Текст книги "Том 9. Повести. Стихотворения"
Автор книги: Валентин Катаев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 37 страниц)
А вот и Национальная библиотека: непроницаемо-пыльные окна пристроенных к главному зданию – особняку Тюбефа – двух галерей, выходящих прямо на улицу, – галереи Мансара и галереи Мазарини. Внутренний двор, просторный и скучный, словно казарменный плац. Ленин оставил свой велосипед в парадном одного из соседних домов на попечение консьержки, вошел во двор библиотеки и, предъявив при входе постоянный билет на право посещения со своей фотографической карточкой, как тогда говорили, «моментальной», снятой в электрофотографии на бульваре, быстро и упруго взбежал по старинной лестнице, где было много пространства и много воздуха, и толкнул плечом тяжелую, массивную дверь.
Однажды мы зашли в Национальную библиотеку. Нас сопровождал пожилой русский из славянского отдела. Едва мы заглянули в громадный двусветный зал центрального здания с расписанным куполом, с той особенной кафедральной тишиной, свойственной лишь соборам и большим библиотекам, с длинными скамьями и столами для работы, с высокой конторкой, откуда посетителям выдавали заказанные книги, как я сразу представил себе Ленина, быстрыми, профессорскими шажками, слегка боком, направляющегося по проходу прямо к столу с каталогами. Я снова почувствовал себя перенесшимся в Париж того времени. Париж меняется очень медленно, центр его почти совсем не изменился в течение столетий. А Национальная библиотека подавно. Вот так же точно, как сейчас, и при Ленине бесшумно двигались фигуры библиотечных служащих, точно так же, прилежно согнувшись и скрипя перьями за длинными столами, закапанными чернилами, сидели посетители – те библиотечные завсегдатаи, одни и те же во всех странах мира, – усидчивые молодые люди, бородатые старики, дамы в пенсне, которые одной рукой перелистывают книгу, а другой быстро пишут, стараясь не пропустить ни одной минуты драгоценного времени. Получив заказанные вчера книги – по философии, экономии, сельскому хозяйству, а также еще несколько справочников и словарей, – Ленин пробрался на свое обычное место, вынул из кармана блокнот в арифметическую клетку и авторучку и, положив голову на выдвинутое плечо, стал быстро писать своим беглым, бисерным почерком высокоинтеллигентного человека, – почерком, чем-то напоминавшим летучий, прелестный, стремительный почерк Пушкина.
Осматривая главный зал Национальной библиотеки, я обратил внимание на колпаки электрических настольных ламп – целое поле, покрытое круглыми голубыми колпаками. Я живо представил себе, как быстро проходит короткий декабрьский день, в зале темнеет уже в три часа, Ленину становится трудно писать, и вдруг, как по команде, вспыхивают голубые лампы. Теплый свет из-под колпака ложится на быстро пишущую ленинскую руку, на его щеку, на кромку светло рыжих волос, лежащих на воротнике пиджака.
– Вы глубоко заблуждаетесь, – сказал сопровождающий нас старичок из славянского отдела. – В ленинские времена здесь во избежание пожара было категорически запрещено всякое освещение, в том числе даже искусственное: считалось, что при электрическом освещении может произойти короткое замыкание, которое вызовет пожар величайшего книгохранилища Франции. Электрическое освещение разрешили сравнительно недавно. Так что ваш Ленин никак не мог здесь работать после наступления сумерек.
Осенью в три часа библиотека закрывалась. Поэтому Ленин старался попасть в библиотеку как можно раньше, чтобы не потерять ни одной минуты драгоценного времени. Кстати, должен заметить, что Ленин по преимуществу занимался не в этом главном читальном зале, а в кабинете периодических изданий, где к его услугам была почти вся мировая пресса, в том числе и русская, которую Ленин чрезвычайно быстро пробегал глазами, изредка делая короткие выписки.
Путеводители подчеркивают, что в парижской Национальной библиотеке большой интерес представляют коллекции медалей и античных монет в количестве около четырехсот тысяч, а также собрание камней, инталий и других произведений искусства; наверное, это действительно представляет большой интерес, но мы предпочли увидеть кабинет периодической печати. Это не очень большая зала с потемневшими деревянными панелями, плоскими шкафами, рабочими столиками и высоким бюро, откуда заведующий кабинетом мог озирать все свое хозяйство, записывая в громадную книгу названия газет и журналов, затребованных посетителями. Увы, посетителей было совсем мало: один, два – и обчелся.
Мое внимание обратил на себя высокомерный старик в золотом пенсне старого фасона, углубившийся в потрепанный комплект суворинской газеты «Новое время». Что он искал в ней? Быть может, забвения? Не знаю. Но, услыхав русскую речь, он повернул в нашу сторону строгое лицо с римским носом, некоторое время изучал нас, видимо желая определить, к какому сорту русских мы относимся, и вдруг, услышав имя Ленина, понял, что мы за птицы, слегка покраснел, величественно отвернулся и вновь погрузился в «Новое время», как в Лету.
Быть может, некогда на этой самом месте сидел Ленин, перелистывал тот же самый комплект «Нового времени» за 1907 год и, недобро сузив глаза, делал выписки из статьи Меньшикова, вызывавшей в нем чувство физической тошноты.
…Я не сомневаюсь, что настанет день, когда на деревянной панели возле того места, где обычно сидел Ленин, появится мраморная доска: «Здесь работал вождь мировой революции, великий Ленин».
Мы вышли из библиотеки. Вокруг нас был Париж первого десятилетия второй половины XX века. Мы шли по улице Ришелье, которая, вероятно, не изменилась не только со времени Ленина, но и со времени Парижской коммуны и даже, может быть, Великой французской революции. Был прохладный парижский май. В квадратном скверике прямо против ворот Национальной библиотеки под дождем дрожали цветущие каштаны. Но вот дождь прошел, облака со сказочной быстротой разошлись, растаяли, превратились в ничто, откуда-то потянуло оранжерейным теплом, над черепичными трубами многочисленных каминов блеснуло солнышко, и томная щель улицы Ришелье вдруг оказалась во всю свою длину разделенной резким световым барьером: одна сторона улицы теневая, дымно-чернильная, другая – солнечная, до боли в глазах яркая, такая яркая, как будто там все время горела лента магния. По сторонам скверика, сверкавшего цветами и зеленью газонов, белели и чернели узкие фасады высоких домов, и бонна в мантии выкатила из парадного нарядную коляску с ребенком, который шевелился в кружевной пене своих нейлоновых пеленок; а следом за бонной вышла из дверей старая консьержка, села на раскладной стул, надела пенсне и стала быстро вязать серый шерстяной набрюшник, причем спицы в ее подагрических пальцах мигали, как маленькие молнии; очень возможно, что именно в этом парадном и оставлял Ленин свой велосипед до тех пор, пока его не украли. Не думаю, чтобы это была та самая консьержка, которая получала с Ленина за хранение велосипеда по десять сантимов, а потом, когда велосипед пропал, заявила, что она не бралась стеречь машину, а только разрешала ее оставлять на лестнице. Во всяком случае, эта консьержка была точной копией той, так как известно, что все пожилые парижские консьержки похожи друг на друга, как родные сестры. Увы, с такой дамой не поспоришь, особенно если ты подозрительный иностранец, русский профессор «из красных», социалист, постоянный посетитель Национальной библиотеки. Представляю себе, как после короткого обмена любезностями с консьержкой, проворонившей его велосипед, Ленин принужден был возвращаться через весь город домой пешком, на чем свет стоит проклиная свою российскую доверчивость. Но проклинай не проклинай, а придется покупать другой велосипед. Страшный прорыв в бюджете! Что скажет Надя…
Кроме занятий в библиотеке, заседаний, лекций, публичных диспутов, чтения по ночам во время бессонницы и постоянного, ежедневного писания статей Ленин, конечно, иногда и позволял себе немного развлечься.
«Охотно ходил Ильич в разные кафе и пригородные театры слушать революционных шансонетчиков, певших в рабочих кварталах обо всем – и о том, как подвыпившие крестьяне выбирают в палату депутатов проезжего агитатора, и о воспитании детей, и о безработице и т. п., – пишет в своих воспоминаниях Крупская. – Особенно правился Ильичу Монтегюс. Сын коммунара, Монтегюс был любимец рабочих окраин. Правда, в его импровизированных песнях, всегда с ярко-бытовой окраской, не было определенной какой-нибудь идеологии, но было много искреннего увлечения».
Меня заинтересовала личность Монтегюса. Помимо того что его имя упоминается во многих воспоминаниях о Ленине – что само по себе уже достаточная причина заняться Монтегюсом, – мне кажется, что он заслуживает внимания как чисто парижское явление.
Крупская пишет, что «в эти самые тяжелые годы эмиграции, о которых Ильич всегда говорил с какой-то досадой (уже вернувшись в Россию, он как-то еще раз повторил, что не раз говорил раньше: „И зачем мы только тогда уехали из Женевы в Париж?“), в эти тяжелые годы он упорнее всего мечтал, мечтал, разговаривая с Монтегюсом, победно распевая эльзасскую песню, в бессонные ночи зачитываясь Верхарном».
Вспоминая об отношениях Ленина с Монтегюсом, Людвинская пишет:
«Наша организация весьма нуждалась в деньгах для печатания литературы. Деньги добывались устройством лекций, рефератов, лотерей, концертных вечеров и т. д. Один такой вечер было поручено организовать мне. Я ре-Шила пойти посоветоваться к Надежде Константиновне. Мы принялись вместе разрабатывать программу вечера. В разгар нашей беседы в комнату вошел Владимир Ильич. Он послушал нас, улыбнулся нашему спору насчет буфета (вопрос был денежного характера) и сказал:
– План должен быть не только коммерческим, но и идейным. В программу должен быть внесен агитационный элемент. Пригласите Монтегюса. Он вам и публику соберет, и агитацию проведет».
Ленин всегда, при всех обстоятельствах, даже в таком, в сущности, мелком вопросе, как устройство эмигрантского концерта, был верен себе: на первом плане – политика.
Вскоре вечер состоялся. Во время концерта, когда выступал Монтегюс, Ленин время от времени тихонько подпевал ему из зала. Монтегюс пел о восставшем полку:
…Ты восстал, и сердце всколыхнули
Гнев и страсть, картечи горячей.
Не вести ж отца и мать под пули,
Только чтобы тешить богачей.
И Ленин вслед за Монтегюсом подхватывал своим глуховатым тенором рефрен:
Солдат! Надежны наши узы,
Ты сознаешь, что я твой брат.
Ты решил не убивать французов,
И это правильно, солдат!
Ленину нравились эти слова.
Настоящее имя Монтегюса – Гастон Брунсвик, пишет Гатов, Монтегюс – псевдоним. Он был сыном сапожника. Его отец и дед – участники Парижской коммуны. Монтегюс начал выступать на парижских эстрадах в бурную эпоху дела Дрейфуса. Конечно, он был на стороне дрейфусаров. Недавно он сам побывал в солдатах и на собственном опыте узнал, что такое французская военщина. Он ее возненавидел всей душой и в своих песенках выступал против милитаризма. Доставалось от молодого шансонетчика также и всякого рода поборникам церкви. Армия и церковь были двумя сторонами одной и той же медали. Направление искусства Монтегюса полностью отражало настроение демократических кругов тогдашней Франции, как, впрочем, и теперешней.
Молодой шансонье быстро приобрел популярность. Он выступал с дерзкими куплетами, в которых однажды довольно сильно задел честь офицеров «Великой французской армии». В зале разразился неслыханный скандал. Одни свистели, другие аплодировали. Скандал перебросился в прессу. Две распространенные реакционные газеты – «Либр пароль» и «Энтрансижан» – во главе со знаменитым памфлетистом, ренегатом Анри Рошфором, так шумно напали на Монтегюса, что в один день сделали его знаменитым. Это была поистине грандиозная реклама. Монтегюс приобрел громадную аудиторию. Он стал желанным гостем на всех социал-демократических митингах – настоящим героем дня. Он отправился в турне по Франции, и во всех городах, где бы он ни выступал, немедленно появлялось на стенах домов объявление военного коменданта, где под угрозой серьезного наказания военнослужащим запрещалось присутствовать на выступлениях Монтегюса, так как «тенденция этого шансонье – вызывать бунты и волнения в армии». Может быть, солдаты и побаивались ослушаться коменданта, но зато рабочие, особенно в субботу вечером, до отказа наполняли залы, где выступал Монтегюс, и затем разносили по улицам боевые песенки, направленные против генералов, домовладельцев, фабрикантов, попов и прочих врагов и притеснителей рабочего класса.
Разумеется, Ленин не мог пройти мимо такого явления, как Монтегюс, и они познакомились. Правда, в это время слава Монтегюса уже немного потускнела. Париж не любит слишком громкой славы, но легко мирится со славой средней и часто делает ее пожизненной.
Я не знаю в точности, как произошло знакомство Ленина и Монтегюса. Но нетрудно себе представить, что однажды вечером Ленин отправился в какой-нибудь эстрадный театрик на краю Парижа.
Сестра Ленина, Мария Ильинична, свидетельствует, что за границей Владимир Ильич редко бывал в опере и концертах. Музыка слишком сильно действовала на его нервы, и когда они бывали не в порядке – а это бывало так часто при трепке и сутолоке эмигрантской жизни, – он плохо выносил ее… Мало сравнительно внимания уделял Владимир Ильич и различным достопримечательностям. «Я вообще к ним довольно равнодушен, – пишет он в письме из Берлина в 1895 году, – и большей частью попадаю случайно. Да мне вообще шлянье по разным народным вечерам и увеселениям правится больше, чем посещение музеев, театров, пассажей и т. п.».
Впоследствии, попав в Париж, он сохранил свою любовь к разным народным вечерам, обилием которых всегда славился Париж. Ленин посещал народные кабаре и театрики Монмартра, Порт-Сен-Мартена, в особенности, я думаю, Монпарнаса, недалеко от которого он жил, например «Theatre de la Gaiete» или «Бобино». Марсель Кашен говорил мне, что Ленин бывал в «Бобино».
Мне никогда не приходилось раньше посещать этот театр, но совсем недавно, когда наши парижские друзья предложили сводить нас в какой-нибудь театр по нашему выбору, я тотчас же указал на «Бобино». Наши друзья крайне удивились.
– «Бобино»? А что это за театр и где он находится? Мы о нем ничего не слышали.
Это были люди буржуазно утонченные и «высокоинтеллектуальные», и мы, по-видимому, очень потеряли в их глазах, выбрав какое-то «Бобино», о котором они не имели никакого понятия, хотя были истыми парижанами и жили на левой стороне «Rive gauche», то есть не так уж далеко от «Бобино».
– Но зачем вам понадобилось именно «Бобино»? – спрашивали они.
Я сказал, что мы хотим увидеть какой-нибудь демократический театрик на окраине. Они пожали плечами. Им это было непонятно.
– В этом театре бывал Ленин, – сказал я.
Они покорно развели руками и произнесли сакраментальную фразу французского гостеприимства:
– Comme vous voulez. (Как хотите. Если это вам нравится.)
Им был настолько чужд этот глухой район между Монпарнасским вокзалом и стеной Монпарнасского кладбища, что мы долго кружили на маленькой, экономичной машине «ситроен» по темным переулкам и пустырям, прежде чем попали на Rue de la Gaiete.
– Вообразите себе, – сказал один из наших друзей, изысканный католический поэт. – Если бы не вы, мы бы, вероятно, никогда в жизни не увидели ни этой улицы, ни театра «Бобино». Это курьез, не правда ли? – ласково спросил он, доверчиво заглядывая в мои глаза.
Это было не столько курьезно, сколько поучительно, так как наглядно показывало прочность социальных перегородок французского общества. Наши друзья с нескрываемым любопытством разглядывали одну из довольно известных парижских улиц, куда попали первый раз в жизни. Эта улица принадлежала другому миру. Они ее случайно открыли, как иногда случайно открывают новую звезду. Оставив свой ситроенчик у обочины, они шли по этой улице, как иностранцы, удивляясь ее барам, кафе, подозрительным отельчикам, довольно плохому освещению, одежде прохожих, узким грязно-белым и потерто-черным домам, наконец, большой ветряной мельнице над одной из крыш. До сих пор они были уверены, что ветряные мельницы сохранились в Париже только на Монмартре и на Пигаль. Оказалось, что есть еще одна мельница, на Rue de la Gaiete. Это их очень веселило, и они благодарили нас за то, что мы открыли доселе неизвестную им часть Парижа – почти страну, – такую провинциальную и глухую.
«Бобино» оказался весьма обычным районным парижским театриком, с традиционным красным бархатом занавеса и кресел, белыми стенами, старой, докрасна потертой позолотой и лепными украшениями. Обивка кресел была пропитана застоявшимся пыльным запахом табака и духов – дешевого табака общеупотребительных сигарет «Галуаз» и духов «Коти», так что уже одни эти запахи сразу давали почувствовать всю разницу между этим пролетарским театриком и подобным же заведением где-нибудь в районе Елисейских полей или Больших бульваров, где в воздухе стоит смешанный запах гаванских сигар и духов «Герлен». Ну, конечно, и цена билетов. Если в «Бобино» кресла в оркестре стоили семь франков, то там – верных двадцать.
Зал «Бобино» был наполнен публикой самой демократической, по преимуществу девушками в очень модных, но дешевых туалетах, купленных в отделе готового платья «Самаритен» или «Галереи Лафайета», и в преувеличенно высоких прическах, придававших молоденьким личикам с умело подрисованными глазами нечто детски порочное. Мужчины снимали пальто уже в зрительном зале и засовывали его под кресло.
Выступал новый парижский шансонье Марсель Амон, делавший свои первые шаги по пути славы пока еще на левом берегу, но уже восходящая звезда. Он быстрой, энергичной походкой молодого человека почти выбежал на сцену в костюме из синего шелкового тропикаль, при свете прожектора переливавшегося муаром, в синем галстуке, голубой сорочке и черных, сверкающих остроносых мокасинах, – этот средних лет, но все же довольно красивый плечистый мужчина, с белоснежными зубами и фарфоровой улыбкой семнадцатилетнего спортсмена… Под уверенные, банальные звуки джаза, поместившегося тут же, на сцене, Марсель Амон начал свои песенки, одну за другой без передышки, делая иногда – в виде приятного сюрприза – какое-нибудь легкое сальто-мортале, колесо или игривую пробежку по сцене вверх ногами, но так, что при этом его пиджак оставался в идеальном порядке. У него был приличный стандартный голос, хороший слух, видимо, он был очень музыкален, и какая-то девушка в маленькой вавилонской башне своей иссиня-черной прически со вздохом восхищения воскликнула, что бедный Марсель Амон окончил консерваторию, но – увы! – и так далее…
Его песенки были милы, сентиментальны, остроумны, но в них не было настоящего политического перца, а так себе – невинная фронда. Это был типичный шансонье Франции, мастер своего дела, любимец женщин, но отнюдь не трибун, не борец за правду, – один из множества парижских шансонье такого же типа, из которых более других известен советским зрителям действительно талантливый Ив Монтан. Думаю, что и Монтегюс был чем-то в этом же роде, но только, разумеется, политически более острый, смелый, и сценическая маска у него была другая – в духе того времени.
Таким образом, я получил представление о театре «Бобино», где бывал Ленин. Представление чисто внешнее. Но мне было трудно вызвать в своем воображении образ Монтегюса. Во времена Ленина в Париже на Больших бульварах и в трущобах еще водились так называемые апаши – уличные хулиганы, отчасти «стиляги» того времени, – деклассированные молодые люди полууголовного типа. Фигура апаша, стоящего под фонарем, была непременной принадлежностью ночного Парижа. Она сделалась как бы символом анархического протеста против морали, семьи и собственности, неприятный нарыв на теле буржуазной богатой Франции.
Может быть, это Шарль Раппопорт – прирожденный монпарнасец – решил в один прекрасный вечер повести Ленина «на Монтегюса». Интересно, понравится ли русскому лидеру их Монтегюс? Публика вокруг настоящая, пролетарская. Дешевенькие шляпки работниц, кепки рабочих – наверное, железнодорожников из депо Монпарнасского вокзала, – гул голосов, непринужденные шутки, возгласы. Утомительно яркий свет ртутных электрических трубок. Жарко. Запах капораля и духов «Коти». Ленин снимает пальто и по примеру прочих засовывает его под кресло, котелок ставит на пол.
– Посмотрим, посмотрим. Послушаем…
Ленин энергично потирает руки, весело щурится. Среди простой пролетарской публики предместий он чувствует себя прекрасно: рабочий народ – его стихия.
Почти все знавшие Ленина отмечают оригинальный характер его лица. Но внешность Ленина была очень изменчива, трудноуловима, и подчас характер ее делался совсем иным. В этой связи приведу еще одно свидетельство Кржижановского: «…приодевшись в какой-нибудь армячок, Владимир Ильич мог затеряться в любой толпе волжских крестьян, – было в его облике именно нечто, как бы идущее непосредственно от этих народных низов, как бы родное им по крови». Может быть, это – самое интересное из всего сказанного об облике Ленина.
Но вот свет погас. Вместо звонка раздался традиционный во французском театре сигнал – троекратный, громкий, отрывистый стук палкой по подмосткам сцены. Занавес взлетел.
Из-за кулисы прямо на рампу быстро, слегка согнувшись, – руки в карманах, – вышел Монтегюс, в костюме, напоминавшем апаша: дырявая блуза, под ней полосатая фуфайка, широкий неаполитанский пояс из ярко-красной фланели, мятые брюки, из-под козырька большой кепки – черная прядь волос; ботинки новенькие, начищенные до зеркального блеска, особый шик каждого истинного апаша.
Монтегюс исполнял свои песенки под рояль, и его аккомпаниаторша, выдержав паузу, пока публика приветствовала его дружными аплодисментами, вдруг ударила по клавишам сильными, мускулистыми руками – и Монтегюс начал программу, после каждого куплета делая небольшое полутанцевальное па. Его грубый, традиционно-хриплый голос, временами вульгарно-крикливый, как нельзя лучше подходил к его сценическому образу, маске отверженного и оскорбленного люмпена, объявившего войну обществу. Его песенки, которые он исполнял одну за другой без передышки, в общем, содержали в себе мало революционного, были в достаточной степени сентиментальными, даже мещанскими, и все же в них явственно слышался социальный протест, а временами проскальзывала даже революционная нотка.
Ленин весьма сочувственно слушал этого певца парижских фобуров, склонив голову и глядя искоса на сцену. Когда же Монтегюс начал свой коронный номер – «Привет Семнадцатому полку», его подведенные, окруженные синевой глаза угрюмо сверкнули.
Франция любима всеми нами.
Верен ты, и все мы ей верны.
Ваш мундир разубран галунами,
Но душой вы – граждане страны.
Скорей на каторгу пойдете.
Чем застрелить родную мать;
Лучше будешь в арестантской роте
Тележку грузную таскать.
Зал застонал, повторяя рефрен:
Привет, привет тебе.
Привет, Семнадцатый стрелковый!
– Ну, что вы на это скажете, мой дорогой друг? – спросил Шарль Раппопорт. – Не правда ли, недурно?
– Formidable! – воскликнул Ленин с картавостью настоящего парижанина. Его глаза блестели. Он был в восторге. – А он согласится выступать на вечерах нашего русского землячества? Конечно, не бесплатно.
– О, безусловно. Он отличнейший парень. Мы его считаем отъявленным социалистом. Может быть, он даже выступит гратис.
– Тогда еще лучше.
После спектакля в фойе театра аккомпаниаторша продавала ноты с текстом песен Монтегюса, причем на всех нотных листах было напечатано нечто вроде девиза: «Я себя не обманываю. Я не претендую на звание литератора. Плевать я хотел на литературу. Я выражаюсь, как умею. Убежденность – мой единственный талант. Я пишу так, как народ говорит. Поэтому он меня понимает».
– В этом что-то есть, – сказал Ленин, посмеиваясь и в то же время морщась от этого вульгарного «плевать я хотел на литературу». – Гм, гм. Это смотря на какую литературу. Если на контрреволюционную – я не против. Но в общем и целом – недурственно!
Потом все вышли на улицу, полную расходящихся зрителей, и подождали Монтегюса у артистического подъезда, чтобы выразить благодарность за доставленное удовольствие. Ленин с чувством пожал его руку, слегка смазанную вазелином, которым Монтегюс, видимо, только что снимал свой легкий эстрадный грим, в особенности эффектную, какую-то порочную синеву под глазами.
После этого Монтегюса стали приглашать на вечера, которые устраивали русские социал-демократы для пополнения своей партийной кассы, и Монтегюс никогда не отказывался.
Мне захотелось подробнее узнать о личности Монтегюса. Каждый раз, приезжая в Париж, я наводил справки в разных местах: в театральном агентстве Мораццани, у знакомых актеров, поэтов, драматургов, – но ничего интересного разузнать не мог. Актеры и поэты были слишком молоды, чтобы лично знать Монтегюса, а Мораццани сказал мне, что действительно существовал такой шансонье, сын коммунара, Монтегюс, он умер в 1953 году в возрасте свыше восьмидесяти лет. Остались ли после него родственники? Где он жил? Неизвестно. Он ни с кем не общался и никому не давал своего адреса. А в Париже не существует адресного стола. И если человек не желает, чтобы знали его адрес, то его местожительство остается навсегда неизвестным всем, разумеется, кроме полиции. Родственников тоже нет. Он жил и умер одиноким, замкнутым стариком, мрачным и как бы угнетенным какой-то постоянной черной мыслью. Моя попытка достать ноты с его песенками тоже не увенчалась успехом. Да это, в сущности, не имело особого значения. Однако мне повезло в другом роде. Один из моих парижских друзей подал интересную мысль – посетить дом для престарелых артистов эстрады, где, весьма вероятно, можно будет найти какого-нибудь старого парижского эстрадника, знавшего Монтегюса.
Помимо всего прочего, было вообще очень любопытно побывать в этой богадельне, где доживали свой век некогда прославленные звезды парижских мюзик-холлов и кабаре. Этот дом для престарелых артистов был устроен на средства знаменитого Мориса Шевалье. Он находился за городом, среди полей и лугов, где-то в районе Вильжюиф, если я не ошибаюсь. Это старый помещичий дом XVIII, а может быть, даже XVII века, в два этажа с мансардой, длинный, потемневший от времени, выстроенный в стиле французского неоклассицизма, – одно из многочисленных подражаний Версальскому дворцу, так называемый «шато», то есть замок французского дворянина.
Мы еще издали увидели над купой желтеющих деревьев его высокую чешуйчато-графитную крышу. Перед фасадом замка лежал запущенный газон некогда великолепного партера, и по свежей еще траве, среди отцветающих клумб гераней ходил большой, очень красивый, породистый французский баран с антично закрученными рогами, скульптурной головой и прелестными прозрачными глазами, полными пугающей глупости. Посередине партера стояла в виде большой мраморной скрижали с цветным мозаичным, несколько декадентским изображением печального Пьеро мемориальная доска с именами французских эстрадных артистов, погибших на поле брани за родину. Французы свято чтят имена своих героев. На пятом этаже громадного универсального магазина «Лувр», на служебной лестнице, я видел мраморную доску с многочисленными именами приказчиков магазина, погибших смертью храбрых на первой мировой войне.
Машина остановилась перед стеклянной галереей, которая занимала первый этаж во всю его длину, и мы вошли в нее через очень высокую дверь-окно со старинной ручкой давно уже не чищенного медного замка. О нашем приходе были извещены. Нас встретил любезный администратор, терявшийся в догадках, за каким чертом явились мы на своей машине с дипломатическим номером в это заведение, куда в течение многих лет не заглядывал ни один почетный посетитель, а тем более иностранец. Я объяснил цель своего посещения и был приглашен в небольшой салон, обставленный дряхлой мебелью разных стилей – креслами Людовиков, секретерами Жакоб, мозаичными столиками с медными перильцами и, конечно, бронзовыми каминными часами под стеклянным колпаком, которые отражались в высоком зеркале, потерявшем от времени свой ртутный блеск. По стенам висели ветхие зелено-коричневые гобелены, где ветвистые деревья были перепутаны с ветвистыми рогами оленей, а также портрет Чайковского, который при ближайшем рассмотрении оказался Виктором Гюго.
Два старичка и бойкая старушка вошли в салон и были представлены мне как товарищи Монтегюса по эстраде. Старички были куплетистами, а старушка – пианисткой, аккомпаниаторшей Монтегюса. Все трое казались чрезвычайно обрадованными и даже несколько возбужденными оттого, что после долгих лет полного забвения они вдруг вызвали в ком-то интерес. Они сразу как бы расцвели и на моих глазах из типичных обитателей богадельни со всеми своими маленькими интересами и еженедельными склоками превратились в обаятельных представителей великого эстрадного искусства, остроумных собеседников, любимцев парижской публики. В особенности суетилась старушка-аккомпаниаторша, показывая в лицах, как выходил на эстраду незабвенный Гастон, как он маршировал, исполняя свой знаменитый «Привет Семнадцатому полку», и как появлялась на сцене она в шикарном туалете от знаменитой Кутюр с улицы Шоссэ-д'Антенн, в прическе Клео-де-Меро и настоящими жемчужинами в ушах, а не в каких-нибудь клипсах. На вопрос, каков был собой Монтегюс, она сказала, что он был всегда бравый мужчина. Она вся преобразилась и даже стала стрелять глазками, как настоящая шантанная дева, но тут вмешался один из старичков – добродушный, кругленький, в полосатых, так называемых «штучных» брюках, которые обыкновенно надевали под визитку, в бархатном артистическом пиджачке, заметно побелевшем на локтях, плешивый, с красным носиком и танцующими движениями всего его толстенького тельца. Он сказал, что был большим другом Монтегюса, «моего дорогого Гастона», и они оба имели на эстраде громадный успех, хотя и выступали в разных жанрах.
– Мой дорогой друг Гастон – в жанре несколько романтическом и сентиментальном, с примесью политического перца, а я в более земном, – хе-хе-хе! – не без клубнички и без всякой политики, но это не мешало нам – мне и дорогому Гастону – быть большими друзьями.
– Вы знаете, – спросил я, – что Ленин слушал Монтегюса и что ему нравились его песенки?
– О, конечно! Это известно всему Парижу. Великий Ленин – я знаю его – основатель Советской республики. Он очень ценил талант бедного Гастона. И это не удивительно. Ведь Гастон тоже был очень левый. Настоящий красный. У него была одна революционная песенка – «Труба беды». Я вам сейчас ее спою, чтобы вы имели представление. Это против войны. Марш. Вот так.