснула тут… ногой бы не двинула.

– Как и доберемся до балагану, – вздохнула Ульяна, – темень, хоть глаз выколи, тропку не увидишь… кочки.

– Забраться бы где-нибудь в копну, – отозвалась лежащая рядом с Настей Акулина, – да ишо казачишку бы туда, хоть немудрящего какого.

– Ну и греховодница ты, Акулина, – бурчит недовольный голос пожилой женщины.

– А чем же она виновата, – вступилась за Акулину Ульяна, – муж второй год на фронте, а кровь-то ить молодая, бурлит. Я много старше, да и то другой раз хоть вой, казака надо. Хоть бы Микиту нашего расшевелить как-нибудь.

– Гы-гы-гы…

– От Микиты разживешься, пожалуй, как от быка молока.

– Халды бессовестные, тьфу, – раздался из темноты сердитый голос Никиты. – Типун вам на язык, суки блудливые.

Бабы брызнули смехом, и слышно было, как Никита встал, отплевываясь и матюгаясь, побрел к балагану.

К бабам подошел Ермоха. Он уже обмерял зарод шагами и, выбирая из бороды колючие былинки, заговорил, обращаясь к Насте:

– Девять с половиной сажен, Федоровна, девяносто копен, значить, так оно и есть. Ну, молодцы бабы, право слово, молодцы, эдакую громадину отгрохать за день.

– Зато и умаялись вон как.

– Вить чуть не до утра с ним провозились…

– Из сил выбились…

– Ничего-о, завтра спать будем хоть до обеда. Отдохнем, бабочки. А ну, поднимайтесь, двинемся помаленьку. Микита ушел, кажись?

– Ушел, – давясь смехом, ответила Ульяна, – на нас осерчал чего-то.

– Жалко, дранину не захватили, – продолжал Ермоха, – на балагане лежит, смолевая. Зажгли бы ее сейчас и, как с фонарем, пошли бы. Ну ничего-о, за мной держитесь, пошли.

Утром Ермоха поднялся, как обычно, раньше всех. Выйдя из балагана, он протер кулаком глаза и, перекрестившись на восток, огляделся. Всходило солнце. В ясном, голубом небе ни единого облачка, а сумрачная еще, затененная долина Глубокой курилась легким, прозрачным туманом. На стогах, прокосах, на траве, балагане и на телегах холодно блестела роса. Недалеко от балагана, у березовой изгороди, смирнехонько стояли привязанные на ночь лошади. Завидев Ермоху, они задвигались, затопали спутанными ногами. Лежащий возле потухшего дымокура рыжий жеребенок вскочил на ноги, потянулся и, помахивая пушистым хвостом-метелкой, поспешил к матери, а иноходец Игренько радостно заржал, поворачивая навстречу Ермохе красивую сухую голову.

– Но, но! Смотри у меня, шельмец! – ворчливо-ласковым тоном прикрикнул на него Ермоха и, как был босиком, пошел отвязывать лошадей, чтобы пустить их на пастбище.

Отпустив лошадей, он обошел вокруг балагана, подобрал брошенные кем-то кверху зубьями грабли и, воткнув их черенком в землю, посмотрел на солнышко.

– Что же делать-то? – вслух проговорил он, почесывая голую грудь. – Спать расхотелось. Литовки отбивать – баб разбудишь.

Схожу-ка я лучше в лес, дров заготовлю да бересты надеру на пайвы[4]4
  Пайва – берестовая посудина.


[Закрыть]
.

Умывшись холодным чаем и утеревшись кушаком, Ермоха обулся, надел старенькую, из бараньей шерсти шинель и, заткнув топор за кушак, отправился в ближайший колок, что раскинулся у подножия крутой каменистой горы.

Там еще сумрачно, прохладно и тихо, лишь одинокий дятел долбит старую, корявую березу да где-то далеко высвистывают щеглы. Воздух полон ароматами черемухи, смородины, с еле ощутимым запахом грибов и прелого листа.

– Эка дух-то какой приятственный! – проговорил Ермоха, остановившись около сухостойной, суковатой лиственницы, стукнул ее обухом. Гулкое эхо покатилось по колку, отозвалось в горах и сосновом бору. С ближайшего куста черемухи, который Ермоха задел топором, на него градом посыпались капли росы. Он сбил росу и с других кустов, затем сбросил с себя мокрую шинель и, поплевав на руки, принялся рубить.

Когда Ермоха вернулся из лесу, время подходило к полудню. Сбросив у балагана тяжелый, связанный таловым прутом тюк бересты, он нарубил дров, развел костер. Солнце жгло немилосердно. Лошади, спасаясь от жары и паутов, забились в колок, а Ермоха, обливаясь потом, продолжал сидеть у костра, сучил на оголенном колене дратву из конопли, чтобы сшивать ею бересту на пайвы. Услышав позади себя конский топот, Ермоха обернулся и, присмотревшись, узнал в подъезжающем всаднике Максима Травникова. Не доехав до балагана, Максим спешился, привязал коня в тени густой, раскидистой березы, поспешил к Ермохе. Поздоровавшись, спросил:

– А где же народ ваш?

– По голубицу ушли, – ответил Ермоха, – во-он они, отсюда видать, разбрелись по елани.

Максим посмотрел, куда показывал старик, подкрутил усы, придумывая, как бы спросить про Настю. Глядя на него, Ермоха подумал: «Эка франт какой, сенокос, а он… и рубаха с иголочки, и штаны с лампасами, и сапоги начистил, прямо-таки как на вечерку выщелкнулся… Оно, положим, праздник, да и не малый».

– Хозяйку вашу повидать бы мне, – нашелся наконец Максим, – с братом ихним вместе был на фронте, просил увидеть ее, порассказать, что жив он, здоров и так далее.

– Там же она, на ягоде. Скоро придут небось, подожди здесь, чайку попьем.

– Не-ет, ждать-то мне некогда, – заторопился обрадованный Максим. – Лучше я уж схожу к ней на ягодник.

Он крутнулся на каблуках и чуть не бегом, не разбирая тропинок, прямиком через прокосы пустился к своей желанной. Саженную ширину речки перемахнул с разбега.

Настю он увидел, как только поднялся на елань. В розовой кофте и белом подсиненном платке, она только что подошла к могучей разлапистой лиственнице. Там у нее стояло на пеньке ведро, чуть не доверху наполненное голубицей. Настя высыпала из туеска в ведро ягоды, повернулась, чтобы уйти, и тут увидела Максима. Он быстро подходил к ней, улыбчивое, потное лицо Максима раскраснелось, радостью светились глаза, шильцами торчали подкрученные кверху кончики усов.

– Федоровна… – Запыхавшись от быстрой ходьбы в гору, он говорил прерывисто, с придыханием. – Здравствуй… дорогая!

– Здравствуй, – пряча руки за спиной, скупо улыбнулась Настя.

– Как живется-можется?

– А тебе это шибко любопытно, Максим Агеич?

– Эх, Настасья Федоровна, у меня уж все сердце по тебе выболело, мне теперь и жизнь не в жизнь без тебя.

– Вот оно что-о! – Догадавшись, зачем пожаловал к ней Максим, Настя вспомнила недавний, столь оскорбительный разговор с Парушкой, и в душе ее заклокотала злая обида. – Я с тобой шутейно, а ты уж и в самом деле! Ты за кого меня считаешь?

Но Максим словно обезумел: он уже не понимал Настиных слов, ни ее сердитого тона, ни того, каким недобрым огоньком заискрились у нее глаза. Он видел лишь, как лицо казачки еще гуще заполыхало вишневым румянцем, а из-под платка на белую круглую шею выбился курчавый завиток.

– Ягодка моя, лебедушка, – продолжал он жарким полушепотом, подступая ближе, а правой рукой пытаясь обнять ее за талию.

– Отстань! – толкнув его в грудь, воскликнула Настя. – Ты еще и лапать вздумал! – Она быстро, по-мужски размахнулась, ахнула его кулаком по левой скуле.

Может быть, Максим и устоял бы на ногах, но, попятившись от толчка и гневного окрика Насти, он споткнулся о корневище лиственницы и плюхнулся спиной в колючий кустарник.

В довершение беды он, падая, задел рукой строчье гнездо. Потревоженные строки[5]5
  Строки – дикие пчелы.


[Закрыть]
взмыли кверху и кучей накинулись на поверженного кавалера. Он вскочил и кинулся наубег. Опомнился Максим уже у речки, оглянувшись, перевел дух. Погони не было. Вспухшее лицо его горело от укусов, он ополоснул его холодной водой, посмотрелся в речку. На гладкой поверхности ее, как в зеркале, отразилась опухшая, в кровоподтеках рожа, вместо глаз – узенькие щелочки, а под левым глазом багровел, отливая синевой, фонарь величиной с блюдце.

– Штоб тебя громом убило, змея подколодная, – ругался Максим, обирая с перепачканной голубицей рубахи прильнувшие к ней раздавленные ягоды, и, выпрямившись, погрозил в сторону Насти кулаком.

На балаган к Ермохе Максим не зашел, обойдя его далеко кругом, добрался до коня, вскочил на него и уехал.

Когда бабы, набрав голубицы, вернулись на стан, Ермоха уже приготовил им обед, наварил чаю. За обедом спросил Настю:

– Чего же это Максим-то так скоро уехал?

– Не знаю, – сдерживая улыбку, ответила Настя. Бабы переглянулись, засмеялись; они видели, как Максим стреканул от Насти, и догадывались, за что ему попало от их хозяйки.

– Зря, – продолжал Ермоха, – надо бы пригласить человека, угостить чем бог послал…

– А я и так угостила его, – уже не сдерживая смеха, Настя подмигнула сидевшей напротив Акулине, – а больше он чего-то не схотел.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю