412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Аксёнов » Десять посещений моей возлюбленной » Текст книги (страница 15)
Десять посещений моей возлюбленной
  • Текст добавлен: 8 июля 2026, 19:32

Текст книги "Десять посещений моей возлюбленной"


Автор книги: Василий Аксёнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 23 страниц)

А потом, вскорости же, входит Вовка Вторых и говорит:

– Рыжий пошел в Кеми топиться.

Хоть все мы ему, Вовке, и верим, но все равно кто-то спросил: да чё, мол, правда?

– А чё, вы Рыжего не знаете? – говорит Вовка, сам бледный. Не из-за Рыжего, конечно.

Пошли. Почти все. Только Люська осталась.

– А куда? – спрашиваю.

– К яру, – говорит Вовка. – Куда ж еще?.. Не по кустам ему ломиться… И где свидетелей побольше.

Догнали. На берегу уже. Спустился с яра. Ребята там. Девятиклассники. От нас отдельно где-то собирались. Пришли костер разжечь, запечь картошку. Держат они его, Рыжего, – успел, сказал, наверное, им что-то, – за руки. Тот вырывается. По-настоящему. Как стриж из кулёмы. Но оглядел всех нас – не Люську ли искал глазами? И:

– Все равно! – кричит. А голос зычный. И по реке еще – разносит. Эхом с другого берега вернулось: Аравно-о!

И мы, спустившись с яра, подошли. Тоже держим. А Вовка Вторых говорит:

– Да пусть он, на фиг!.. Надоело.

Отпустили. Пошел Рыжий. Забрел в воду. По колени. По пояс. В белой рубахе – заметно. Нырнул. Нехорошо как-то. Не темно еще. Видно: рубаха пузырем.

Вынырнул Рыжий и кричит нам:

– Прошшайте!

Стоим. Смотрим.

Ну, думаю.

Опять нырнул. Знаем, что там неглубоко. Вынырнул. Стоит к нам спиной. Луна блестит на нем, на мокром. Повернулся. Идет к нам. Бросает на ходу:

– К лодкам пойду… На середине лучше!

Кто-то советует:

– Ты вплавь.

Держим. Вода с него ручьем. Райка Сапожникова говорит:

– Вовка, пойдем, я тебе чё-то расскажу.

– Смойся! – говорит ей Рыжий. Вырывается. Но как-то так – не в полную уже, похоже, мощь – сдается, значит. Держим пока. Не выпускаем. И сами так уже – вполсилы.

Псих меня взял, и говорю:

– Ой, да пошел ты!..

– И ты тоже!.. – Он, Рыжий, мне. – И на глаза мне не показывайся!

– Ладно.

Пошел я. Знаю, что он, Рыжий, никуда не денется – порох кончился. Если и был какой, так намочил его – не вспыхнет. Но неприятно. Так каждый год. Весной, как правило. А тут ведь – осень. Когда-то все случается впервые – думаю – чтобы не думать о другом – как разъяряюсь. Со мной такое редко, но бывает.

Догоняет меня Галя. Идем рядом. Не разговариваем. Заря угасла. Вечер светлый. Звезд мало. Луна – желтая. Гало вокруг нее. Уж высоко над Камнем поднялась – лик свой не отрывает от Ялани – вперилась. Красиво. Я про Ялань. И про луну. Про ту и эту. И – про Галю. Локтем локтя ее касаюсь.

Вдали – ельник – облит лунным светом, притихший.

Мыши летучие порхают. Мелькает совка перед нами. Бесшумно.

Поют где-то. Первая Пречистая. Аспожинки. А завтра будет Хлебный Спас. От мамы знаю.

Подходим к Галиному дому. Стоим. Галины мать и отец уехали в город – у Галиного брата, Егора, сын родился. Свободен дом – мы и гуляем.

В палисаднике рябина. С гроздьями. Кусты смородины – пахнет. На стеклах окон блик – посеребрились. В избе музыка – Люська там на всю громкость слушает теперь Дом восходящего солнца. Пусть.

Стоит Галя лицом к луне. Небо на западе бледное. На востоке – сиреневое. На севере – зеленое. На юг не оглядываюсь, смотрю на Галю. Она – на меня. И говорю:

– Галя… Мне нравится одна девчонка.

– Знаю, – говорит.

А я чувствую себя – и то в себе, что: я хочу ее обнять. И говорю:

– Пойду я… наверное… то чё там Рыжий?

– Ага, – говорит Галя. – И я… А то там… Люська.

Пошел я. Повернулся и говорю:

– Хорошо, что ты е́сть.

И Галя, помолчав чуть, отвечает:

– Хорошо, что ты́ есть.

Иду. Думаю: «Через неделю пойду на Бобровку».

Может, и харюза уже спускаются на ямы. Проверю. Только картошку вот копать…

К клубу подхожу – из клуба тоже музыка, там танцы, – и машина, вижу и слышу, катится по тракту. Фары включены, хоть и светло, но уже вечер.

Отошел я на обочину.

Останавливается. Самосвал. Синий. Перед фарами мошка сразу в клубки сбилась – мотается. Из кабины в открытое боковое окно выглядывает водитель – тот парень, который на Леху Стародубцева похож, который подвозил меня когда-то.

– Здоро́во, – говорит.

– Здоро́во, – отвечаю.

– Закурить не будет? – спрашивает.

– Нет, – говорю, – не курю.

– А, – говорит, – это ты.

А я спрашиваю:

– А ты куда?

– В Верхне-Кемск, – говорит.

– Возьмешь? – спрашиваю.

– До Черкасс? – помнит.

– Ну, – говорю.

– Поехали.

Забрался я в кабину.

Едем. Разговариваем.

– А то, давай, – говорит, – со мной. До Верхне-Кемска. К утру вернешься.

– Нет, – отвечаю. – Не получится.

– А чё?

– Да так.

На юг движемся – на луну. Стекло переднее немытое – прямой лунный свет по нему, по всему, размазался – ослепляет. И как дорогу-то он различает?.. Я про шофера. Он – мою мысль как будто прочитал:

– Я тут в неделю раза три, а то и больше… Могу с закрытыми глазами.

Ну, думаю.

На Яланской Осиновой остановились.

Полез водитель в «бардачок». Достал оттуда большую бутылку – огнетушитель.

– Портвейн, – говорит. – Выпьем? Хороший.

– Ну, я… немного, – говорю.

– А много и не предлагаю… Мне еще ехать. Леха меня зовут.

– Меня – Олег.

– И познакомились. А то встречаю… За знакомство.

Оттуда же, из «бардачка», достал Леха стеклянный граненый стакан. Дохнул в него, протер изнутри пальцем. Стянул с горлышка бутылки зубами капроновую пробку. В окно пробку выплюнул. Налил в стакан портвейну, до полоски, и говорит:

– Давай, ты первый.

Выпил я. Ого. Но пахнет вкусно.

– Такой не пробовал?

– Да нет.

– Это – портвейн, а не моча какая-то.

– Впервые.

Налил Леха себе и тоже выпил. Закрыл бутылку другой пробкой, самодельной, которую извлек из кармана куртки, поставил бутылку между сиденьями.

– Не упадет… Печенье вот… Бери, закусывай.

– Да ладно.

– Ну, это первый – чё его закусывать, – смеется. А Леха Стародубцев – тот только улыбался. – Зачем закусывать – портвейн-то.

Поехали.

– В армию, – спрашивает Леха, – пойдешь? Или куда учиться?

– Мне еще рано.

– После школы.

– В армию, – говорю.

– И правильно, – говорит Леха. – Я отслужил. В Монголии. Год в мае был, как дембельнулся. Теперь гуляю. В Черкассах чё?

– Да так.

– Понятно.

– А у меня знакомая в Верхне-Кемске.

– А.

– Как-то до города оттуда попросилась, подвез… назад потом… и подружились. Командировку мастер оформляет. Дрова – обратно… если чё.

– Кто остановит?

– Мало ли… Мать у него там, старенькая… баба Тоня… курит, и матершинница… Здесь, в лагере, на Холовом, валила лес после войны… Продукты шлет ей всякие. Вожу. Толи рулон вот, в кузове, отправил… Сарай помог закрыть… Наташка. Жениться просит. Но… не знаю.

– Кто?

– Что?

– Жениться просит.

– Да знакомая. Ее Наташкой-то зовут… Что-то никак пока… Не знаю.

Стекло боковое опущено, высунулся в него, левой рукой – другой хоть правит, – зеркало заднего обзора поскреб пальцем. Назад вернувшись, говорит:

– Птичка вон, что ли, залепила?.. Мамка моя мне все тростит, уже все уши прозвенела: Леха, женись скорей, чтоб не болтаться.

– Не любишь? – спрашиваю.

– Ладно, коровы не летают… Да хрен и знал бы. Так-то и… глянется. Фигуристая, – говорит Леха. – Симпатичная… Брови такие… как у этой… в «Кавказской пленнице» играет. Видел?

– Ага.

– Поговорить с ней можно. Обо всем. Без выкрутасов. Рыбачить ходит… Щуку вот поймала… Но рано чё-то… так мне кажется. Это вот счас себя опутать… Побыть свободным еще хоцец-ца. Успею. А?

– Ну, – говорю. А что тут скажешь?

В Черкассы въехали. Остановились.

И над Черкассами луна. Она повсюду – как оказывается. На Камне сосны – среди них. Туда – как тянет – полетел бы.

Выпили. Просто бы так – да ни за что, а то причина – за Черкассы. Хоть никого тут Леха и не знает. Но знаю я – и этого сполна. Он, Леха, хоть и городской, но часто здесь, мол, проезжает – немалый повод. Отец его – откуда-то отсюда… уже давно от матери ушел. Место красивое – за это. Красивых мест у нас тут много. Ялань – особенно. И – за Ялань. И – за Сибирь. Да, что там, ладно, – за Россию. У нас великая страна – уж тут и вовсе.

Леха – полный. Я… полстакана требовал, но… тоже. Сразу вошло в меня – Ялань, Черкассы – вся Россия. Смотрю – луна, а рядом – Леха. Чуть ли не Стародубцев. Ну, думаю. Но все же:

Попрощались.

Самосвал, помигав фарами и увозя на кабине сгусток лунного отсвета, загремел дальше. А я подался к Таниному дому.

Тень от меня. Трава сверкает.

Небо. Луна – фонарь на нем. И захочу, но мне его не выключить. Но разве надо?

Иду, так думаю.

Ноги мои – туфли на них – носки их вижу – чередуются.

Сам себя чувствую – большой.

Кругом безмолвно – как в лесу. Лес – на виду вон, рядом – ельник. Каждую елку можно разглядеть. На Камне – сосны. Кемь, слышно, лишь шумит на шивере – сама под яром – углубилась. Да кое-где собаки лают – словно на заимке.

Радость – несет меня – возносит.

Посмотрел на клуб. Окна там, в клубной избе, изнутри – неживые. Движок, не слышно, не работает.

Подхожу к Таниному дому. Тихо. Тополь в палисаднике. Листья, зеленые еще, блестят на нем, не шелохнутся. До октября не опадут. Цветы какие-то… Бархотки. Стою и думаю: «Живучие». Кедр – таинственно искрится.

Посвистел. Подождал. Никого. Походив по дороге, собрал камешки. Стою, бросаю их на крышу – попадаю. Слышу: идет?

Идет.

И сердце замерло.

Выходит.

Таня – она.

И я – как будто подтверждаю: Таня – внутри себя, как в колоколе – языком.

Встала в воротах, ёжится и говорит:

– Привет. Приехал.

И голос этот… сонный… нежный… в свете мерцающем звучит – как будто сказку кто-то мне читает.

– Ну, – говорю.

Смотрю: в халате. Вижу: в том же.

– Ты же писала мне, что спишь еще на чердаке…

– Ну, – говорит.

– А я вот… думал… камешком по крыше…

– А я не сразу поняла…

Стоим.

– Кот так… запрыгнет с тополя и ходит…

– А это я.

Ночь. Удивительная. Помню – август. Два дня осталось от него.

– Смешной он у нас… загулял где-то, неделю нет уже… Ты с кем? – спрашивает.

– На попутке, – отвечаю.

Камешки у меня в руке – на траву их выронил – упали.

– Соскучилась, – говорит.

– Я тоже, – говорю. И чувствую – могу заплакать. Ну, думаю: из-за портвейна так, зря только выпил. Не плаксивый.

К ней подошел. Обнял. Прижал. Как умираю.

– А что у тебя в кармане? – спрашивает.

– Рубахи?

– Да.

– Шишка сосновая… не помнишь?

– А у меня, – говорит, – под подушкой. А вон – звезда… только твоя. Моей не видно.

– Ну, – говорю. А на звезду лишь глянул бегло. В глаза смотрю – а в них хоть падай.

– Похолодало, – говорит.

Крепко прижал к себе. Как воздух – как тот же – будто не удержишь. Земля бы лишь не подвела – а то уходит.

– А ты спала уже?.. Когда я это…

– Как и уснула, не заметила… Шорох услышала – проснулась…

Гремит цепь – в ограде. Ночная птица где-то гулко ухает – над Кемью. Что-то стучит – во мне, наверное? Куда-то падает – душа? Но – бесконечно.

– Ты, – спрашиваю, – не рада?

– Рада, – говорит.

Целую. В губы. Научился. Но все равно – как первый раз, то есть – впервые.

И она – Таня: руки ее у меня на спине, меня – как ветви – оплетают; раньше они такими не были – или ожили, или распустились.

– Очень.

– Чё, правда, очень?

– Очень, очень.

Вижу веснушки на ее носу, про точки вспомнил, и хочу ответить на вопрос: Люблю. Ну а язык не повинуется – как у немого. Произношу зато – как обо всем на этом белом свете:

– Таня, – других имен не знаю будто.

– Папка пьяный, – говорит. – Опять напился.

– У, – отвечаю.

Целую. Глаза закрыла – от луны – и той, досужей, до всего есть дело – смотрит. Освободившись, говорит:

– Сегодня холодно, вчера теплее было.

– Тебе так кажется – ты из постели.

– Может.

– Пойдем?

Молчит.

– Пойдем? – но шепотом.

– Ну, только тихо.

Убирает от меня руки, опускает их – как отняла, а я – лишился. И, повернувшись, шепчет:

– Заходи.

Зашел. Оглядываюсь. Вижу:

Просторная ограда. Кругом постройки. Белье висит крест-накрест – на веревках. В стайке овца заблеяла. «И овцы», – так я подумал, не сказал. Луна в ограде. Не меньше тут ее, чем там – на улице, в ограде – больше.

Прикрыла лишь ворота Таня – не заперла. Пошла. Я следом. Идем. Под ней – настил спокойный вроде, но подо мной – как лодка на волне – это меня колотит, как больного. Боюсь – заметит Таня – не хочу.

Говорит, не оборачиваясь:

– Ты где?

Взял ее за руку. Иду. Ладонь ее – как ярый воск – в моей ладони будто плавится. Не выпускаю. И знаю что-то, но забыл. Но явно слышу:

– Соболь, – приказывает Таня шепотом. – На место.

Цепью звеня, убрался в будку Соболь.

– Тише, – но это мне.

И я послушный – от меня ни звука.

На крыльцо взошли – ступеньки три, а – будто больше. Сени – прошли их – длинные. Ведет меня Таня – как слепого. Покорен я – пусть хоть на смерть. Со мной такого не бывало. Кладовка – знаю: и по запаху, и – говорила. Лестница. Ступенек семь – и помню, но считаю: словно – куда-то.

Наверх, понятно.

Поднялись.

– Папка, – говорит, – скоро проснется… Вечером пил… последнее сметали сено… Оденусь я, и, может, погуляем?

Молчу. Не в знак согласия – иначе.

– Потом, – чуть позже говорю. Сказал – как выдавил.

Освещен чердак тускло: фонарик на земле лежит, возле кровати, – не выключен – щепки мелкие – лучом их выявил – те громоздятся, тень от себя кидая долговязую.

Сели.

Сидим. Как незнакомые. Как будто – поезд тронется – и мы поедем.

– А где, решил уже, учиться будешь? – спрашивает.

– В первую школу записался, в Елисейске. У тетки жить хотел, но после передумал, – выпалил.

– Чё, в Полоусно?

– В Полоусно.

– И мы вот с Дуськой…

– Здорово, – говорю.

– Ну, – говорит.

– А чё… ребята все туда… и я…

– И мы вот тоже…

Целую. В губы. Их – в себя. Они во мне – как заполняют.

– Хоть и привыкли там… И тетка ждет.

– И я… подумал… чё-то… это… Сильный, пытаюсь повалить, но говорит она:

– Витька, писал, приехать должен.

Старший брат ее. Живет в Ванаварах. Вертолетчик. Уже рассказывала – знаю.

– У, – говорю. А сам – и чувствую и думаю, упругая какая в талии, – сопротивляется. Но мне так кажется: сопротивляется не мне – кому-то.

И я упорствую.

– Жениться вздумал…

Говорю сорвавшимся куда-то голосом:

– Таня.

Имя назвал и задохнулся.

– Хотел с одной… но та сбежала…

– Таня, – теперь – проверить, что живой.

Молчит.

Потом – я справился:

Лежит она. Но как-то – боком. Ноги у нее – как были – ступнями на земле чердачной – сломанно. Поднял их – выправил – назад не возвращает. Свалились тапочки – о землю шлепнулись – слышу. Про них – про тапочки – не думаю. О чем-то.

Легла.

Об этом.

И я – нас рядом будто положили. Лежим. И слушаем: затихли. В моих глазах, по памяти, стропилы кружатся – как будто спицы в колесе – не остановишь. В ее – не знаю – за ресницами.

Потянулся, фонарик выключил. И слышу:

Таня молчит.

Вернулся. Лег.

– Таня, – шепчу.

Целую. Повторяю:

– Таня.

– Мы с Дуськой, – говорит, – сначала тоже думали…

– Я знаю.

Грудь у нее… В ладонь мою – как будто кто измерил… Губами – тоже совпадает.

Молчит. Но как-то… Как будто жаром обдает оно – ее молчание. Впервые слышу.

И говорю опять – заладил:

– Таня.

Молчит.

Без лифчика – спала так; вышла – не одев.

Ну, думаю.

Не думаю. А – как-то.

– Таня, – совсем уж шепотом. И произнес ли? Сердце так бьется: Та-ня, Та-ня! Я просто слушаю его – вдруг обнаружил.

Сосок – как что-то – или оттуда, из беспамятного детства – неожиданно, – или совсем уж что-то взрослое – как будто черствый. Тот и другой. Как близнецы, как наши две звезды, но все же разные – познал различие – родное.

Как никогда. И никогда – конечно.

Должен понять, что больно ей. Не понимаю.

– Больно.

Чуть оторвался, говорю – как будто вспомнил что-то:

– Таня…

Но не хватает воздуха. Легкие – тесные – и на такое не расчитаны. И сердце – то – как не готово.

– Прости, – как выдохнул.

Тело ее. Живот. Потом…

Я – как в другой будто стране, знаю ее лишь по учебнику, но нахожусь впервые в ней – как-то попал туда, не знаю; только глаза закрыл и не оглядываюсь.

Моя рука – чуть победит, ее – как будто отвоюет.

Сопротивляется. Но так – будто условились – до первой крови… И без судьи.

Ни с кем так в жизни не боролся – вроде и бережно, но – беспощадно. Я – как Пелей, а Таня – как Фетида.

И у нее, у Тани, – две руки. А у меня – одна – как однорукий.

Другой – с ремнем своим справляюсь. Рука – сама как будто, без меня.

И дышим оба – запыхались.

Когда она, Таня, достала из-под подушки? – шишку сосновую в руке вдруг держит – зажала. Свою. Моя – в кармане – чувствую… Свою рубаху распахнул пока – нам передышка.

И как-то все произошло… Как что-то вмялось.

Все по-другому раньше представлялось. Как страна… знал о которой только по учебнику.

Долго молчим – невыносимо.

Говорю:

– Таня, – к кому чужому будто обратился. Язык сухой – валялся где-то будто – высох.

Молчит.

– Таня, – опять.

Не отвечает.

Целую.

Губы – огонь. Опухли туго – разгорелись.

И мне: тоскливо сделалось, тоскливо – как не бывало.

Лежу еще. И говорю:

– Пойду.

Молчит. Лежит – как умерла.

Но я-то – рядом.

Заговорил кто-то в доме – раздается.

Встал. Ремень застегнул. Стою. Темно.

– Пойду.

Молчит.

Склонился. Целую. В губы. Чуть прикоснулся к ним. Они – как неживые.

– Таня.

Молчит.

– Таня… сама ты… если бы не ты…

В ответ ни слова.

В стыд – с чердака, как в бездну – провалился. Упал. Поднялся.

Вышел оттуда – за ворота.

Стою. Сколько-то. Но понимаю то, что – ночь.

Плетусь сначала, после – побежал – словно сорвался. От Черкасс.

Бегу.

В спину луна меня подталкивает – к дому, там – мать. И – папка. Нет, по-другому как-то: там – отец. Они не знают…

Или?.. Что-то уж всех, наверное, оповестило – что-то.

Тень впереди меня – моя, и – жалкая. Поэтому – и убегает.

Зачем я вспомнил то, что было… – это из песни. Повторяю. Начну, закончу. Ободзинский. Привязалась. Я – об одном, на языке – она – не сплюнуть.

Бегу. Вверх робко гляну:

Звезды: луна – поэтому и редкие. Еще гало – и то полнеба заслонило. Одна уверенно лишь выделяется: Медведица. Полярная – моя – и путеводит. К ней близко – Танина – по ней, по этой звездочке, как говорит Колян, мой брат, можно проверить зрение – кто ее видит… Не видно, но – из-за луны.

Все вроде то же – небо и земля. Но что-то очень изменилось. И мне представилось, как будто налила мне моя родная бабушка Настасся – я никогда ее не видел, тут вдруг предстала – парного молока, бегу я с ним, упал – смотрю: в руке пустой стакан – а молоко разлилось по муравке.

Обрел я что-то – как утратил.

Смотрю на тень свою – она нагая.

Бегу я с чем-то – как с украденным; под самым пахом спрятал кражу.

И вспомнил вдруг:

Пришел я к Шурке Пусе. Еще и в школе не учились мы. Сидит он, Шурка, за столом – играет сам по себе с иголкой и магнитом – иголку водит по столешнице. Я сразу понял, что пропал: в жизни не видывал такого чуда. О том о сем поговорили – я как об этом. Отвлекся Шурка – побежал в уборную. Сунул я магнит себе в шаровары – внизу те были на резинках. Пошел, хозяина не дожидаясь. Лишь за ворота вышел только и пустился – как сейчас вот. Магнит мне бабку, помню, раскровянил. Домой вбежал. Иглу из маминой игольницы извлек, устроился с магнитом за столом – заходит Шурка. И помню я – как подпол провалился. Когда уж вылез.

Так же.

Бегу. В рубашке. Путь кремнистый. На обочине, на траве, иней. Деревья – в опоке. Все – как на сцене.

Украл-то чье-то я – даже не Танино – я у нее бы не украл. Ни у ее родителей, ни у своих. А – у Кого-то. Не понимаю это – чувствую.

Смело смотрел на небо раньше, теперь – и глаз-то не поднять. Гляжу на тень – свою – не догоняю.

Бегу, бегу – как от кого-то.

Я вроде я – но сам себя я никогда еще таким не чувствовал – как кто-то, и этот кто-то мне противен.

Не в кедах, в туфлях – гулко топочу, но не по Старо-Гачинскому тракту, кажется, а по Вселенной, как хрупкий наст, ее ломая, – и Кто-то слышит этот хруст… принадлежит Кому она – Вселенная…

Но отдается в чем?

Сердце колотится – не в нем – не уместится – выплеснется.

В чем-то – в чем осядет.

В Ялань вбежал.

Слышу – продребезжал по тракту Лехин самосвал – поехал в город.

К дому приблизился. Заплот перемахнул – как горностай.

Лег в гараже на раскладушку.

Лежу.

В глазах – не вытеснить.

В ушах – не успокоить.

В сердце… Не в нем…

Спать не могу.

Потом:

Как будто помер – под обломками Вселенной – раздавили.

Часть вторая

 
И на небе мост унесло!
Две звезды, рекою разлучены,
Одиноко на скалах спят.
 
Басё


 
От юности моея враг мя искушает,
И сластьми палит мя…
 
Антифон 1, глас 8


Посещение шестое

И все мне нравятся, без исключения, но этот самый для меня любимый, второй месяц весны, ранней как будто, но обманчивой, – числа с двадцатого до Пасхи и после Пасхи до конца – выдался теплый и погодистый, с крепкими, конечно, утренниками, после которых наст, не ломающийся даже под копытами коня, держался чуть ли не до полдня; нам по нему набегаться хватало. Явление для нашего апреля не редкое – случается. Лишь поманил. А все и разомлели. И все; земля прежде всего – ее уж трудно вроде одурачить. Первой, как всегда, муравушка – едва от снега обнажилась, глазам предстала, сразу и – проснулась. А вскоре, только пригрело солнцем, приласкало их, и угоры в Ялани и вокруг нее зеленеть начали. Те, что на юг глядят, так и особенно – марево стали испускать. К Вербному воскресенью, когда за ней лазит Лазарь, уже и верба распушилась, и вокруг нее пчелы, рано нынче выставленные из омшаников, загудели звонко и не бесполезно – имели взяток; и мед я пробовал – отменный – хоть я и равнодушно к меду отношусь. Ручьи и голуби заворковали вкрадчиво. Голуби – только днем, а ручьи, прячась под хрупкой коркой льда, и по всей ночи не смолкали. Я загореть успел, черным сделался, как голенишше, – мама так говорит, меня жалея. Но в начале мая, как только лед на Кеми тронулся, вешней водой река заполнила всю пойму, и зима к нам – будто забыла с нами попрощаться – возвратилась, вынудив всех, кроме отъявленных непосед вроде меня, ворон, собак и воробьев, спасаться от нее, и без того уже больше чем за полгода опостылившей, – кого куда, а раззадоренных веселым занятием по сбору вербного нектара пчел – безвылазно, безвылетно ли, в ульи; и на летке их было не увидеть, разве охрану в глубине летка, едва выглядывающую, словно из засады. То со снегом, заново и толсто все заваливающим, который быстро, правда, стаивал. То с леденящим, верховым и низовым – при ясном, без единого облачка, небе, – помногу суток не стихающим и пробирающим до костей ветром-сивером. Таким у нас май чаще и бывает. Чувствуя близкую поддержку севера, зима никак не хочет уступать.

Но вот три дня уже стоит – как лето.

Мама с Вахмистровки вернулась еще в понедельник, двадцать пятого мая, сразу после похорон. Я за ней – крёсна как раз пришла корову нашу подоить – к Кеми на мотоцикле ездил вечером, до переправы. Папка – сегодня; только что вошел. Одну ночь он, как выяснилось, ночевал в Вахмистровке, две других – в Елисейске. Двадцать второго мая родной мамин племянник Степан, старший сын дяди Вани Русакова, ее родного брата, пришел с армии, отслужив срочную в десантных войсках. Девчонка у него в деревне оставалась. Продавцом теперь там, в Вахмистровке, в магазине работает. Со школы, с девятого класса, дружили – водой их было не разлить; уроки даже вместе делали. Век ждать клялась. Неудивительно. Когда провожала, на призывном пункте все слезы выревела, всю краску с глаз своих по шшакам себе размазала. Не дождалась – какой-то подвернулся. История не из разряда фантастических – земная. Сплошь да рядом, как говорится. Встретины были вечером. Братья, сестры, родители, друзья. Как обычно. Степан – еще и формы не снимая – из-за стола вдруг встал и говорит: пока, мол, выпейте, схожу, недалеко тут, и вернусь. Все напряглись, но останавливать его не стали. Ну, мол, знатьё бы, кто бы мог подумать, грудью бы на пути, дескать, стали. Ну, вот знатьё бы… Пошел Степан в колхозный гараж. Завел трактор. Гусеничный. Поехал к дому своей подружки неверной. Потом уж это стало все известно. Напротив дома притормозил трактор, имя ее, изменницы, из кабины высунувшись, выкрикнул. Подошла та к окну, занавеску отодвинула. Степан, рукой ей помахав, трактор пустил, сам из него выпрыгнул и, обогнав, лег под гусеницу. Похоронили, гроб не открывая. Так, через крышку, и прощались. Мама подробности не рассказывает – молчит. Я не выпытываю – жутко. Один раз в жизни я видел Степана, лет десять назад. Привозил его к нам дядя Ваня. Помню: мальчишка смуглый, молчаливый, от своего отца, от дяди Вани, ни на шаг не отдалялся – даже со мной, как я ни звал его, на улицу не вышел поиграть. Меня он старше на четыре года.

Был, уже надо говорить. Через четыре года, может, и сравняюсь; потом, наверное, и обгоню.

Сидит папка за столом. Сосредоточенный. Левая рука на спинке стула, правая – на столе. Уезжал, был гладко выбритый. Сейчас – в щетине пегой – отросла; и седины все больше в ней и больше, и замечать это безрадостно. В выходной одежде. Разулся только, хромовые сапоги в сенях снял, но не переодевается – в шавьётовом кустюме. Да кепку у двери на гвоздь повесил. Так и сидит пока – не причесался, что не похоже на него: Аккуратист – так его мама называет.

– Есть, Коля, будешь? – спрашивает мама. – Суп готовый, – была на кухне, разбирала семена, с кульком и вышла. – Редька была, и не найду вот… Запропала… Мы уж поели, тока что вот из-за стола.

– Нет, – говорит папка. – Турпановы покормили. Не успел проголодаться.

Турпановы: свояк папкин – дядя Гоша, и жена его, родная мамина сестра – Наталья Дмитривна. Детей у них шестеро – взрослые уже – три сына и три дочери. Те тоже, и дядя Гоша и тетка Наталья, были на похоронах.

– Как там Иван и Клава-то?

– Ну, как…

– Помилуй, Господи…

– Неважно.

– А с кем добрался? – спрашивает мама. – Не пешком?

– Да нет, – отвечает папка. – Не пешком. Васька довез от города до переправы…

– Турпанов… Васька-то?

– Ну а какой?.. Тут, от Кеми-то, тоже подфартило… Парнишка был, стоял… на самосвале… чё-то повез до Верхне-Кемска и говорил чё, да не помню… Трубы, ли чё ли, там… для гаража… Один в кабине-то, дак взял нас.

Леха, наверное, мой новый приятель. Тот, что похож на Стародубцева Леху. Больше тут некому. И у нас в яланском доротделе самосвалы есть – «ЗИЛы». Целых четыре. Но раз папка не знает водителя, значит – Леха. Лед на Кеми пошел четвертого мая, ночью, после сильного двухдневного дождя. Он, Леха, был в это время как раз в Верхне-Кемске, ехал назад, но не успел – мост на Кеми уже сорвало. Мотаясь здесь теперь, на этой стороне, какой придется, груз развозит – все не без дела. Самосвал у переправы оставляет, а ночевать домой, в город, отправляется; если бензину лишнего где перехватит, на самосвале – в Верхне-Кемск, к подружке.

– Знашь, с кем я ехал? – говорит папка.

– С кем? – говорит мама.

– Со сватьей.

– С какой сватьей? – не понимает мама.

– С какой… С твоёй, – говорит папка.

– Это с какой такой – моёй?

– С такой… Надеждой Андреевной Чурускаевой.

– Анкудиновой, ли чё ли?

– С ней.

– Какая же она мне сватья?

– А ты спроси вон у Олега.

– Да папка шутит, – говорю.

– А чё шутить-то?.. Я не выдумал.

– Надя – хорошая женщина, – говорит мама. – Давно ее знаю. Еще с девок. Она меня моложе, и гораздо… Вместе работали, валили лес. Она тогда – совсем еще девчонка… А в войну чурочки для тракторов, по грудь в снегу пурхаясь, с ней на пару заготавливали. За Петра-то после она вышла… С войны пришел он, уж тогда… Груз на себя такой взвалила… Помилуй, Господи. Петро-то – не подарок.

– Петро тоже мужик неплохой, – говорит папка. – Выпиват тока. Но кто не выпиват… Тока покойник… Да и ты вот.

– А я не знала, – говорит мама. – Вижу, все ездит, а куда?

– Ну, вот и знай теперь, – говорит папка, глядя на меня и улыбаясь.

– Да перестаньте, – говорю.

– Чё перестаньте… Ладно, по-человечески-то если, по-людски, – говорит мама. – А то Пуса вон Шурка с Оленькой Борониных…

– Мама!

– Ну, чё, мама?.. Чё, мама? У той живот – хоть подпирай, уже на нос у девки лезет, а ей экзамены сдавать. Заберут Шурку в армию, останется с ребенком. Еще сама-то… малолетка.

– Ну и нормально! – говорю. – По-человечески. Он же ее бросать не собирается.

– Еще из школы-то, добро, не исключили, дают обоим доучиться… Да уж какое там нормально… Так разве можно?

– Получилось.

– Получилось. Это у кошек получается… Без регистрации… как птички… А в наше время было как, – говорит мама. – Год-два ходят. Друг к дружке присматриваются, лучше друг дружку узнают. Уж после свадьбы и брюхатели…

– Ну, в ваше время!.. При царе Горохе… У вас так, у нас по-другому. Вы, – говорю, – отстали от жизни. Мир далеко ушел вперед!..

– Куда он мог уйти? Как лежал в одном месте, так там и лежит… Там и останется, пока не уничтожится. Чё его стронет?.. Красивыми мы, может, и не были, – говорит мама, – но молодыми-то мы были и чё-то тоже понимам.

Папка молчит. Разговор затеял, но сам в нем дальше не участвует. Притих. Может, что вспомнил.

Вышел я из избы.

Думаю: всех мне всегда почему-то жалко. И маму, и папку, и дядю Ваню с тетей Клавой. И Степана. Только вот как его теперь жалеть?.. Не знаю. Мама – нечаянно подслушал – и за Степана молится. За неживого-то!.. Но пусть. Жалеть – наверное – нехорошо. Надо работать над собой. Человек должен быть выше жалости. Как Печорин. А по силе воли – как Павка Корчагин.

Выпятив грудь искристую, скворец поет – тепла дождался. С места на место перескакивая, воробьи чирикают. Пчелы гудят – летают в воздухе шрапнелью. Поносят, – мама говорит. Папка говорит: дришшут. Ворона на столбе сидит – опустив вниз клюв, на Буску ругается – уже охрипла. Тот на нее внимания не обращает. Развалился на мураве, высунув язык, с открытыми глазами. На меня мигает веком.

– Лежи, – говорю.

Слушается.

Петух в ограде. Остарел за зиму. Но не потускнел и боевой дух не утратил: на меня смотрит – как через прицел. И не надеется пусть даже – не подставлюсь.

Забрался я на крышу дома, в свой штаб, после зимы еще не обустроенный. Рубаху сняв, позагорал. Ялань в бинокль поразглядывал – сомлела, тихая – как муравейник. Лучше Ялани места нет на свете, это ясно.

В Черкассах тоже хорошо. Но их отсюда не увидишь.

Почки на березе набухли. Зелень, стесненная, из них уже готова вырваться – выглядывает. Липкая. Смолистая – пахнет. Еще дня три тепла такого – и распустятся, и лес оглохнет.

Где-то за Межником, в той стороне, километров пять отсюда, не больше, дым клубится черно-желтый – трава сгорает прошлогодняя; и на тайгу огонь не перекинулся бы, страшное дело – верховой.

Был у нас вчера последний звонок. Утром. До обеда потолкались в интернате, сходили в школьную столовку, поели, потом собрались все, ребята и девчонки, пешком направились в Ялань. И как-то грустно. Еще экзамены, и школа в прошлом. Все вроде ждал, теперь тоскливо почему-то.

Спустился с крыши. Зашел в избу. Дома только мама.

– А где папка? – спрашиваю.

– Вышел, – говорит мама. Половики и коврики сворачивает с полу – хлопать на улице их будет, пока сухо.

Положил в сумку книжки.

– Поеду, – говорю.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю