355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Балябин » Забайкальцы. Книга 2 » Текст книги (страница 7)
Забайкальцы. Книга 2
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 02:20

Текст книги "Забайкальцы. Книга 2"


Автор книги: Василий Балябин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 31 страниц)

Глава XIII

На фронте наступило затишье. В это утро по всей линии окопов не было слышно ни одного выстрела, словно кончилась война, наступило мирное время. Изменилась к лучшему и погода: дни после длительного ненастья установились ясные, теплые. Земля подсохла, не стало грязи в окопах и землянках. Казаки, поскидав шинели, приободрились. Собираясь вокруг костров, они забавлялись горячим чаем, куревом, разговорами. Сизые дымки вставали и над окопами немцев.

Во второй сотне, в запасном окопе позади передней линии, собралось человек сорок казаков и с ними прапорщик Богомягков. Шло необычное занятие – обучение казаков грамоте. Богомягков, по специальности учитель, провел с ними уже не одно занятие, многие казаки полностью заучили буквы, а теперь писали их штыками на песчаной, гладко стесанной стенке окопа.

Среди «учеников» были и казаки четвертой сотни, в том числе Егор Ушаков. Весь углубившись в столь интересное дело, Егор старательно вычерчивал винтовочным шомполом: «МА-МА», «РА-МА», «БА-БА», «БАК». Он чуть поразмыслил, приставил к последнему слову еще две буквы слева, и получилось: «ТА-БАК», еще подумал немного, потом стер первую букву и вместо нее написал К, получилось: «КА-БАК».

– Вот здорово-то! – вслух сказал он, восхищаясь своей смекалкой, и вздрогнул, услыша за спиной голос учителя:

– Ого! Ты уж сверх заданного писать начал!

– Так ведь любопытно же, ваше благородие, – смутившись, оправдывался Егор, – букву к букве подставишь, смотришь – слово получилось! Заместо этой другую напишешь – и слово другое! До чего же умственно придумано.

– А ну-ка напиши «казак».

– Казак? – переспросил Егор и вывел на песке: «КА-КАЗ».

– Получилось «ка-каз», а верно ли? Подумай-ка хорошенько!

Егор наморщил лоб, поскреб пятерней в затылке: «Ага-а, понял! Эту вот надо сюда подставить»– и, стерев написанное, начертил «КА-ЗАК».

– Верно. Продолжай дальше.

До полудня шло занятие. Казаки так заинтересовались учением, что и на обед расходились неохотно. В этот день Егору повезло: подошла его очередь на букварь, которых было четыре штуки на сорок учеников. Впервые в жизни пришлось Егору держать в руках книжку и даже заучивать по ней слова. Потому-то и помчался он в свою сотню, не чуя под собой ног от радости.

«Только бы не угодить сегодня в дозор, – думал он, прижимая к себе книжку, – уж я-то ее, голубушку… постараюсь. Вот бы такую книжицу навовсе заполучить! Эй! Скорее бы научиться, чтобы и письма от Насти читать самому, и ей писать, и матери».

* * *

Новые прапорщики – Балябин, Богомягков и Киргизов – хотя и были назначены в разные сотни, жили все трое в одной землянке. В этот вечер они долго не спали. Днем Киргизов получил письмо от одного из своих однокашников-учителей – Трофима Бочкарева. Тот писал, что получил место учителя в могочинской переселенческой школе. Писал он и о других учителях, и о том, что вместо Богомягкова в село Куларки на Шилке поехал учительствовать их общий друг Павел Размахнин, за высокий рост прозванный в семинарии Пашкой Длинным.

После того как письмо прочитали вслух, разговорились, вспомнили студенческие годы, марксистские кружки и подпольную организацию социал-демократов, большевиков на Чите-первой. Там-то и приобщились к революционному движению будущие учителя и землемеры. Пламя революции они разнесли по станицам и селам Забайкалья, занесли его и в воинские казачьи части. Последнему обстоятельству посодействовал сам войсковой наказный атаман генерал-лейтенант Кияшко, мобилизовав в армию учителей и землемеров без всякого разбору. Таким образом, в Аргунский полк под видом офицеров попали три активных члена партии большевиков.

Проговорили до глубокой ночи. Больше всех эти разговоры взволновали Богомягкова, и, когда оба его друга уже спали, он лежал на койке с открытыми глазами, улыбаясь в темноту, вспоминал Куларки. Вновь видел он в своем воображении школу, учеников, добродушных хлебосольных стариков, хозяев своей квартиры.

Особенно ярко вспомнился Георгию весенний вечер на рыбной ловле. Дед Микула Ананьин знал хорошие места и водил туда учителя рыбачить. Один из таких вечеров на рыбалке надолго запомнился Богомягкову. Вот и теперь так и видит себя Георгий на берегу Шилки. Широкая, полноводная река стремительно катит свои воды к востоку, но здесь, в небольшом омуте, тихо, как на озере. Глубокое зеркальное плесо отражает крутые голые утесы правобережья, окрашенные зарей по вершинам в темно-багровый цвет. Тишина, даже комары перестали зудеть над ухом, только кузнечики стрекочут на лугу за спиной да изредка всплеснет выпрыгнувшая на поверхность рыбка. Пахнет илом, шиповником и сладостным душком цветущей черемухи, белый куст которой склонился с яру к воде недалеко от рыбаков.

Уже двух карасей выудил дед Микула; снимая добычу с крючка, ворчит с плохо скрытой радостью в голосе:

– Попался-а, хитрец! Полезай в мордушку, вот так, щучки в кучку, карасики – врозь!

У Георгия долго не клевало, но он не жалел об этом, сидел, любуясь рекой и окружающей его природой. Но вот и у него дрогнул хорошо видный на воде поплавок. Еще раз… еще… и совсем затонул. Георгий быстро схватил удилище, дернул и с радостно заколотившимся сердцем потянул из воды тяжелую рыбину. Еще миг, всплеск воды, мягкий шлепок о берег – и рыбина, сочно белея в сумерках брюхом, затрепыхалась на песке.

С рыбиной в руке Георгий к старику:

– Дедуся, смотри-ка!

– Ого-о! Здоровяк, фунта на четыре будет, а то и больше.

– Краснопер?

– Краснопе-ер! Давай его сюда, а то ишо упустишь, я его тут на сдевку присобачу. А ты поправь наживу-то да закидывай живее, жди другого: они, красноперы-то, парой ходят.

С рыбалки возвращались рекой, когда кончился клев. Георгий пристроился на носу старого, выдолбленного из громадной сосны бота. В ногах у него плетенная из тальника мордушка, доверху наполненная рыбой: тут и караси, и сазаны, и серебристые чебаки, а рядом вздернутый на прутик краснопер и большой, длиною в аршин, сом. Ловко орудуя шестом, дед Микула стоял на корме. За многие годы жизни дед наловчился ходить на боту с шестом, потому-то бот, не отдаляясь от берега, но и не тыкаясь в него носом, стрелой летел против течения.

Георгий, облокотившись на пучок сухого камыша, полулежал на носу бота. Прислушиваясь к журчанию воды за бортом, он любовался проплывающими мимо темными громадами утесов, рекой, отражающей звездное небо. И так-то хорошо было тогда Богомягкову, что он от души пожалел, когда бот замедлил ход и, зашуршав по гальке, приткнулся к берегу. Приехали.

Долго ворочался Георгий с боку на бок, сон не шел к нему. Наконец он встал, засветил лампу и, присев к столу, принялся за письмо.

«Пашка! Милый мой, дорогой, хороший товарищ! – писал он своему другу Павлу Размахнину. – Сегодня из письма Трошки Бочкарева Киргизову узнал, что тебя назначили на мое место учителем в Куларки. Ах, какое это расчудесное село! Ты передай всем куларцам от меня, что я им низко кланяюсь, особенно хозяевам моей квартиры, деду Микуле и, если встретишь, дьякону Гевласию Кутейкину. Интереснейший тип этот дьякон. Ну кто поверит, что он, лицо духовного звания, является пропагандистом революционных идей? Не знаю, Пашка, получил ли ты от меня письмо, в котором я писал тебе, что по дороге из Нерчинска повстречал отца Гевласия. Он мне сообщил кое-что интересное, показал журнал нашего объединения, передал письмо от тебя. Радости моей не было конца. Тогда я отправил в Куларки с Гевла-сием нашим друзьям (тебя еще там не было) послание социал-демократического направления, с революционным огоньком, с призывом открыть в селе читальню.

Пашка, вот бы нам теперь вместе, а? Да мы бы с тобой гору свернули. Ты жди меня, ведь я вернусь к учительству. Я, Пашка, не знаю дела более лучшего и благородного, чем воспитывать детей, прививать им любовь ко всему лучшему: к родине, к природе, к труду, к революции, к людям с мозолистыми руками и чистым сердцем. Эх, скорее бы сбылись мои мечты и желания.

Пашка, пиши мне скорее, ирод! Да поподробнее, не ленись, пиши, как там наша кооперация, наш рукописный журнал? Где теперь наши Назарка, Сидорка, Ванька Бутин и все другие?

Да, Пашка, я теперь воин, или в бозе почивший для нашей творческой жизни. Я теперь „ваше благородие“, защитник кармана капиталистов, опора господствующих классов, борец за право власти, произвола и угнетения трудового люда. Я достиг того положения, когда свободно могу плевать в благородное, поистине благородное, лицо честного труженика-рабочего. Так вот, Пашка, милый мой товарищ, пойми ты мою душу, состояние моего „я“.

Пашка, люби все живое, честное, бодрое, люби всех защитников угнетенных и борцов за свободу, равенство и братство народов, за установление вечного мира среди народов. Да и сам, Пашка, вставай в ряды „безумно храбрых“.

Дорогой мой Пашка! Верь, недалеко уж то время, тот момент, когда мы встанем друг около друга в рядах армии труда, и отольются тогда вековым волкам пролитые народом слезы и кровь. Тогда уж и моя казацкая нагайка походит по жирным спинам буржуев, – грубо немного, ты прости меня за это.

Как хорошо, что здесь в полку я не одинок: со мной Степка Киргизов и наш „буйвол“ Фролка Балябин. Сейчас они дрыхнут, черти полосатые. Ну конечно, мы здесь не сидим сложа руки, кое-что делаем для революции, и казаки теперь уже не те, что были с начале войны. Даже совсем недавно, когда мы только что прибыли в полк, был такой случай: отбили мы ночную атаку противника и даже трех немцев в плен взяли. Казаки наши накинулись их рубить, хорошо, что я тут пригодился, не дал. „Вы что, говорю, осатанели, кого убиваете?“ Взял одного немца за руку и показываю им, а у того рука как подошва, вся в мозолях. Чуть было не наговорил тогда лишнего. Теперь-то казаки другие стали, начали понимать, что к чему.

Эх, Пашка, Пашка! Мне так жалко тебя и всех вас там, добрых, милых, честных, смелых. Я благодарю тебя, горячо благодарю за то, что ты в своих письмах дал образы, характеристики своих товарищей. При чтении этих строчек мне так было тепло, я чувствовал с ними общность, связь и какую-то родственную близость. Так радостно, так хорошо, когда соприкасаешься с личностями чистыми, верящими, жизнерадостными. Так хочется видеть вокруг себя побольше таких честных, любящих товарищей. Хочется заглянуть в лицо, в глаза, в самую душу смелой, жизнерадостной, свободолюбивой девушки-товарища, встретить теплый, бодрящий взгляд, услышать голос ласковый, живой, чтобы, если случится, уйти за черту нашей жизни бодрым, верящим, что поднимается великая, грозная народная рать и что Русь ополчится на борьбу с исконным врагом труда. Ну как тут не вспомнить чудесные стихи Одоевского:

 
Мечи скуем мы из цепей,
И вновь зажжем огонь свободы,
И с ними грянем на царей,
И радостно вздохнут народы.
 

Помнишь, как читали мы их в семинарии, заучивали наизусть?

Пашка, приведи в порядок школу, организуй библиотеку, привлекай в нее взрослых, учи их уму-разуму. Еще к тебе большая просьба, надеюсь, ты ее выполнишь. Там против школы избушка беленькая, живет в ней мой ученик, замечательный малец, Митькой звать. Золото, а не мальчик! Такой любознательный, смышленый, ума палата, а какая у него тяга к учению! Ведь он, не закончив трехлетку, вздумал бежать в Читу, чтобы поступить в учительскую семинарию. Ах, бесенок!..»

Богомягков отложил перо, подперев щеку рукой, задумался, вспомнил Митьку. Это было в первый год появления Богомягкова в Куларках. Тяга к учению, мысль самому стать учителем не давали Митьке покоя, и задумал он бежать в Читу. То, что он учился всего третью зиму, не смущало Митьку. Он полагал, что стоит ему добраться до Читы, хорошенько попросить, и его примут в ту большую школу, где обучают самих учителей.

Представлялось Митьке, как он заявится в Куларки уже взрослым, учителем, в романовской шубе, в папахе из черной мерлушки, а с собой привезет полнехонький мешок книг.

Собрался Митька и морозным зимним утром улизнул из дому. От больших слыхал он, что дорога на Сретенск, а там и на Читу идет вверх по Шилке, заблудиться негде. Мороз Митьке не страшен: на ходу не замерзнешь. Не боялся он и волков, потому что за поясом у него большой кованый нож в деревянных ножнах. За плечами у Митьки мешок, а в нем праздничная сатиновая рубаха, учебник Вахтерова, булка хлеба, а в кармане деньги… двадцать восемь копеек, завернутые в тряпочку. Деньги эти он сэкономил от продажи рябчиков, которых ловил всю осень сетями, продавал их попадье, а на выручку покупал матери чай, соль, а иногда и сахар.

Верст шесть отшагал Митька от дому, и тут его повстречал сосед, Иван Егорович, ехал он из лесу с дровами. Понял Иван намерения Митьки, и как тот ни отбивался, как ни плакал, ничто не помогло: силой усадил Иван Митьку на воз и представил его обратно в село, но не к матери, а прямо к, учителю Богомягкову. Тут-то Георгий и познакомился по-настоящему с Митькой, растолковал ему, что надо для поступления в семинарию.

«Пашка! – снова взявшись за перо, продолжал Богомягков. – Давай вместе поможем Митьке. Готовь его к поступлению в семинарию, а я ему буду посылать деньги. Жалованье я получаю порядочное, а на что мне здесь деньги? Пусть лучше они уйдут на доброе дело. Поможем, Пашка, сделаем из Митьки человека, полезного для общества, для нашего дела. Надеюсь, что ты возьмешься за это со всей присущей тебе страстью, и Митьку мы выведем в люди. Итак, берись за Митьку, муштруй его, муштруй. Кстати, дай прочесть ему это письмо, думаю, будет нелишне, пусть пропитывается нашим духом.

Ну, кажется, все, Пашка. До свидания скорого и лучшего.

Георгий».

До рассвета просидел за письмом Богомягков, а когда уснул, то снова увидел во сне Митьку, деда Микулу, Куларки, нагие громады утесов и розовую зарю над Шилкой.

Глава XIV

Ноябрь перевалил на вторую половину, когда Савва Саввич вернулся из Читы, пробыв там около недели. Вечером сразу же после ужина он уединился с Семеном в горнице, чтобы поделиться с ним результатами своей поездки.

В горнице светло, уютно, в переднем углу золотом отливают иконы, мерно тикают стенные часы. Топится печь-голландка, сухие лиственничные дрова так и гудят, потрескивая, стреляют искрами.

Савва Саввич, веселый по случаю удачной поездки, был в той же праздничной одежде, в какой приехал из Читы: в голубовато-сером пиджаке со светлыми орлеными пуговицами и в черного сукна шароварах с лампасами.

Заложив руки за спину, он медленно прохаживался по комнате, рассказывал Семену о своих делах: о том, что заключил он в Чите три контракта на поставку для фронта и военного ведомства мяса, сала, шерсти, овчин и сырых кож.

– Жалко, прошлый год упустили мы, – посетовал Савва Саввич. – Люди-то нажились не по-нашему. К примеру, Темников, Атаман-Николаевской станицы, тысяч пятнадцать в банк положил, а Белокопытов, из Чиндант-Борзинской, так тот более двенадцати тысяч нажил чистого барышу. А мы с тобой проворонили. Да-а, верно говорят, что и на старуху бывает проруха. Хорошо ишо, што в этом году взялись за ум.

Затем оба с Семеном принялись подсчитывать: сколько надо забить на мясо своих быков и коров, сколько прикупить на стороне. Овец у Саввы Саввича достаточно своих, двухтысячный гурт их пасет круглый год бурят Доржи Бадмаев. Вспомнив о пастухе, Савва Саввич, улыбаясь, погладил бороду.

– Доржишка, брат, мастер своего дела, молодец. Всю зиму напролет пасет, и тово… урону не бывает, и к весне овцы жирны! Прям-таки удивительно. Ягниться стали веснусь, чуть не у каждой двояшки! И как это у него получается, то ли он слово какое знает, траву ли какую, чума его знает. Значит, овец-то своих заколем тыщу голов. Подсчитай-ка, сколько получим за каждую овцу, себе оне стоят рубля по три с полтиной за штуку, не больше.

Семен подсчитал, получилась солидная сумма: только овцы сулили барышу шесть с половиной тысяч да более четырех тысяч от рогатого скота.

– Вот и я так же подсчитывал, одиннадцать тысяч, каково! – ликовал Савва Саввич, радостно потирая руки. – А вить это капитал, Семушка, положи его в банк – и живи не тужи. Деньги лежат в надежном месте, кормов никаких не требуют, а ишо тово… проценты дают. Вот они, овечки-то, нынче в каких сапогах ходят. Приятственная скотинка, расходов на них, забот почти што никаких не требуется, уплатить Доржишке по двадцать копеек с головы, и все расходы, а доход-то, вот он какой. На весну, ежели живой-здоровый буду, опять к бурятам подамся, овец молодняка приобрету у них голов тыщу, а то и две. Война-то, она может затянуться не на один год, на все будет дёр. Только умей шевелить мозгой, денежки сами посыплются в карман.

– Разговоров будет полно всяких, – вздохнул Семен, – и теперь-то болтают навроде того, что от этой войны кому беда, а кому нажива, народ-то у нас знаешь какой.

– Э-э, Семушка, это ерунда, мало ли чего наговорят всякие завистники. Мы ежели и наживем деньгу, так законным путем. Каждый так может, кого бог умом не обидел. Дурной народ, честное слово! Самое лучшее, Семушка, тово… не обращать на всяких там болтунов внимания. Дело делать, а они пусть треплют языками… Да, чуть не забыл: Трофима я повидал в Чите-то.

– Ну и как он там, все еще в запасной сотне?

– Перевел я его в интендантство, знакомых у меня теперь полно там, ну и окромя этого пришлось пораскошелиться на угощенье и еще там кое-чего, зато Трофим теперь при хорошем месте. Тут от него и пользы больше, и в безопасности будет. От Иннокентия было письмо?

– Было. Пишет, школу окончил, получил чин хорунжего, назначение в Первый Читинский полк и уже на фронт попал.

– Та-ак, – только и сказал посуровевший при этом известии Савва Саввич. Продолжая ходить по горнице, он надолго замолчал.

Новое дело – поставки – доставило Савве Саввичу немало хлопот. Два дня носился он по селу как угорелый, вечером второго дня, сидя за ужином, жаловался Семену:

– От ног отстал за эти дни. Должников много, а пользы от них как от козла молока. Пятнадцать бойщиков насилу набрал. К кому ни сунься – то дома нету, то хворь его подхватила, лежит на печи. Лодырь народ. Брать все умеют, а отработать – и нос в сторону. Из-за вагонов на станцпю дорогу проторил, насилу уладил. Теперь ишо осталось бойню устроить, да можно и тово… начинать.

Семен, кончив обгладывать баранью кость, вытер руки полотенцем, спросил;

– Где ее будешь устраивать, бойню?

– На заимке хочу, там будет лучше. И скот на месте, и овец Дор-жишка туда же пригонит.

– Так ведь под мясо-то еще амбар надо. Того, который там есть, не хватит.

– Обойдемся и так. Мясо будем замораживать и складывать поленницей под навес. То же самое и овчины и кожу. Лежать ему долго не придется, закончим побойку – и сразу же тово… начнем возить его на станцию, лошадях на пятнадцати. Отправить на бойню Лукича хочу, мельника. Мужик он толковый и, значит, тово… на все руки мастер. Завтра мы с ним на заимку поедем: он зачнет бойню оборудовать, а я посмотрю, как молотьба идет.

Утром следующего дня, когда над далекими зубчатыми сопками на востоке чуть забрезжил рассвет, Савва Саввич с Лукичом уже выезжал за околицу села. Подмораживало крепко, поэтому оба оделись по-зимнему: на Савве Саввиче поверх дубленого полушубка доха из барловых козлин, на голове шапка-ушанка из лисьих лап с голубой лентой на макушке. На Лукиче старая, с заплатами на груди и рукавах овчинная шуба, а шапка на нем из черной мерлушки.

Совсем рассвело, когда выехали за поскотину, и правивший лошадью Лукич свернул с летнего проселка на недавно промятый кем-то зимник. Рыжий жеребец, не дожидаясь кнута, резво мчал небольшую кошевку.

В этом году снег выпал вскоре после Дмитрия-рекостава, да такой глубокий, что сразу же установился санный путь. Дорога пролегла серединой широкой пади, по обе стороны которой тянулись заснеженные елани и сопки. Тишина, словно все живое уснуло под белым, пушистым покровом, даже кошевка не скрипит, бесшумно, как по маслу, катится по не прикатанной еще зимней дороге.

Савва Саввич, уже посвятивший Лукича в свои планы, сидел к нему вполуоборот и, откинув ворот дохи, продолжал зудеть свое:

– Ты уж, Лукич, постарайся, чтобы все, значит, тово… по порядку шло, как я тебе рассказал, чтобы разрублено мясо было по правилам, и штоб чистое, и все такое. Выполнишь все хорошо – и от меня тово… обижен не будешь.

Лукич, очень польщенный тем, что Савва Саввич оказывает ему такое большое доверие, так и цвел в горделиво-радостной улыбке.

– Сав Саввич, да рази ж я, господи… да я для тебя в лепешку расшибусь…

– Як тому, Лукич, што народ-то у нас никчемный: и украсть мастера, и всякую подлость учинить, и кожу могут испортить, и мясо опачкать в крови, штоб досадить хозяину, мало ли чего. Так што за ними глаз да глаз надо…

– Это уж, Сав Саввич, будь покоен. Все будет в лучшем виде, не беспокойся. Мне, брат, такое дело не впервые, у самого Разгильдеева в десятниках ходил на Карийских промыслах… – И Лукич принялся рассказывать Савве Саввичу о том, как в молодости пришлось побывать ему на Каре, об ужасных порядках и жестокости начальства которой ходило в народе много страшных рассказов.

На заимку приехали перед восходом солнца. Привязав коня к пряслу, Лукич следом за хозяином отправился в зимовье. Шли широким проулком, по одну сторону которого расположились вместительные, крытые соломой стайки, по другую – открытые дворы, обнесенные изгородью из жердей, куда скот загоняли на день для кормежки.

Не доходя до зимовья, Савва Саввич остановился, хозяйским взором окинул свои владения. Всходило солнце. Сначала от него порозовела вершина, потом вся ближняя к зимовью сопка, елань, а вот уже и крыша зимовья и белая поляна за воротами заискрились под солнечными лучами, словно усыпанные алмазами. На сеновале так и загорелся, как будто вспыхнул зеленым пламенем, омет остречного[7]7
  Острец – трава, изобилующая в степных районах Забайкалья. Остречное сено по праву считается лучшим.


[Закрыть]
сена, а на гумне, откуда доносилась гулкая дробь ручной молотьбы, зазолотился ворох сегодня намолоченной пшеничной соломы.

Лукич, залюбовавшись картиной зимнего утра, проговорил со вздохом:

– До чего же хорошо здесь у тебя, Сав Саввич!

– Угу, – мотнув головой в ответ, промычал Савва Саввич. Его интересовало другое: скот, заполнивший четыре двора. В ближнем, маленьком дворике находились телята, среди которых выделялись три годовика симментальской породы, крупные, упитанные, черно-пестрой масти. Полюбовавшись ими, Савва Саввич перевел взгляд на дойных коров, которых знал всех по мастям, отыскал глазами свою любимицу буренку.

– Вот она, матушка, где, – вслух проговорил Савва Саввич и, обернувшись к Лукичу, пояснил – Это про корову я. Во-он бурая-то, возле прясла стоит. Во, голову подняла, однорогая, видишь?

– Вижу.

– Хор-рошая, братец ты мой, коровка. Ведерница, и што ни год, то теленок. Да-а… бычки все от нее родятся, а охота тово… телку дождать, да такую, штобы в мать пошла.

В этом дворе, в черно-пестром месиве скота, мелькали двое под-ростков-работников в рваных шубенках. Проворно орудуя деревянными вилами, они задавали скотине корм, раскидывали по дворам сено и овсяную солому. Работы у подростков вдоволь, надо весь скот накормить, вовремя напоить, вычистить в стайках, приготовить к ночи подстилку.

«Ребятишки, видать, тово… боевые», – подумал про них Савва Саввич и снова заговорил с Лукичом, показывая рукавицей на быков:

– Вот бычки-то, Лукич, эти дадут мясца.

Старики постояли еще немного, определили место для устройства бойни, подальше от дворов, и лишь после этого отправились в зимовье.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю