Текст книги "Утро года"
Автор книги: Василий Алферов
Жанры:
Детская проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)
Симка
Моего среднего братишку поп окрестил Семеном, а пока он был еще маленький, мы все звали его Симкой. Мальчишка послушный, никогда не гонялся за нами. Бабушка любила его больше всех, потому что он не причинял ей больших хлопот в летнее время, когда она домовничала с малыми ребятишками.
Но вот в одну из весен Симка внезапно заболел. На теле у него появилась сыпь, горло ему сжимало, дышал он тяжело, метался распаленный.
О больнице никто и не напоминал: до нее более двадцати верст. А на чем поедешь? Своей лошади не было, а нанимать подводу для мальчишки считалось большой роскошью. Если бы заболел взрослый, необходимый в хозяйстве человек, тогда можно бы подумать и о больнице. А в малыше какой толк? Обуза одна! Жив – хорошо, а умер – еще лучше.
Однако бабушка настаивала – пригласить хотя бы знахарку Арину Сурчиху. А тут, кстати, вечером пришла к нам бабушкина подружка – сухонькая, болтливая старушка Гусиха. Она со всеми подробностями рассказала о том, как одной женщине из соседнего села когда-то «помогла» Сурчиха.
– Ну, милые мои, – начала Гусиха, – хотите верьте, хотите нет, – ваше дело. Наперед скажу: за что купила, за то и продаю, что мои ушеньки слышали да что видели глазоньки, о том и говорю. Ох, любезные вы мои! Как только вспомню о том времечке, когда головушка у той бабоньки на четыре части раскалывалась, ни дня, ни ноченьки спокою ей не давала, так в озноб бросает. Вот как мучилась, страсть! Бывало, болит у нее головушка неделю, болит две – перестанет. Потом опять примется болеть. Над бровями шишки вскочат, в глазах искры… А во лбу ровно кошки корябают. До рвоты доходило, вот как!
Эту болесть определяли у нее по-разному. Кто говорил – чемер, кто – от сглаза. А больше всего на Куприяна Рогаткина грешили: «Это он, колдун нечистый, такую штучку ей подстроил, беспременно он».
Ох, цветики лазоревы! Два года маялась бедная бабочка. И кто бы какое средствие ни посоветовал, все принимала, но отрады не видела. В питье, в еде себе отказывала, а все норовила снести за лечение. Одному попу перетаскала масла да яиц видимо-невидимо. Две юбки кашемировые да полушалок подвенечный заложила… Молился батюшка Стратифилату-мученику, замаливал порчу в ее головушке, а она не переставала ныть, болела, болью несусветной.
Бабка Силиха присоветовала бабочке двенадцать раз изо дня в день, в самую полночь, выходить под куриный насест и за каждый выход по двенадцать раз читать воскресную молитву. Средствие, говорит, от порчи самое надежное – все как рукой сымет.
Делала и это, но легче так и не было.
Спиридониха лечила бабку от сглаза. По утрам, на зорьке, брызгала она ее наговорной водой. Этой же воды давала по три глотка пить и велела за каждым глотком приговаривать:
Черный ворон, прилети,
Злую немочь унеси…
Ох, родненькие вы мои! Так и не прилетел никакой черный ворон и не унес болесть из ее головушки. Тогда Спиридониха начала лечить бабочку от чемера. Ой, картинные вы мои, вспоминать страшно! И теребила же она, ведьма кривая, ей волосы, могуты нет. «Чемер, слышь, застарелый. Корни пустил глубоко, лечить долго придется». Ну и лечила. Навернет на руку прядь волос, да и почнет драть, и почнет драть. Теребит, теребит рукой, потом зубами вцепится. До тех пор дергает, пока на голове чтой-то не треснет, ровно ореховая скорлупа под ногой. Тогда Спиридониха и выпускала руки из ее волос. После такой потасовки бедная бабочка как нахлыстанная бежала домой. А дома места себе не находила. Головушка у нее горела, ровно котел со смолой. До этого боль держалась во лбу, а тут и определить невозможно: и затылок горит, и виски стучат… Батюшки мои родимые! Святители-угодники! – Гусиха шумно вздохнула и заключила: – Но вот бабочку эту самую господь бог натолкнул на Арину Сурчиху. И принялась она лечить ее от злой немочи.
– Ну и как, помогла? – хмуро посмотрев на Гусиху, спросил отец.
Гусиха как-то сразу осеклась и развела руками:
– Может, и помогла бы, да только бабочка эта богу душу отдала… Ну, а мальчишку она подымет на ноги.
Мать посоветовалась с отцом и на второй же день пригласила Сурчиху. Та пришла точно в обещанное время. Войдя в избу, она долго и размашисто крестилась на деревянные иконы в закоптелом переднем углу, потом басовитым голосом проговорила:
– Мир вашему дому!
– Добро пожаловать, Арина Корниловна, – приветствовала мать Сурчиху.
Раздевшись, Сурчиха подошла к тяжело дышавшему Симке и погладила его по белесой пылающей головке. Затем вынула из кармана узенькую короткую трубочку и что-то завернутое в тряпицу. Развернув узелок, она взяла из него щепотку какого-то сероватого порошка, вложила его в трубочку и с помощью матери вдунула в Симкино горло. Симка застонал и, захлебываясь от приступа кашля, судорожно корчился. Сурчиха попросила кружку с водой. Она положила в нее что-то из другого узелка, потом стала на колени перед иконами, поднесла кружку ко рту и долго шепотом наговаривала. После этого стала наговорной водой смачивать Симкину голову, руки, ноги, грудь. Смачивала и приговаривала:
Лейся-пролейся,
Вода студена,
Уходи болесть,
От младенца Семена.
Совершив все то, что полагалось, Сурчиха посидела немного, поговорила с бабушкой, потом начала собираться домой. Этим временем мать сходила в хлевушок, поймала одну курицу из шести, которые у нас имелись, связала ей ноги и, отдавая ее Сурчихе, спросила:
– Ну что, Корниловна, полегчает мальчишке или нет?
– Должно полегчать, – беря от матери хохлатую курицу, ответила Сурчиха.
К вечеру Симке стало хуже. Всю ночь у нас в избе горела убавленным светом лампа. Мать и бабушка не смыкали глаз, то и дело вскакивал с постели и отец. Он склонял над Симкой голову со спутанными каштановыми волосами и тихо говорил:
– Сынушка… ненаглядный ты наш… Труднехонько тебе… Потерпи маленько – завтра опять Сурчиху позовем…
Яшка ночевал у нас. Мы с ними легли на полатях, но долго не спали, перешептывались. Бабушка заметила это:
– И вы, рябятишки, не спите?
– Не спим, – ответили мы. – Нам Симку жалко.
– А вы молитву творите, попросите царя небесного, чтобы он избавил от недуга Симушку. Ваша-то молитва скорее дойдет до господа-бога.
Мы с Яшкой тут же принялись шептать все молитвы, какие только знали, и беседовали с богом так, будто он лежал с нами на полатях:
– Господи, помоги Симке подняться на ноги. Сжалься над ним – он маленький. Нынче летом он пойдет с нами по ягоды…
Немного спустя Яшка сказал:
– Зайца поймаем, продадим, тогда в церковь сходим и свечку толстую купим, которая с золотым перевивом.
– Она дорогая, – говорю я. – Одного зайца не хватит.
– А мы двух зайцев продадим – твоего и моего, ладно?
– Ладно, – согласился я засыпая.
…Спали мы с Яшкой долго – никто нас нынче не будил, никто не беспокоил. А перед дождем или перед несчастьем, как говорят старые люди, всегда крепко спится. Проснувшись, мы увидали: Симка лежал, вытянувшись, на лавке, в переднем углу, покрытый холстиной. Его правый глаз, немного приоткрытый, будто укорял меня и Яшку: «Эх вы, молельщики! Не смогли как следует попросить боженьку… Посулили бы ему две толстые свечки, вот он тогда и не дал бы мне помереть…»
С тех пор мы с Яшкой задумались: почему бог такой недобрый, ни в чем нам не хочет помочь? Значит, надежда на него плохая.
Другая вера
Мой отец метался от нужды в разные стороны. То уедет на заработки в заволжские степные имения самарских богатеев, то пойдет в анновские леса на дровозаготовки к лесопромышленнику Шагарову, а то и в город махнет. Он бегал от нужды, а она никак не хотела отставать от него, следовала за ним по пятам.
Однажды, возвратясь из отходничества, отец рассказывал мужикам:
– Работал со мной один на молотьбе, Грицаем звали, а по фамилии – Дударь, из Полтавской губернии. Так вот он говорил, что у них многие мужики в заморскую землю уехали. Распродали все, у кого что было, и – поминай как звали!
– Это в какую же заморскую землю? – с любопытством спросил Иван Верста.
– Америкой называется, – ответил отец. – Там, говорит, жизня повольготнее.
– Так чего же он туда не поехал, ежели там вольготно? – поинтересовался Иван Верста.
Отец глубоко вздохнул:
– Э-эх, Иван! Ехать в такую даль – надо иметь деньги, а у Грицая, как он говорил, есть только одна душа да денег три гроша. И продать нечего. Вот они дела-то какие.
В разговор вступил дядя Максим. Он покрутил головой и сказал:
– Чудно! Ехать неведомо куда, это все едино, что лезть к черту в пекло. Кто нашему брату там рад? Да взять и такое дело, к примеру: мы по-ихнему калякать не умеем, а они – по нашему ни мур-мур. Будут на нас посвистывать, как на собак: «Фью, пиль!..» Тут, брат, от всего откажешься.
Угрюмо молчавший Роман Сахаров неожиданно спросил отца:
– Этот Дударь, случаем, не слыхал о том, есть в той заморской земле вот такие тузы, как наш Табунов, или нет?
– Слыхал, – ответил отец. – Там, рассказывал Грицай, всяких тузов много.
– Тогда и разговору не может быть о вольготной жизни, – безнадежно махнул рукой Роман. – Ежели мы здесь, у себя, нуждой умываемся да горем утираемся, то у тех заморских басурманов и совсем пропадем, как мухи в студеный день. Надо вольготной-то жизни на своей земле добиваться, вот что.
Отцу нравилось, когда Роман говорил вот так складно и дельно. Но легко сказать: «Надо вольготной жизни на своей земле добиваться!» А как ее добиваться? Никто толком не знал.
К сорока годам своей жизни отец стал все больше и больше подумывать о том, есть ли на свете правда. Эта мысль засела ему в голову с тех пор, как однажды Табунов обманул его при расчете за работу.
По характеру своему отец был человеком смирным, доверчивым, мечтательным и вдобавок суеверным. Он легко поддавался на всякие уговоры, верил на слово каждому. И вот, зная его слабый характер, к нему давно «подбирала ключи» кулугурка тетка Прасковья. Она уговаривала его перейти в их веру, и тогда бог обязательно поможет ему: избавит от нужды. Тетка Прасковья расхваливала свою веру, что она самая справедливая, и хаяла церковников. Она говорила о скором приезде в Заречье старообрядческого начетчика, который с самим богом запросто толкует. Уж он-то про все знает!..
Ездил этот начетчик по приглашению и без приглашения, повсюду проповедовал «свою веру». В Заречье он приехал зимой и пробыл здесь три дня. И все эти три дня в старообрядческой молельне проходили жаркие беседы. Народу – битком. Приходили и старый, и малый. Каждому хотелось не только послушать «душеспасительные» слова начетчика, но и взглянуть на него хотя бы одним глазом.
Начетчик был одет в черную добротную поддевку. Борода у него густая, кургузая и тоже черная. Лицо смуглое, изрытое оспой. На остром длинном носу – темно-синие очки. Говорил он мягким бархатным баском, вкрадчиво, не торопясь. Каждое слово чеканил так, что оно ложилось плотно и запоминалось надолго.
Мой отец не пропустил ни одной беседы. Не отставал и я от него, все три дня гонялся за ним. Сидел на беседах смирно, слушал внимательно, хотя ровным счетом не понимал что к чему.
А слепой начетчик начинал издалека, говорил о патриархе Никоне, при котором несколько веков назад произошел раскол среди русского православного люда. Это он, Никон, перетряхнул слово божье, наложил на него антихристову печать искажения, заставил молиться людей «щепотью», а не двумя пальцами, как молились исстари.
Рассказав о Никоне, начетчик заговорил о значении молитвы для православного человека:
– Перед силою молитвы, – гудел он, – отступает искушение, она побеждает страдание, воскрешает мертвых, передвигает горы, останавливает бури, помогает в нужде и горе…
От этих слов меня вдруг всего перекоробило. Я хотел крикнуть: «Неправда это!.. Почему же мы с Яшкой всю ночь молились, а Симка наш все равно умер?..» Сколько зареченские мужики и бабы молили бога, чтобы он остановил суховеи, послал на поля дождичка, но бог так и не сжалился над зареченцами… Как же это так молитва может воскрешать мертвых и передвигать горы? А сколько моя мать и тетка Ольга плакали и молились о помощи? Несчетно раз! А толку никакого…»
Будто угадав мои мысли и желая возразить мне, начетчик высоко поднял указательный палец и заговорил, понизив голос:
– Однако многие люди только о том и молятся, чтобы бог сделал их богатыми, устранил все препятствия с их пути. Такая молитва греховна, и она не дойдет до бога. Прошение о хлебе насущном и о прочих нуждах должно следовать позже. Прежде надо заботиться о загробной жизни, потому что она вечна, а земная – миг.
С места неожиданно поднялся Роман Сахаров и громко сказал:
– Всю эту побаску я по-своему понимаю: бедным рай обещают на небе, а богатым подай его на земле…
– Погоди, Роман, не перебивай, – вежливо попросил кулугурский наставник Кузьма Ложкин. – После покалякаешь.
А начетчик, пропустив мимо ушей слова Романа Сахарова, продолжал:
– Христиане прежде всего должны считать себя слугами господа бога и жить для неба, а не для земли.
От этих слов у Романа «сильно закололо в животе». Он взяв шапку в охапку, поспешно вышел на улицу.
…После отъезда начетчика с отцом произошла перемена. Он невзлюбил этого чернобородого таинственного слепца. А сказанные им слова: «Жить для неба, а не для земли, и считать себя слугами господа бога» казались ему не совсем убедительными.
Решив жить для себя, а не для неба, отец захотел узнать, что думает теперь мать, наслушавшись всех этих проповедей. Он как-то сказал ей в шутку:
– Я, Дуня, в другую веру хочу перейти. Послушал я начетчика и понял, что правда, выходит, на их стороне. Да и Прасковья давно советует: «Переходи, говорит, Григорий, к нам… Жить полегче станет».
Лицо матери, до того спокойное, густо покраснело и передернулось в судороге.
– Ты что это, ополоумел? – проговорила она после некоторого молчания, в упор глядя на отца широко открытыми глазами.
– Будто нет, – улыбнулся отец. – Чего ты так испугалась, чай я не волк.
– То-то вот и оно, что не волк, а овца безрогая, – возбужденно говорила мать. – Тебе не начетчиков надо слушать и не Прасковью, а поближе к Роману липнуть. Он хоть словом живым утешит, а эти только и тычут пальцами в небо…
– Так что же, по-твоему, их вера хуже нашей? – засмеялся отец и предусмотрительно пересел на другой конец скамейки.
– Я не знаю, чья лучше, чья хуже, а только прямо скажу: не люблю я кулугуров. Ежели в их веру перейдешь, то меня только и видел…
– А куда ты денешься? – спокойно спросил отец.
Мать точно кипятком обдало.
– Куда денусь? – вскочила она со скамьи и подбежала к отцу. – Пойду вон на Волгу и утоплюсь.
Мать села к столу, уронила на руки голову и заголосила на всю избу. Отец спохватился и, подойдя к матери, ласково сказал:
– Да я пошутил это… Ну их всех ко псам! – махнул он рукой.
Больше отец никогда не заводил разговора об этом.
Широкая масленица
Не для всех приносила масленица веселье и радость. Не каждый ел блины из пшеничной сейки да яичницы. Кому была масленица, а кому – великий пост. В конце нашей улицы, точно напоказ, сгрудились все безлошадные и бескоровные – одна «голь-шмоль», как называл безлошадников Табунов. Взять первого Романа Сахарова: кроме пятка кур да глухого дымчатого кота никакой животины не имелось. Рядом с ним можно поставить Яшкину мать – тетку Ольгу, дядю Максима, Ивана Версту, моего отца и многих других.
Моего отца масленица раздражала больше, чем кого-либо.
– Расстройство одно! – хмуро говорил он каждый раз. – Вот Табуновы да Цыганковы блинами объедаются, а тут, дьявол ее возьми, спину гнешь не разгибаючи, а испечешь кое-как один разок, облизнешься и зубы на полку. Никогда досыта блинов не поешь!..
– А ты, Григорий, в блин-то завертывай ломоть хлеба, вот тогда и блинами наешься, – советовал дядя Роман. – Покойный Архип, дедушка Матвейки Лизуна, всю жизнь, говорят, так делал, да еще хвалился: «Меня старуха закормила блинами!..»
– У тебя, Роман, одни побаски на уме! – сердился отец. – Я всурьез говорю. Тут, можно сказать, жена всю шею перепилила: у добрых людей, говорит, масленица, веселье, а у нас все нет ничего. Какая это жизнь?..
– Жена у тебя, известно, горластая, словами будто крапивой обжигает. Карахтер у нее беспокойный, но баба справедливо говорит: жизнь у нас никудышная. Моя баба тоже мне уши прожужжала, во все чины произвела меня: уж я и такой и сякой, сухой и немазаный!.. А я говорю ей: «Постой, голубица, не кричи. Надо спешить не языком, а делом».
– Твои притчи, Роман, мне не по зубам, – со вздохом говорит отец. – А мы сложа руки сидим и ничего не делаем, что ли? Ты объясни вот что: почему одни полной грудью дышат, а другие задыхаются?
– Справедливости на земле нет, вот поэтому, – спокойно ответил Роман.
– А как же добиться этой самой справедливости?
– Ну, брат, это дело мудреное и нелегкое, – покачал головой Роман. – Об этом мы Орлика спросим. Он, я думаю, лучше знает.
– Неужели Орлик приедет? – сразу оживился отец. – Уж и не верится что-то…
– Пишет: «Ждите, нынешним летом обязательно приеду в гости…»
Отец, казалось, обрадовался предстоящему приезду Орлика больше, чем сам Роман. Стал он веселый, довольный, будто Орлик рассказал ему, что справедливости на земле добиться не так уж трудно.
…А масленица шла своим чередом. Внимание всех привлекали два табуновских зятя, приехавших из соседних сел на блины к теще и тестю. Они катались по улицам Заречья со своими молодыми женами на рысаках и, развалившись, сидели в санях городского фасона. Хмельные и сытые, они пели какие-то незнакомые песни. А когда сворачивали в наш курмыш, то каждый из них кричал своему кучеру:
– Придержи!..
И рысаки, все в мыле, дымясь паром, переходили на шаг. В это время забавы ради табуновские зятья брали из кульков, заранее приготовленных, горсти дешевой карамели и на обе стороны бросали в снег. Толпы ребятишек, в том числе и мы с Яшкой, глазевшие на катающихся, стремглав, точно на ученье легавые щенки за поноской, вперегонки бросались в снег и, барахтаясь, отыскивали в нем брошенные карамельки. Но мы не столько находили их, сколько втаптывали в снег. А пока ползали, шарили озябшими руками в одном месте, горсти конфет летели в другое место. И мы, вывалявшись в снегу, спотыкаясь и падая, бросались туда.
А вечером, когда в избах начинали зажигать огни, на всех улицах села завязывались кулачные бои. Подготовку к ним обычно вели ребятишки. Они собирались толпами, продвигались до середины улицы и, потрясая в воздухе кулаками, кричали:
– Давай, давай!..
На этот выкрик прибегали мальчишки с другого конца улицы и, подпрыгивая, как петухи, наскакивали на противников.
Мы с Яшкой норовили бить до сшиба только тех мальчишек, отцы которых живут богато. И больше всего нам всегда хотелось намять бока Микитке Табунову – широколицему, с узкими щелками глаз, коренастому и неповоротливому.
Дрались «по-честному»: без подножки, гирьки или свинчатки в варежки и рукавицы никто не прятал, лежачего не били. Яшка стремительно налетал на Микитку, ударял его кулаком в грудь, но тот держался крепко. Он неуклюже замахивался на Яшку, но я тут же подлетал на выручку и сильным ударом сбивал Микитку с ног.
Потом «стена на стену» дрались парни и мужики, оттеснив нас, ребятишек, на задний план. Дрались беззлобно. Только безлошадники, вроде Романа Сахарова, налетая коршунами на богатеев, скрипели зубами и били их с таким остервенением, что страшно было смотреть. «Самый удобный случай отвести душу, – говорили они. – А то поди тронь их, чертей, в другое-то время – со света сживут».
Дрались все, кроме попа, учителя и самых дряхлых стариков. Но и старики, которые еще крепко держались на ногах, выходили на улицу в качестве болельщиков, и каждый переживал за судьбу своей «стены».
Наша «стена» дралась отчаянно. Без лошадников считали отъявленными драчунами. И когда наша «стена» начинала отбрасывать противника, на выручку приходил сам Табунов Карп Ильич. Невысокий, плотный, лет пятидесяти двух, с огромными кулачищами, он был свиреп, волосат. От одного его взгляда нас, ребятишек, бросало в дрожь. Табунов приходил в тулупе черной дубки, в кухмарских валенках с мушками, без шапки. Молча снимал тулуп, бросал его на снег и, засучив рукава, кричал:
– А ну, братцы, за мной!.. Неужели уступим этой гольтепе? Не бывать этому! – И, выбирая мужиков послабее, сшибал их одним ударом с ног.
Неожиданно, точно из-под земли, вырастал однорукий Матвейка Лизун. Он хотя и не принадлежал к безлошадным, потому что у него был пузатый меринок мышиной масти, но поскольку этому меринку чуть ли не столько же лет, сколько и его хозяину, то Матвейку причисляли тоже к безлошадным. Сломав себе правую руку еще в детстве, он орудовал левой так, что другому и с двумя за ним не угнаться. Рука у Матвейки, как все говорили, тяжелая, бил он ею хлестко. И только, бывало, разойдется Карп Ильич, начнет валить слабых мужиков, точно пустые, обмолоченные снопы, как на него наскочит Матвейка и так ловко заедет с левши, что Табунов даже крякнет. Матвейкин удар злил Табунова. Он, как раненый зверь, страшно и разъяренно набрасывался теперь на каждого, кто попадался под руку. Слабые мужики уклонялись от него, налетали на других. Вторым ударом Матвейка сшибал Табунова с ног, и тогда «стена» противника начинала отступать. Табунов дрался только до сшиба, а поднявшись на ноги, долго растирал снегом лицо, шею и руки. Потом набрасывал на плечи тулуп и мрачный, с измятой бородой, уходил домой.
Но вот и последний день масленицы – так называемое прощеное воскресенье. В этот день заговлялись молочной пищей на целых семь недель.
Щедро подавали в канун прощеного воскресенья «потайную» милостыню. Потайной она называлась потому, что ее подавали ночью, тайком от всех. И тот, кто получал такую милостыню, считал ее «боговым посланием».
Милостыню подавали обычно старушкам и клали в специальные ящички, прибитые снаружи, у входа в избу. Моя бабушка, Домна Ильинична, редко ходила в церковь – один раз в три года, не больше. На это у нее было две причины: во-первых – далеко, во-вторых – угорала от ладана. Была еще третья причина: бабушка просто-напросто ленилась, но об этой причине она умалчивала, никому из посторонних не говорила, потому что и у нее был ящичек для «боговых посланий».
Бабушкин «волшебный» ящичек в этот день приносил нашей семье большую радость. Мы имели возможность вдоволь поесть и вместе с другими справить заговенье. Но заговлялись мы не на семь недель, как другие, а на целый год, до следующего прощеного воскресенья.
Оставшаяся от ужина стряпня складывалась в одну чашку. На завтра ее оставлять было никак нельзя, потому что с понедельника начинался великий пост. А в этот понедельник, называемый «чистым», не ели с утра и до вечерней звезды. И если только хлеб с водой или с квасом.
Убирая со стола, мать показывала на блюдо с оставшейся стряпней и говорила:
– Возьми, сынок, отнеси Яшке. Пусть тоже заговеются, а то, поди, не евши спать улягутся.
Быстро одевшись, я во весь дух бежал к товарищу…
…Широкая, с погремками масленица сменялась кротким смирением и заунывным великопостным колокольным перезвоном.