355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валентин Катаев » Том 9. Повести. Стихотворения » Текст книги (страница 36)
Том 9. Повести. Стихотворения
  • Текст добавлен: 11 сентября 2016, 16:41

Текст книги "Том 9. Повести. Стихотворения"


Автор книги: Валентин Катаев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 36 (всего у книги 37 страниц)

Балта
 
Тесовые крыши и злые собаки.
Весеннее солнце и лень золотая.
У домиков белых – кусты и деревья,
И каждое дерево как семисвечник.
 
 
И каждая ветка – весенняя свечка,
И каждая почка – зеленое пламя,
И синяя речка, блестя чешуею,
Ползет за домами по яркому лугу.
 
 
А в низеньких окнах – жестянка с геранью,
А в низеньких окнах – с наливкой бутыли.
И всё в ожиданье цветущего мая —
От уличной пыли до ясного солнца.
 
 
О, светлая зелень далеких прогулок
И горькая сладость уездного счастья,
В какой переулок меня ты заманишь
Для страсти минутной и нежных свиданий?
 

1921

Подсолнух
 
В ежовых сотах, семечками полных,
Щитами листьев жесткий стан прикрыв,
Над тыквами цветет король-подсолнух,
Зубцы короны к солнцу обратив.
 
 
Там желтою, мохнатою лампадкой
Цветок светился пламенем шмеля,
Ронял пыльцу. И в полдень вонью сладкой
Благоухала черная земля.
 
 
Звенел июль ордою золотою,
Раскосая шумела татарва,
И ник, пронзенный вражеской стрелою,
Король-подсолнух, брошенный у рва.
 
 
А в августе пылали мальвы-свечи,
И целый день, под звон колоколов,
Вокруг него блистало поле сечи
Татарской медью выбритых голов.
 

1921

«Разгорался, как серная спичка…»
 
Разгорался, как серная спичка,
Синий месяц синей и синей,
И скрипела внизу перекличка
Голосов, бубенцов и саней.
 
 
Но и в смехе, и вальсе, и в пенье
Я услышал за синим окном,
Как гремят ледяные ступени
Под граненым твоим каблучком.
 

1921

Прачка
 
В досках забора – синие щелки.
В пене и пенье мокрая площадь.
Прачка, сверкая в синьке п щелоке,
Пенье, и пену, и птиц полощет.
 
 
С мыла по жилам лезут пузырики,
Тюль закипает, и клочья летают.
В небе, как в тюле, круглые дырки
И синева, слезой налитая.
 
 
Курка клюет под забором крупку
И черепки пасхальных скорлупок,
Турок на вывеске курит трубку,
Строится мыло кубик на кубик.
 
 
Даже веселый, сусальный, гибкий —
Тонкой веревкой голос петуший —
Перед забором, взяв на защипки,
Треплет рубахи и тучи сушит.
 
 
Турку – табак. Ребятишкам – игры.
Ветру – веселье. А прачке – мыло.
Этой весной, заголившей икры,
Каждому дело задано было!
 

1922

Бриз
 
Мелким морем моросил
Бриз и брызгал в шлюпки,
Вправо флаги относил,
Паруса и юбки.
 
 
И, ползя на рейд черпать,
Пузоватый кузов
Гнал, качая, черепа
Черепах-арбузов.
 

1922

«Весны внезапной мир рябой…»
 
Весны внезапной мир рябой
Раздался и потек.
Гвоздями пляшет под трубой
Морозный кипяток.
 
 
По лунным кратерам, по льду,
В игрушечных горах,
Как великан, скользя, иду
В размокших сапогах.
 
 
Бежит чешуйчатый ручей
По вымокшим ногам.
И скачет зимний воробей
По топким берегам.
 
 
И среди пляшущих гвоздей
Смотрю я сверху вниз…
А Ты, ходивший по воде,
По облакам пройдись!
 

1922

Современник
 
Апрель дождем опился в дым,
И в лоск влюблен любой.
– Полжизни за стакан воды!
– Полцарства за любовь!
 
 
Что сад – то всадник. Взмылен конь,
Но беглым блеском батарей
Грохочет: «Первое, огонь!» —
Из туч и из очей.
 
 
Там юность кинулась в окоп,
Плечом под щит, по колесу,
Пока шрапнель гремела в лоб
И сучья резала в лесу.
 
 
И если письмами окрест
Заваливало фронт зимой:
– Полжизни за солдатский крест!
– Полцарства за письмо!
 
 
Во вшах, в осколках, в нищете,
С простреленным бедром,
Не со щитом, не на щите, —
Я трижды возвращался в дом.
 
 
И, трижды бредом лазарет
Пугая, с койки рвался в бой:
– Полжизни за вишневый цвет!
– Полцарства за покой!
 
 
И снова падали тела,
И жизнь теряла вкус и слух,
Опустошенная дотла
Бризантным громом в пух.
 
 
И в гром погромов, в перья, в темь,
В дуэли бронепоездов:
– Полжизни за Московский Кремль!
– Полцарства за Ростов!
 
 
И – ничего. И – никому.
Пустыня. Холод. Вьюга. Тьма.
Я знаю, сердца не уйму,
Как с рельс, сойду с ума.
 
 
Полжизни – раз, четыре, шесть…
Полцарства – шесть – давал обет, —
Ни царств, ни жизней – нет, не счесть,
Ни царств, ни жизней нет…
 
 
И только вьюги белый дым,
И только льды в очах любой:
– Полцарства за стакан воды!
– Полжизни за любовь!
 

1922

Румфронт
 
Мы выпили четыре кварты.
Велась нечистая игра.
Ночь передергивала карты
У судорожного костра.
 
 
Ночь кукурузу крыла крапом,
И крыли бубны батарей
Колоду беглых молний. С храпом
Грыз удила обоз. Бодрей,
По барабану в перебранку,
Перебегая на брезент
Палатки, дождь завел шарманку
Назло и в пику всей грозе,
Грозя блистательным потопом
Неподготовленным окопам.
 
 
Ночь передергивала слухи
И, перепутав провода,
Лгала вовсю. Мы были глухи
К ударам грома. И вода
Разбитым зеркалом лежала
Вокруг и бегло отражала
Мошенническую игру.
Гром ударял консервной банкой
По банку… Не везло. И грусть
Следила вскользь за перебранкой
 
 
Двух уличенных королей,
Двух шулеров в палатке тесной,
Двух жульнических батарей:
Одной – земной, другой – небесной.
 

1922

Сухая малина
 
Малина – потогонное.
Иконы и лампада.
Пылает Патагония
Стаканом, полным яда.
 
 
– Зачем так много писанок,
Зачем гранят огни?
Приходит папа: – Спи, сынок,
Христос тебя храни.
 
 
– Я не усну. Не уходи.
(В жару ресницы клеются.)
Зачем узоры на груди
У красного индейца?
 
 
Час от часу страшнее слов
У доктора очки.
И час не час, а часослов
Над гробом белой панночки.
 
 
Бегут часы, шаги стучат, —
По тропикам торопятся.
– Зачем подушка горяча
И печка кровью топится?
 
 
Зовет меня по имени.
(А может быть, в бреду?)
– Отец, отец, спаси меня!
Ты не отец – колдун!
 
 
– Христос храни. – До бога ли,
Когда рука в крови?
– Зачем давали Гоголя?
Зачем читали «Вий»?
 

1922

Полет
 
Во сне летал, а наяву
Играл с детьми в серсо:
На ядовитую траву
Садилось колесо.
 
 
Оса летала за осой,
Слыла за розу ось,
И падал навзничь сад косой
Под солнцем вкривь и вкось.
 
 
И вкривь и вкось Сантос Дюмон
Над тыщей человек —
Почти что падал, как домой,
На полосатый трек.
 
 
Во сне летал, а наяву
(Не как в серсо – всерьез!)
Уже садился на траву
Близ Дувра Блерьо.
 
 
Ла-Манш знобило от эскадр,
Смещался в фильме план,
И было трудно отыскать
Мелькнувший моноплан.
 
 
Там шлем пилота пулей стал,
Там пулей стал полет —
И в честь бумажного хвоста
Включил мотор пилот.
 
 
Во сне летал, а наяву,
У эллинга, смеясь,
Пилот бидон кидал в траву
И трос крепил и тряс.
 
 
И рота стриженых солдат
Не отпускала хвост,
Пока пилот смотрел назад
Во весь пилотский рост.
 
 
Касторкой в крылья фыркал гном,
Касторку крыла пыль,
И сотрясал аэродром
Окружность в десять миль.
 
 
Во сне летал… И наяву —
Летал. Парил Икар,
Роняя крылья на траву
Трефовой тенью карт.
 
 
Топографический чертеж
Коробился сквозь пар,
И был на кукольный похож
Артиллерийский парк.
 
 
Но карты боя точный ромб
Подсчитывал масштаб,
Пуская вкось пилюли бомб
На черепичный штаб.
 
 
Во сне летал, а наяву
Со старта рвал любой
Рекорд, исколесив траву,
Торпедо-китобой,
 
 
Оса летала за осой,
Слыла за розу ось,
И падал навзничь сад косой
Под солнцем вкривь и вкось.
 
 
Летело солнце – детский мяч,
Звенел мотор струной, —
И время брил безумный матч
Над взмыленной страной.
 

1923

Опера
 
Голова к голове и к плечу плечо.
(Неужели карточный дом?)
От волос и глаз вокруг горячо,
Но ладони ласкают льдом.
 
 
У картонного замка, конечно, корь:
Бредят окна, коробит пульс.
И над пультами красных кулисных зорь
Заблудился в смычках Рауль.
 
 
Заблудилась в небрежной прическе бровь,
И запутался такт в виске.
Королева, перчатка, Рауль, любовь —
Все повисло на волоске.
 
 
А над темным партером висит балкон,
И барьер, навалясь, повис, —
Но не треснут, не рухнут столбы колони
На игрушечный замок вниз.
 
 
И висят… И не рушатся… Бредит пульс…
Скрипка скрипке приносит весть:
– Мне одной будет скучно без вас… Рауль.
– До свиданья. Я буду в шесть.
 

1923

Каток
 
Готов!
Навылет!
Сорок жара!
Волненье, глупые вопросы.
Я так и знал, она отыщется,
Заявится на рождестве.
Из собственного портсигара
Ворую ночью папиросы.
Боюсь окна и спички-сыщицы,
Боюсь пойматься в воровстве.
 
 
Я так и знал, что жизнь нарежется
Когда-нибудь и на кого-нибудь.
Я так и знал,
Что косы косами,
А камень ляжет в должный срок.
За мной!
В атаку, конькобежцы!
Раскраивайте звезды по небу,
Пускай «норвежками» раскосыми
Исполосован в свист каток!
 
 
Несется каруселью обморок,
И центр меняется в лице.
Над Чистыми и Патриаршими
Фаланги шарфов взяты в плен.
– Позвольте, я возьму вас об руку,
Ура! Мы в огненном кольце!
 
 
Громите фланг.
Воруйте маршами
Без исключенья всех Елен!
 

1923

Разрыв
 
Затвор-заслонка, пальцы пачкай!
Пожар и сажа, вечно снись им.
Мы заряжали печку пачкой
Прочитанных, ненужных писем.
 
 
Огонь. Прицел и трубка – 40,
Труба коленом – батарея.
В разрывах пороха и сора
Мы ссорились, но не старели.
 
 
Мы ссорились, пока по трупам
Конвертов фейерверкер бегал,
Крича по книжке грубым трубам:
– Картечью, два патрона беглых!
 
 
Пустые гильзы рвали горло,
Пустел, как жизнь, зарядный ящик,
И крыли пламенные жерла
Картечью карточек горящих.
 

1923

Киев
 
Перестань притворяться, не мучай, не путай, не ври,
Подымаются шторы пудовыми веками Вия.
Я взорвать обещался тебя и твои словари,
И Печерскую лавру, и Днепр, и соборы, и Киев.
 
 
Я взорвать обещался. Зарвался, заврался, не смог,
Заблудился в снегах, не осилил проклятую тяжесть,
Но, девчонка, смотри: твой печерский языческий бог
Из пещер на тебя подымается, страшен и кряжист.
 
 
Он скрипит сапогами, ореховой палкой грозит,
Шелушится по стенам экземою, струпьями фресок,
Он дойдет до тебя по ручьям, по весенней грязи,
Он коснется костями кисейных твоих занавесок.
 
 
Он изгложет тебя, как затворник свою просфору,
Он задушит тебя византийским жгутом винограда,
И раскатится бой
и беда,
и пальба —
по Днепру, —
И на приступ пойдет по мостам ледяная бригада.
 
 
Что ты будешь тогда? Разве выдержишь столько потерь,
Разве богу не крикнешь: «Уйди, ты мне милого застишь»?
Ты прорвешься ко мне. Но увидишь закрытую дверь,
Но увидишь окошко – в хромую черемуху настежь.
 

1923

Полярная звезда
 
Все спокойно на Шипке.
Все забыты ошибки.
Не щетиной в штыки,
Не на Плевну щетинистым штурмом,
Не по стынущим стыкам реки,
Не в арктических льдах обезумевший штурман —
 
 
Ветеран роковой,
Опаленную пулею грудь я
Подпираю пустым рукавом,
Как костыль колеса подпирает хромое орудье.
 
 
Щиплет корпий зима,
Марлей туго бульвар забинтован.
Помнишь, вьюга лепила, и ты мне сказала сама,
Что под пули идти за случайное счастье готов он.
 
 
Не щетиной в штыки,
Не на Плевну щетинистым штурмом,
Не по стынущим стыкам реки,
Не в арктических льдах обезумевший штурман —
Ветеран роковой,
Самозванец – солдат, изваянье…
 
 
И «Георгий» болтается нищей Полярной звездой
На пустом рукаве переулка того же названья.
 

1923

В кино
 
В крещенский снег из скрещенных ресниц
Они возникли в этот вечер обе.
Я думал так: ну, обними, рискни,
Возьми за руку, поцелуй, попробуй.
 
 
В фойе ресниц дул голубой сквозник:
Сквозь лёлины развеерены Мери.
Но первый кто из чьих ресниц возник —
Покрыто мраком двух последних серий.
 
 
Я никогда не видел ледника.
Весь в трещинах. Ползет. Но я уверен:
Таким же ледником моя рука
Сползала по руке стеклянной Мери.
 
 
Плыл пароход. Ворочал ящик кран.
Качалось море. Мери мчалась в скором.
На волоске любви висел экран,
И с фильма сыпались реснички сором.
 

1923

Рассказ
 
– Беги со мной! – Пусти меня! – Открой!
– Тогда прощай! – До пасхи? —
По контракту!
И двадцать раз кидалась ротой кровь
На подступ щек в слепую контратаку.
 
 
– Тогда прощай! – Пурга пушила ворс
Ее пальто. Вагон качал, как стансы.
И до весны за восемь сотен верст
Дуэль трясла сердца радиостанций.
 

1923

Баллада
 
Шел веку пятый. Мне – восьмой.
Но век перерастал.
И вот моей восьмой весной
Он шире жизни стал.
 
 
Он перерос вокзал, да так,
Что даже тот предел,
Где раньше жались шум и шлак,
Однажды поредел.
 
 
И за катушками колес,
Поверх вагонных крыш в депо,
Трубу вводивший паровоз
Был назван: «Декапот».
 
 
Так машинист его не зря
Назвал, отчаянно вися
С жестяным чайником в руке.
В нем было: копоть, капли, пот,
Шатун в кузнечном кипятке,
В пару вареная заря,
В заре – природа вся.
 
 
Но это было только фон,
А в центре фона – он.
Незабываемый вагон
Фуражек и погон.
 
 
Вагон хабаровских папах,
Видавших Ляоян,
Где пыльным порохом пропах
Маньчжурский гаолян.
 
 
Там ног обрубленных кочан,
Как саранча костляв,
Солдат мучительно качал
На желтых костылях.
 
 
Там, изувечен и горбат,
От Чемульпо до наших мест,
Герой раскачивал в набат
Георгиевский крест.
 
 
И там, где стыл на полотне
Усопший нос худым хрящом, —
Шинель прикинулась плотней
К убитому плащом.
 
 
– Так вот она, война! – И там
Прибавился в ответ
К семи известным мне цветам
Восьмой – защитный цвет.
 
 
Он был, как сопки, желт и дик,
Дождем и ветром стерт,
Вдоль стен вагонов стертый крик
Косынками сестер.
 
 
Но им окрашенный состав
Так трудно продвигался в тыл,
Что даже тормоза сустав,
Как вывихнутый, ныл,
 
 
Что даже черный кочегар
Не смел от боли уголь жечь
И корчился, как кочерга,
Засунутая в печь.
 
 
А сколько было их, как он,
У топок и кувалд,
Кто лез с масленкой под вагон,
Кто тормоза ковал!
 
 
– Так вот она, война! – Не брань,
Но славы детский лавр,
Она – котлы клепавший Брянск
И Сормов, ливший сплав.
 
 
Она – наган в упор ко рту,
Срываемый погон,
Предсмертный выстрел – Порт-Артур!
И стонущий вагон…
 
 
Но все ж весна была весной,
И я не все узнал…
Шел веку пятый. Мне – восьмой,
И век перерастал.
 

1925

Пятый
 
Нас в детстве качала одна колыбель,
Одна пас лелеяла песик,
Но я никогда не любил голубей,
Мой хитрый и слабый ровесник.
 
 
Мечтой не удил из прибоя сирен,
А больше бычков на креветку,
И крал не для милой сырую сирень,
Ломая рогатую ветку.
 
 
Сирень хороша для рогатки была,
Чтоб, вытянув в струнку резинку,
Нацелившись, выбить звезду из стекла
И с лёту по голубю дзынкнуть.
 
 
Что голуби? Аспидных досок глупей.
Ну – пышный трубач или турман!.
С собою в набег не возьмешь голубей
На скалы прибрежные штурмом.
 
 
И там, где японский игрушечный флаг
Трепало под взрывы прибоя,
Мальчишки учились атакам во фланг
И тактике пешего боя.
 
 
А дома, склонясь над шершавым листом,
Чертили не конус, а крейсер.
Борты «Ретвизана», открытый кингстон
И крен знаменитый «Корейца».
 
 
Язык горловой, голубиной поры,
Был в пятом немногим понятен,
Весна в этот год соблазняла дворы
Не сизым пушком голубятен, —
 
 
Она, как в малинник, манила меня
К витринам аптекарских лавок,
Кидая пакеты сухого огня
На лаковый, скользкий прилавок.
 
 
Она, пиротехники первую треть
Пройдя по рецептам, сначала
Просеивать серу, селитру тереть
И уголь толочь обучала.
 
 
И, высыпав темную смесь на ладонь,
Подарок глазам протянула.
Сказала: – Вот это бенгальский огонь! —
И в ярком дыму потонула.
 
 
К плите. С порошком. Торопясь. Не дыша,
– Глядите, глядите, как ухнет! —
И вверх из кастрюль полетела лапша
В дыму погибающей кухни.
 
 
Но веку шел пятый, и он перерос
Террор, угрожающий плитам:
Не в кухню щепотку – он в город понес
Компактный пакет с динамитом.
 
 
Я помню: подводы везли на вокзал
Какую-то кладь мимо школы,
И пятый метнулся… (О, эти глаза,
Студенческий этот околыш!)
 
 
Спешил террорист, прижимая к бедру
Гранату в газете. Вдруг – пристав…
И ящиков триста посыпалось вдруг
На пристава и на террориста.
 
 
А пятый уже грохотал за углом
В рабочем квартале, и эхо
Хлестало ракетами, как помелом,
Из рельсопрокатного цеха.
 
 
А пятый, спасаясь от вражьих погонь,
Уже, непомерно огромный,
Вставал, как багровый бенгальский огонь
Из устья разгневанной домны.
 
 
И, на ухо сдвинув рабочий картуз,
Пройдя сквозь казачьи разъезды,
Рубил эстакады в оглохшем порту
И жег, задыхаясь, уезды…
 

1925

Эпигону
 
Я вышел к воде, отпустив экипаж.
Вода у сапог в эпигонстве позорном,
Покорно копируя лунный пейзаж,
Подробности звезд подбирала по зернам.
 
 
А помню, она разорялась на мгу,
На волны, на пену, на жилы под кожей:
«Я тоже стихия, я тоже могу
При случае быть ни на что не похожей!»
 
 
Напрасно дожди ломали копья
И буря к воде облака пригинала.
Прошло – и вода лишь плохая копия
С непревзойденного оригинала.
 

1929

Маяковский
 
Синей топора, чугуна угрюмей,
Зарубив «ни-ког-да» на носу и на лбу,
Средних лет человек, в дорогом заграничном костюме,
Вверх лицом утопал, в неестественно мелком гробу.
 
 
А до этого за день пришел, вероятно, проститься,
А быть может, и так, посидеть с человеком, как гость
Он пришел в инфлюэнце, забыв почему-то побриться,
Палку в угол поставил и шляпу повесил на гвоздь.
 
 
Где он был после этого? Кто его знает! Иные
Говорят – отправлял телеграмму, побрился и ногти остриг.
Но меня па прощанье облапил, целуя впервые,
Уколол бородой и сказал: «До свиданья, старик».
 
 
А теперь, энергично побритый, как будто не в омут, а в гости —
Он тонул и шептал: «Ты придешь, Ты придешь, Ты придешь» —
И в подошвах его башмаков так неистово виделись гвозди,
Что – казалось – на дюйм выступали из толстых подошв.
 
 
Он точил их – но тщетно! – наждачными верстами Ниццы,
Он сбивал их булыжной Москвою – но зря!
И, не выдержав пытки, заплакал в районе Мясницкой,
Прислонясь к фонарю, на котором горела заря.
 

1931

Цветок магнолии
 
Босую ногу он занес
На ветку. – Не сорвись! —
Листва магнолии – поднос,
Цветы на нем – сервиз.
 
 
И сверху вниз, смугла, как вор,
Проворная рука
Несет небьющийся фарфор
Громадного цветка.
 
 
Его к груди не приколоть.
И мглистых листьев лоск
Мясистую лелеют плоть
И нежат ярый воск.
 
 
Зовет на рейд сирены вой.
На темный зов в ответ
Прильнула детской головой
К плечу больная ветвь.
 
 
Она дрожит. Она цветет.
Она теряет пульс.
Как в бубен, в сердце дизель бьет
Струей гремучих пуль.
 
 
Маяк заводит красный глаз.
Гремит, гремит мотор.
Вдоль моря долго спит Кавказ,
Завернут в бурку гор.
 
 
Чужое море бьет волной.
В каюте смертный сон.
Как он душист, цветок больной,
И как печален он!
 
 
Тяжелый, смертный вкус во рту,
Каюта – душный гроб.
И смерть последнюю черту
Кладет на синий лоб.
 

1931

Девушка
 
Степная девушка в берете
Стояла с дынею в руке,
В зеленом плюшевом жакете
И ярко-розовом платке.
 
 
Ее глаза блестели косо,
Арбузных семечек черней,
И фиолетовые косы
Свободно падали с плечей.
 
 
Пройдя нарочно очень близко,
Я увидал, замедлив шаг,
Лицо, скуластое, как миска,
И бирюзу в больших ушах.
 
 
С усмешкой жадной и неверной
Она смотрела на людей,
А тень бензиновой цистерны,
Как время, двигалась по ней.
 

1942

Сон
 
Полдневный зной мне сжег лицо.
Куда идти теперь?
Стена. Резная дверь. Кольцо.
Стучи в резную дверь!
 
 
За ней узбекский садик. Там
В теки ковер лежит.
Хозяин сам – Гафур Гулям —
С цветком за ухом спит.
 
 
Есть у Гафур Гуляма дочь.
По очерку лица,
Халида смуглая точь-в-точь
Похожа на отца.
 
 
Но только меньше ровный нос,
Нежнее кожи цвет.
И говорят пятнадцать кос,
Что ей пятнадцать лет.
 
 
Она в саду цветет, как мак,
И пахнет, как чабрец.
Стучи в резную дверь… но так,
Чтоб не слыхал отец.
 

1942

Аральское море
 
Пустыня. В штабелях дощатые щиты.
Дымок над глиняной хибаркой.
И вдруг средь этой черствой нищеты
Проплыл залив, как синька, яркий.
 
 
Проплыл. Пропал. И снова степь вокруг.
Но сердце этой встрече радо.
Ты понимаешь, милый друг,
Как мало радости нам надо?
 

1942

Сыр-Дарья
 
Еще над степью не иссяк
Закат. Все тише ветра взмахи.
Под казанком трещит кизяк.
Вокруг огня сидят казахи.
 
 
Угрюмо тлеет свет зари.
Века проходят за веками.
И блещут воды Сыр-Дарьи,
Как меч, засыпанный песками.
 

1942

Четверостишия
Старый город
 
Над глиняной стеной синеет небо дико.
Густой осенний зной печален, ярок, мглист,
И пыльная вода зеленого арыка,
Как память о тебе, уносит желтый лист,
 
Глина
 
Их будто сделали из глины дети:
Дворцы, дувалы, домики, мечети.
Трудней, чем в тайны помыслов твоих,
Проникнуть в закоулки эти.
 
Дыня
 
Ты не сердись, что не всегда я
С тобою нежен, дорогая:
У дыни сторона одна
Всегда нежнее, чем другая.
 
Сердце
 
Раз любишь, так скорей люби.
Раз губишь, так скорей губи.
Но не давай, Халида, сердцу
Бесплодно стариться в груди.
 
Соль
 
Горит солончаками поле,
И в сердце, высохшем от боли,
Как на измученной земле,
Налет сухой и жгучей; соли.
 

1942

Могила Тамерлана (картина Верещагина)
 
Бессмертию вождя не верь:
Есть только бронзовая дверь,
Во тьму открытая немного,
И два гвардейца у порога.
 
Верблюд
 
Пустыни Азии зияют,
Стоит верблюд змеиномордый.
Его двугорбым называют,
Но я сказал бы: он двугордый.
 
Луна
 
Я ночью в переулке узком
Стою, задумавшись над спуском,
И мусульманская луна
Блестит, как ночь на небе русском.
 

1942

Ташкент

«До свиданья, воздух синий…»
 
До свиданья, воздух синий
И пустыни поздний зной.
Лег на шпалы нежный иней,
Лед дробится под ногой.
 
 
Кровь с похмелья остывает.
Радость выпита до дна.
И мороз меня встречает,
Как сердитая жена.
 

1942

Город Белый
 
Здесь русский город был. Среди развалин,
В провалах окон и в пролетах крыш,
Осенний день так ярок, так зеркален,
А над землей стоит такая тишь!
 
 
Здесь думал я: ведь это вся Европа
Сюда стащила свой железный лом,
Лишь для того чтоб в зарослях укропа
Он потонул, как в море золотом.
 
 
Кто приподнимет тайную завесу?
Кто прочитает правду на камнях?
…И две старушки маленьких из лесу
Несут малину в детских коробках.
 

1943

Калининский фронт

«Весну печатью ледяной…»
 
Весну печатью ледяной
Скрепили поздние морозы,
Но веет воздух молодой
Лимонным запахом мимозы.
 
 
И я по-зимнему бегу,
Дыша на руки без перчаток,
Туда – где блещет на снегу
Весны стеклянный отпечаток.
 

1943

«Сначала сушь и дичь запущенного парка…»
 
Сначала сушь и дичь запущенного парка.
Потом дорога вниз и каменная арка.
Совсем Италия. Кривой маслины ствол,
Висящий в пустоте сияющей и яркой,
И море – ровное, как стол.
 
 
Я знал, я чувствовал, что поздно или рано
Вернусь на родину и сяду у платана,
На каменной скамье, – непризнанный поэт, —
Вдыхая аромат цветущего бурьяна,
До слез знакомый с детских лет.
 
 
Ну, вот и жизнь прошла. Невесело, конечно.
Но в вечность я смотрю спокойно и беспечно.
Замкнулся синий круг. Все повторилось вновь.
Все это было встарь. Все это будет вечно,
Мое бессмертие – любовь,
 

1944


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю