Текст книги "Зеленая женщина"
Автор книги: Валентин Маслюков
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц)
Он остановился и некоторое время молчал, оскалившись в бессмысленной улыбке.
– На следующий день, или дня два прошло, я пришел в посадку. Собака стояла на задних лапах – как ее оставили. Голова набок, глаза открыты, пасть искривлена. Она как будто играла, лукаво склонив голову и свесив передние лапы.
Он замолчал.
– И что? – спросила Аня.
– Все кончено. Позади. Стало покойно так. Облегчение. Я вздохнул всей грудью.
– И что?
– Что потом?
– Да.
– Потом я стал взрослым.
Задумавшись, Генрих налил себе вина и выпил.
– Налей и мне уже, – сказала Аня.
Генрих потянулся к ней через стол с бутылкой. Затем он откинулся, качнулся на задних ножках стула и засмеялся:
– Анька, знаешь, что в жизни главное?
– Что?
– Ни о чем не жалеть. Самое страшное в жизни не то, что ты сделал, а что не сделал. Истинная трагедия жизни – не состоявшееся. Жизнь – это узенькая тропка в бескрайних просторах несостоявшегося.
Он повел рукой, рисуя в воздухе эфемерную тропочку, и качнулся на стуле так, что ухватился для равновесия за край стола.
– А я не жалею, – сказала Аня, тоже покачиваясь. – Если встретить Вадима… Не стыдно будет. – Она потянулась и умиротворенно, как человек, которому нечего больше желать, сцепила руки за затылке.
В следующее мгновение Аня запрокинулась, рванулась цапнуть стол – и подбила ногами столешницу. Все, что успел Генрих, – придержать бутылку, опрокинутая стопка зазвенела, а он воззрился на залитый вином живот. Аня зависла, упираясь носками в испод столешницы. Развитое чувство пространство подсказывало ей, что, стоит трепыхнуться, и что-то окончательно рухнет – не то, так это. Поэтому не видя смысла изворачиваться, она простерлась на перекосившемся стуле, ничего не предпринимая.
Тем временем, вскочив на ноги, Генрих переводил ошалелый взгляд с залитого живота на Аню.
– Ого! – сказала наконец Аня, склоняясь к обдуманному падению. Со стуком очутившись затем на полу, ноги кверху, она вернулась к столь занимавшей ее мысли: – Я не жалею. И Вадим не жалеет. Нет. Не был его в зрительной зале. За колонной не прятался. Никогда. – И она пошевелила в воздухе ступнями.
Анино самообладание возвратило мужество Генриху: он расстался с бутылкой, чтобы подхватить женщину. И поскольку та начала уже подниматься, часть дела была исполнена, Генриху осталось лишь прижать к себе Аню, едва она встала. Вознаграждая себя за первоначальную нерасторопность, он крепко удерживал ее за талию. Аня заслонила грудь локтем.
– Надо убрать стекло, – Генрих оглянулся на порядочно откатившуюся по полу стопку.
– Надо, – сказала Аня.
Запищал знакомый сигнал мобильника. Высвободившись из мужских объятий, Аня достала телефон.
Звонила Настя.
– Да… – отозвалась Аня, глянув на Генриха. Не удержавшись от нового вздоха, тот оттянул на животе мокрый свитер. – Да, скоро приду… – Аня отвернулась. – Ложись спать… Что, как всегда? Выключи телевизор и ложись спать… Тетрадки оставь на столе… Ну, скоро. Да…
Она сложила откидную крышку телефона и обратилась к Генриху.
– Извини, так неудачно. Я пойду, меня ждут.
– Кто?
– Настины тетрадки.
Аня подняла стул. Отсутствующее выражение на лице свидетельствовало, что мыслью она уже исчерпала последствия погрома и покинула мастерскую.
Генрих сделал несколько быстрых шагов к двери и, скорее в досаде, чем с далеко идущим расчетом, защелкнул замок.
– Ого! – сказала она. – Как это понимать?
В перекошенной преувеличенным удивлением рожице ее мелькнул смех. Генрих раскинул руки:
– Не выпущу!
– Да?
– Пока вот, – он кивнул на подоконник, где стоял снятый со стола телефон, – не позвонишь Вадиму. Сейчас же, при мне.
Она собралась было возразить, но задумалась.
– А хочешь позвоню вместо тебя? – предложил он вдруг.
Она вскинула глаза.
– Ни словом тебя не помянув. Просто поговорю по душам. Как читатель с писателем.
Она молчала.
– Анечка! Мертвецам место на кладбище. Сейчас я при тебе Вадима зарою. Позвоню Вадиму, и его не станет. Аккуратный могильный холмик. Давай телефон.
Не изменив тому же сосредоточенному выражению, со строгой, брезгливой, казалось, гримасой она глянула в сумку… И полезла за записной книжкой.
Понадобилось четверть часа, чтобы добраться до Вадима – Переверзневы съехали с квартиры несколько лет назад. Сестра Вадима (теперь не Переверзнева), которая отозвалась в конце концов по третьему уже телефону, сообщила, что Вадик в Иркутске.
Генрих перевел дух и принялся набирать Иркутск.
Все это время Аня стояла у окна, уставившись на огни города.
– Постой, – оглянулась она, – постой, а время? Который теперь час? В Иркутске?
– Середина ночи, – прикинул Генрих. И махнул рукой: – А плевать! Буду звонить! Я, Анечка, из породы победителей.
– Только меня не впутывать!
– Ни словом тебя не помянув! Клянусь! Этой зеленой женщиной клянусь! – Он показал на давно забытый мольберт.
Аня отвернулась к окну. С того момента, как она узнала, что Вадим уже несколько лет как в Иркутске, – почему-то это ее уязвило – она была неспокойна. Когда отзвучали полтора десятка тихих телефонных щелчков, она напряглась и переложила в руках сумку. Раздался слегка взвинченный, придурошный, как ощутила она это со стыдом, тенор Генриха.
– Вадим Николаевич?.. Переверзнев?.. – воскликнул он в избытке чувств.
Недолгая перебивка означала, что на том конце провода дали резкий, кратчайший, по видимости, ответ. Генрих заторопился:
– Извините меня, извините, ради бога, я звоню черти откуда, из Европы. Долго собирался, решался. Честно сказать, напрямик… я ваш поклонник. Да. Поклонник. Очень нравится ваша проза.
Затянувшаяся пауза означала, что и на том конце молчали – озадаченно. Генрих, зажав трубку, шепнул:
– Говорит жене: поклонник.
Застывшее лицо Ани не выдавало чувств.
– Да, конечно… – бросил в трубку Генрих и снова зашептал для Ани: – Встал с постели от теплой жены и переходит на другой телефон. В другую комнату. С поклонниками у него не густо.
На этот раз ждать пришлось долго. Наконец Генрих встрепенулся:
– Вадим Николаевич! Что я почувствовал и как это для меня важно… вы глубоко знаете женщин! Тонкое проникновение в женскую психологию.
Своевременное замечание дало Генриху передышку: он получил возможность помолчать и послушать. Он согласно кивал, повторяя: да, да! И, зажав трубку, улучил случай шепнуть Ане в спину:
– Приятно, говорит, что вы это отметили.
И все же через некоторое время Генрих принужден был объясниться поосновательней:
– Да, читал это… Читал… тоже… Да… Вот метания Ларисы, да! Самое поразительное, я вспомнил одну знакомую. Удивительное чувство. Будто вы свою Ларку с моей знакомой писали, все эти ее закидоны. Но звали знакомую не Лариса! – Не сдержавшись, Генрих хихикнул довольно грубо. И сейчас же добавил: – Невероятно! Я так смеялся!..
Тут, как можно было понять, он высказался опрометчиво – собеседник возразил, и Генрих замычал, пытаясь поправиться, но прорвался с ответным замечанием не сразу:
– Что вы, что вы, Вадим Николаевич! Конечно! Да! Понимаю, Лариса – образ в действительности, да, непростой, можно сказать, трагический. Я смеялся… как объяснить… Радость узнавания. Вы так верно передали натуру! Смеялся от радости за вас, за себя, вообще за творчество.
Вадим Николаевич на том конце провода имел свои соображения касательно этого, близкого ему предмета, так что Генрих должен был прерваться на полуслове и ждать:
– Да, да, Вадим Николаевич, точно! Удивительно точно!.. Сколько мне лет? Думаю, столько же сколько вам… Конечно, Вадим. Генрих. И знаете что, Вадим, поразительно, каждый раз потрясает: читаешь Переверзнева – кто такой Переверзнев, ты о нем ничего не знаешь, просто имя, – читаешь и будто свое. И как-то радостно. Радостно и досадно. Ты ходил рядом, то же чувствовал, то же видел, но не выразил этого, даже, не понял. Ты не смог этого сказать. Ты немой. А кто-то сказал за тебя. Кто-то другой сказал. – Опять он запнулся и должен был помолчать, выслушивая ту сторону. – Ну, что вы… что вы, вам спасибо! Огромное спасибо! Спасибо за то, что вы есть!
Начались взаимные комплименты, Генрих и Вадим перебивали друг друга восклицаниями. «Хочу и покритиковать», – вставил затем Генрих, безошибочно уловив момент, когда пора было натоптанное место оставить. Он словно по кочечкам болотным скакал, ухитряясь не замочить ног.
Аня потирала лоб, прижималась к холодному стеклу и жмурилась, как от кислого. Потом толкалась от окна кулаками в желании обернуться, но не оборачивалась, не находила мужества оглянуться туда, где кудахтал в телефонную трубку Генрих. Жгучий стыд непонятно за что и за кого – за себя, за Вадима, за Генриха – заставлял ее ежиться. И однако она не имела сил это мучение прекратить, лихорадочное любопытство гнало ее по верхушкам слов, которые низал одно за другим Генрих. Где-то, боковым каким-то сознанием, в стороне от того, что ее действительно занимало, мелькнула мысль, что нечто похожее – вот как! – испытывал Генрих, когда вешали собаку. Столь же мучительное и противоречивое чувство приковало его к месту, когда некто, некто без лица и без имени, вершил чужую жизнь.
Аня оглянулась. Генрих задумался, опустив взгляд. В лице его было столько пристойной сосредоточенности, что она замерла, вдруг усомнившись. Кто тут кого дурачит? Что происходит?
– Что я хочу сказать… – протянул Генрих, нащупывая мысль. – Могучая фигура автора… Стоп, стоп – это не комплимент! Фигура автора начинает заслонять героев, и вот уже не характеры, не люди, а какие-то сюжетно-моральные категории. Не события, а, извините… извините, какие-то этюды… этюды на заданную тему! Извините меня еще раз, цепочка этюдов! Все лезет по швам! По швам! Автор не может вместиться в собственное творение! Вадим, Вадим! Так не должно быть! Искусство выше и больше автора!
Генрих глянул на Аню страдающими от смеха глазами. На том конце провода – подавленное молчание. Когда Вадим наконец заговорил, Генрих кивнул, поощряя правильно отвечающего урок ученика, и еще раз кивнул – продолжал время от времени кивать.
– Оправдывается! Оправдывается, сукин сын! – шепнул он Ане.
Аня безвольно опустилась на стул.
На том конце провода оправдывались пространно и горячо. Судя по иронической гримасе Генриха, который выразительно морщил лоб и выпячивал губы, отыгрывая доводы собеседника, ничего неожиданного для себя Генрих не слышал.
Иногда, напряженная до полной почти неподвижности, Аня внезапно озиралась, словно не узнавая места.
– Художник, – спохватился Генрих после длительной паузы. – Я художник. Поэтому меня так и поразило… Все объемно встает перед глазами. Даже не манера письма – это уже тип мышления. Стереоскопическое мышление.
Вслед за тем ему снова пришлось зажать трубку, чтобы с извиняющейся гримасой сообщить Ане:
– Про стереоскопию ему уже говорили.
То, что Аня испытывала, походило на ужас внезапно застигнутого гнусной сценой прохожего. Словно кого-то пинали у нее на глазах. Сбили с ног и окружили с глумливым гоготом. И она, Аня, потрясенная мерзостью сцены, устала уже дрожать, она ненавидит того, кто упал, – сбит на асфальт и закрылся руками. Пусть же встает! Почему ж он не поднимется?! Трус! Трус!
Вадим возбужденно частил. Когда Генрих отнимал трубку от уха, прорывался его слабо пульсирующий, как сквозь толщу воды прошедший голос. Генрих отвечал мычанием, междометиями и поощрительными замечаниями.
Аня поднялась и отошла к окну. Несколько раз, не замечая движения, она вытерла рот. Неприятный привкус ацетона или чего-то железного не проходил. Она глянула на часы: разговор длился уже минут сорок. В Иркутске время близилось к двум, к трем часам ночи. Не похоже было, чтобы говоруны утомили друг друга. Но она устала. Она прижалась лбом к стеклу.
– …Работаю в театре балета, – сказал вдруг Генрих. – Да… том самом… Малюю задники… Антонову? Аню?..
Аня обернулась – быстрый предостерегающий взгляд ее, однако, уже не мог удержать Генриха на черте, где он балансировал сейчас в отчаянной и жеманной позе.
– Ну, прекрасно знаю, – тянул он невыносимо. – Ведущая балерина. Что вы! Это явление! В балете, в искусстве. Кто же ее не знает – Антонову?!. А!.. Вот оно что… – протянул он еще, словно примериваясь, как бы это ловчее рухнуть, – и рухнул: – Ну так я просто передаю ей трубочку. Да я и звоню-то, если начистоту, по ее просьбе.
С предательской улыбкой на губах он повернулся к Ане.
Жарко колыхнулось сердце – мгновение-другое казалось, это были обида и ярость, свирепое желание вкатить предателю оплеуху… И все обернулось горячей, пронявшей тело слабостью. Обида на Генриха, прежние разговоры и заверения – все то, что возмутило оскорбленную гордость, не ограждало ее от еле слышно бившегося в трубке голоса:
– Аня… Аня… Ты здесь?.. Я не слышу…
Не зная, что скажет, она схватила трубку, и оборвала этот жалкий, слабенький шелест:
– Вадим, неправда! Неправда! Всё! Генрих тебя дурит. Не читал он твоих книг – ничего! Врет он!
Она почти кричала.
– Я не хотела! Не просила я, честное слово, не просила звонить я!
Вадим пытался говорить – она перебивала его. И все же, несмотря на спутавшую чувства и мысли лихорадку, она безошибочно схватывала значение слов и интонаций, она угадывала испуганную растерянность Вадима, чуяла и виноватую его радость, и стыд – все то же самое, что испытывала сама. Был он не только сбит с толку – она это чувствовала, – но и оскорблен. Не менее, чем обрадован.
И она не поняла, как это вышло, что возникший из ниоткуда Генрих забрал у нее трубку. А она ее отдала.
– Я не буду извиняться, Вадим, – сказал Генрих тем неуместно спокойным, покровительственным тоном, который должен был бы остаться в далеком прошлом, – не уверен, надо ли извиняться. Извинения преждевременны – пока вы тут между собой не разберетесь. А получилось как? Мы долго о вас говорили, Вадим, – хорошо говорили. Аня ведь, она, Вадим, всю жизнь для вас танцевала. Все эти годы выходила на сцену и воображала, что Вадим в зале.
Что там, на другом конце провода, Аня не могла слышать, но она знала – там онемелое молчание. Она видела это в жестком лице Генриха, на которое легла тень улыбки.
Молчание продолжалось – под стук сердца.
Так что Генрих опять вынужден был взять инициативу на себя.
– Вадим говорит, – начал он, отстранившись от трубки, так чтобы слышали оба: и тот, на конце линии, и эта. – Говорит… каждую книгу писал и думал: это Аня прочтет. Он для тебя писал. Всю жизнь. Вот что он сейчас говорит… хотел бы сейчас сказать, если бы мог собраться с мыслями. Бедный сочинитель.
Генрих протянул ей трубку.
Сзади к ногам подвинулся стул, толкнул ее под колени, механически повинуясь, она опустилась на сиденье.
– Прости, Вадим, – сказала она. – А я… я давно-давно-давно тебя простила. Простила, когда перестала ждать.
– Ай, брось, – послышался голос Вадима в трубке.
Слова не имели значения. «Ну как ты там вообще?..» – мог бы он еще сказать – глупость на глупости, она приняла бы и это – слова не имели значения.
Он молчал, может быть, пытаясь как раз понять, что же он такое сморозил, и больше ничего не успел.
Внезапный, с надсадным как будто хрипом грохот застал всех врасплох.
Было отчего потеряться. В запертую дверь – только теперь Аня вспомнила, что дверь заперта, – кто-то страшно, не подавая голоса, ничего не спрашивая и не требуя, ударял ногой.
– Что такое? – произнес Генрих. Он застыл возле бутафорской композиции на стене, сжимая в руках кривое копье с алюминиевым наконечником.
– Извини, Вадим, – пробормотала Аня, – тут кто-то к нам ломится.
Бесполезное копье Генрих приставил к стене и со строгим бледным лицом отомкнул замок.
Дверь распахнулась – Виктор Куцерь толкнулся через порог, как в пустоту, в выпуклых глазах его чудилось что-то невидящее.
– Охренел? – бесцветно спросил Генрих, не подобрав еще даже и голоса – не решившись ни на какую интонацию.
Вопрос однако вернул Виктора на землю, во взгляде, который он бросил на телефон, на трубку в руках у Ани, мелькнуло уже нечто осмысленное. И он, привычно соскальзывая в ерничество, раскрыл объятья:
– Звиняйте, дядьку, мы думалы, шо вы птыца!
– Пьян, как… как последний кретин! – определил Генрих.
Облегчение его выдавал сорвавшийся фальцетом голос. Этот факт – пьян – извинял в значительной мере и постыдное безумие Виктора, и постыдное замешательство Генриха. Все становилось на свои места.
– Вадим, я перезвоню, обязательно, – сказала Аня в телефон, – тут у нас небольшое недоразумение. Позвоню. – Она повесила трубку.
– Я не пьян, – возразил Виктор.
В глянцевитых черных штанах из тонкого хрома, в красной, горячего цвета куртке, он и вправду выглядел молодцом.
Генрих сложил руки на груди: ну, что надо?
Виктор, оказывается, увидел Аню с улицы – она стояла у освещенного окна, – вернулся в театр и обнаружил, что дверь мастерской заперта. Пораскинув умишком, он отправился восвояси, но, выйдя опять на улицу, обнаружил, что окна горят, как при пожаре. Ни фига себе! – обеспокоился Виктор. – Я не въехал: что реально пожар? В натуре? А если краски загорятся?!
Все это он рассказывал с блуждающей ухмылкой, развалившись на стуле в позе крайнего изнеможения.
– Все? – спросил Генрих. – А теперь…
Скособочившись, Виктор бросил небрежный взгляд: что теперь? – и заставил Генриха придержать язык. В самом деле, трудно было представить, чтобы интеллигентной конституции художник вышвырнул вон такого атлета, как Виктор Куцерь, который, артистически переступая, держал на поднятой руке балерину весом в пятьдесят килограммов.
И все же Виктор был не настолько пьян, чтобы не понимать последствий прямого столкновения с одним из первых лиц театра. Генрих вовремя смолк, а Виктор, просчитавшись в своих первоначальных предположениях, чувствовал себя не совсем уверенно и струсил. Это мгновение – он вильнул взглядом к Ане, словно спрашивая, что делать, – поняли все.
– А теперь проваливай! – произнес Генрих, приободрившись. – К чертовой бабушке! – Он взялся за спинку стула, будто собираясь его из-под сидящего выдернуть.
Аня испугалась.
– Витя, – заторопилась она несчастным голосом, – что ты устроил?! Зачем столько грохоту? Хочешь, чтоб полтеатра сбежалось?… Что на тебя нашло? Забудем это, и никто ничего не узнает.
Она глянула на Генриха, тот утвердительно кивнул:
– Пожар не состоялся, краски не пострадали. В натуре.
Похоже, Виктору требовалось время, чтобы обдумать эту, новую для себя мысль. Шумно фыркнув, он поднялся наконец и после короткого приступа задумчивости вскинул взгляд.
– А что, господин художник… А не мог бы господин художник одолжить мне рубль?
Генрих молчал, не понимая.
– Я бы купил бензина, чтобы убраться.
Еще недолгое замешательство… и Генрих с неподвижным лицом полез в бумажник.
– Годится, – кивнул Виктор, принимая деньги. И с интересом оглядел пятно на белом свитере художника. – А два рубля? Бензин недавно подорожал.
Нелепость ситуации доставляла ему удовольствие. Со снисходительным видом он принял вторую бумажку и неспешно проверил ее на свет, понимая, что каждое мгновение задержки бесит Генриха. Удовлетворенно кивнул, упрятал деньги в карман кожаных штанов и повернулся к Ане:
– Анютка, тут на двоих хватит. Я тебя забираю.
Она неожиданно согласилась:
– Хорошо. Я все равно собиралась уходить.
Генрих удивился, удивился демонстративно, но ни словом не возразил.
Закрепляя успех, Виктор размашистым движением, которое выдавало не сто, а двести или триста граммов водки, облапил Аню за плечи:
– Ты моя женщина! – возгласил он сбившимся голосом, вынужденный сразу бороться. Аня ожесточенно, сцепив зубы, вывернулась.
– Я не твоя женщина!
– Не надо с ним ездить, – сдержанно сказал Генрих, – он тебя разобьет.
– О, это маленький мопед! – отозвалась Аня, словно обрадовавшись случаю сказать слово и Генриху. – Не больше пятидесяти.
– Японский скутер. До семидесяти, – осклабился Виктор.
– Как же он ездит? – бросил Генрих с досадой. – Ни черта без очков не видит.
– Вижу, – мелким бесом извернулся Виктор и показал на разлегшуюся в тесноте полотна женщину. – Вижу, вот она – зеленая. С чего это она позеленела?
Генрих презрительно хмыкнул. Аня глянула на картину.
– Цвет не имеет значения, – серьезно объяснила она Виктору. – Значение имеют оттенки.
Если Виктор и не сумел тонкое Анино замечание оценить – чего при сложившихся обстоятельствах трудно было бы от него по совести и требовать, – то откликнулся все равно с готовностью.
– Да? – важно задумался он, возвратившись к картине. И сообразил: – Значит господину художнику цвет пофиг?.. Пусть тогда обходится голубым.
– До свидания, – заторопилась Аня.
– Разобьет он тебя, – мрачно отозвался Генрих.
– Хочешь, я дам ему в морду? – ухмыльнулся Виктор.
– Не хочу. Пошли, – отрезала Аня и дернула Виктора за руку.
Оставшись один, Генрих Новосел запер дверь и, сунув руки в карманы, остановился перед мольбертом.
– И вправду зеленая! – мрачно произнес он после такого продолжительного молчания, что можно было бы ожидать чего-то и худшего.
Потом он взял скребок и, не изменив холодно-брезгливому выражению, принялся счищать свежую, суточной давности краску. Блекло-зеленые поскребыши сыпались на пол. Ничто в этих рыхлых комках на грязных, заляпанных синим, желтым, красным половицах не напоминало больше дерзкого взгляда Майи, ее едва тронувшей губы улыбки – ничего из того, что так вдохновляло Генриха двадцать часов назад. Исчез оценивающий прищур глаз, осыпались щека… ухо. На изуродованном полотне разрасталась прочищенная до грунта язва, провал который венчал собой волну зеленого тела. Круто вздыбившееся бедро держал в незыблемости один лишь угольник лона. Новосел тронул угольник взглядом, не ставшим от этого мягче.