Текст книги "Иван Грозный. Книга 1. Москва в походе"
Автор книги: Валентин Костылев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 59 страниц)
Вся жизнь с любимой женой, каждый день близости с ней проходили в его памяти. Все горести и радости, которые он делил с ней, своей подругой, – все это, и только это, гнездилось теперь в его больной, отяжелевшей от горестных дум голове.
Андрейка с Охимой были в толпе. У обоих из глаз текли невольные слезы. Андрейка не узнал царя – так он изменился. Высокий, широкоплечий, теперь согнулся, стал каким-то обыкновенным, не похожим на того царя, которого Андрейка не раз так хорошо, так близко видел. Царских детей несли на руках ближние бояре рядом с царем. Мальчики с испугом и удивлением оглядывались по сторонам.
Унылое пение монахов, плач провожающих женщин и серый, ненастный день еще более омрачали печальную картину похорон.
Под тяжелыми сводами Вознесенского монастыря, в мрачной торжественной тишине уныло звучали слова Псалтыря:
«...Обратись, Господи! Избавь душу мою, спаси меня ради милости твоей, ибо в смерти нет памятования о тебе. Во гробе кто будет славить тебя?»
Царь Иван каждый день ходил в монастырь и подолгу вместе с царевичем Иваном простаивал около гробницы Анастасии, горячо, со слезами молясь «об упокоении души невинной юницы, благоверной, праведной царицы Анастасии».
Кроме ближних родственников покойной, по распоряжению царя в его присутствии до погребения в собор никого не допускали. У дверей собора стояла почетная стража, над которой начальствовал Алексей Басманов.
* * *
Выйдя из Фроловских ворот после похорон царицы на Пожар, Андрейка и Охима спустились вниз по берегу к Москве-реке. Небо серое, неприветливое. Тихо, тепло и влажно, как бывает летом перед ненастьем. Плывут ладьи с сеном, яблоками, с корьем. В ладьях сидят задумчивые люди. Унылым эхом расплывается над рекой и побережьем строгий, печальный благовест соборных звонниц.
На пустынном берегу ни души. В осоках копошатся дикие утки с утятами.
В этот день по случаю похорон царицы Анастасии в Пушкарской слободе не работали.
Андрейка сочувственно смотрел на заплаканное лицо Охимы. Пошли по тропинке близ воды.
– Не горюй, Охимушка, не печалься... Всего горя не переплачешь, слезами не поможешь...
– Хорошо тебе говорить, а мне-то каково!
– Ну, а что тебе? Девка ты добрая, пригожая, кровь с молоком, сто годов проживешь...
– Дурень! Да нешто я о себе?
– А коли о царице, то что о том тужить, чего не воротить?
– Да и не о царице я!
– О ком же? О царе-батюшке, об Иване Васильевиче? Бог его не оставит... Бог лучше знает, что дать и чего не дать. Царь наш сильный, перенесет и это горе-гореванное! Не впервой ему горевать.
– Да и не о царе я! – сердито молвила Охима, нагибаясь и срывая белый водяной цветок.
Андрейка с недоумением посмотрел на нее.
– О ком же ты?
Охима дерзко взглянула ему в лицо и громко сказала:
– Об Алтыше!.. Не слышно о нем ничего и не видно его уже третий год... Подсказало мне мое сердечушко, что убит он и не вернется домой уже никогда... Расклевали тело его коршуны в поле да воронье проклятое!
– Ты хочешь, чтобы он вернулся?
– Да. Что мне! Пущая он живой будет... А ты бы хотел?
– Хотел. Пущай он опять увидит свою невесту ненаглядную, Охимушку!
Охима остановилась, лицо ее стало сердитым.
– Стало быть, ты меня не любишь? – крепко сжав руку ему, спросила она.
– А ты меня любишь?
– Люблю, соколик, люблю! – виновато улыбаясь, проговорила Охима. – Так я, вспомнила об Алтыше, когда царицу хоронили...
– А коли любишь, зачем же тебе тогда Алтыш? Зачем тебе вспоминать?
– Тебя люблю, а его жалею! – после некоторого раздумья ответила она и прибавила: – Я всех жалею!
Андрейка остался доволен ответом Охимы. Пуская жалеет! Он и сам всех жалел, и Охиму он полюбил за ее доброе сердце. Но тут же Андрейка стал поучать Охиму:
– Посмотри на государя Ивана Васильевича! Схоронил он дочку Анну, да дочку Марию, да Митрия-царевича, да Евдокию-царевну, а ныне и супругу свою, любимую Анастасию, да и всякую грозу перенес и к новой грозе готов... Зря, что ли, мы днем да ночью в Пушкарской слободе куем да льем пищали и пушки?! Бог силы на все ему дает!.. А ты об Алтыше плачешь и вздыхаешь. Не зазорно ли?
Понизив голос, Андрейка сказал на ухо Охиме:
– Спаси Бог! Все иноземные царства будто поднимаются на нас. Литовский король мутит. Как тут быть?! А ты об Алтыше горюешь! Э-эх, тюря! Тужит Пахом, да не знает о ком! Не убит твой Алтыш, но, как и Герасим, где-нибудь на ливонской земле в войске стоит... Говорю, война будет великая!.. Вот его и держат... Царь наш, Иван Васильевич, горд. Ни перед кем шапки не ломает! Ну-ка, сядем здесь, на пригорочке, да подумаем.
Андрейка и Охима сели у самой реки.
Вода тихая, только водяные пауки скользят по ней да мелкая рыбешка играет поверху. Невдалеке, на том берегу, в осоках, две цапли дремлют, стоя на одной ноге.
В сыром, влажном воздухе все еще чувствуется запах гари недавнего пожара. Лицо Андрейки задумчиво.
– Наша матушка Русь испокон веков одним глазом спит, а другим за забор глядит... Так исстари ведется. Что толку, коли идет княжна: на плечах корзина, а в корзине мякина! Иван Васильевич мякину-то в корзину не кладет, что и зрим... В заморских краях волдырь надувается! Ливония да море, кое воевали мы, не дает им покоя, а коль дополна волдырь надуется, то и лопнет... Вот оно что! А ты об Алтыше! Побойся хоть своего Чам-Паса!..
Охима рассмеялась.
– Ты и Бога нашего запомнил!
Андрейка тоже рассмеялся.
– Запомнил, да уж и нагрешил ему немало. Двум Богам грешу! Все тут зараз... Тьфу!
Он плюнул и перекрестился.
– Прости ты меня, Господи! Слаб я... слаб... каюсь!
Охима шлепнула Андрейку ладонью по затылку.
– Буде! Не смейся над нашим Богом! Не обижай меня! Мордва тоже за Русь стоит!
– Легше! Чего ты? Нешто я смеюсь? Ведь ты и сама знаешь... грешный я или нет?
На этот вопрос Охима ничего не ответила. На ее щеках выступил румянец.
– Не стыдись, око мое чистое, непорочное!
– Говори, говори, Андреюшка, я слушаю!
– Шестьдесят цариц на тебя не променяю!
– Говори, милый, говори!..
Голова Охимы уже на груди у него. Осмотрелись кругом – никого нет! Упало несколько капелек с неба на опущенные веки девушки. Увлажнились густые ресницы.
– Виноградинка, солнышком согретая!
– Го... во... ри...
Он вздохнул, сладко улыбнувшись и вобрав в себя приятный, освежающий воздух.
«Зачем умирать?!» – думалось Охиме. Ей казалось в эту минуту, что для нее только – жизнь, молодость, любовь, а смерть, старость, болезни – это для других людей, о которых необходимо поплакать, которых следует пожалеть... Грех не плакать о болящих, об умирающих – надо быть добрыми, а самим оставаться вечно такими, какие есть. Ну, и только!.. Так лучше.
Андрейка гладил ее волосы своей рукой, пропитанной маслом, со следами ожогов, и тихо говорил:
– В небе мгла серая, неприветливая, а на душе у меня светит солнце, как в ясный день, и кругом яркий маковый цвет, будто в саду, и мы в том саду сидим, и ничего нам не надо, всего у нас много... Мы богаче царя, богаче всех купцов наших и иноземных... И только у нас правда, и только для нас мир нетленный есть...
Охима, словно сквозь сон, тихо говорила:
– И будто бы в Пушкарской слободе не работаешь и все сидишь со мной, с одной только мной...
И, закрыв глаза, она тихо запела по-мордовски:
Пойдут мои подруженьки, матушка,
По зеленому лугу гулять,
По зеленому лугу гулять,
С листка на листок наступать,
Цветок за цветком срывать,
Цветы-бубенчики набирать.
Андрейка вдруг очнулся от своих сладких размышлений. Покосился на Охиму, огляделся кругом. Мощные стены и башни Кремля с бойницами на пригорке, громадный, прекрасный, вновь строящийся на площади, близ Фроловских ворот, собор Покрова поразили своим величием, напомнили о том, чем живет Москва: о войне, о литье, о пушках...
– Вставай, Охимушка!.. Время домой, – сказал он разочарованно, почесав затылок.
Охима не шевельнулась, будто не слышала, даже плечами недовольно передернула.
* * *
Удаление от двора Сильвестра и Адашева порадовало многих из бояр, особенно родственников покойной царицы. Бояре Шереметевы весело встретили известие об этом. Иван Васильевич Шереметев после кончины царицы Анастасии был приближен к царю, как и другие близкие роду Захарьиных. Но больше всех выдвинулись теперь боярин Алексей Басманов, сын его, кравчий Федор, князь Афанасий Иванович Вяземский, Василий Григорьевич Грязной. Малюта Скуратов (из князей Бельских) и другие. Вокруг царя собирались новые люди, к которыми он на глазах у всех был весьма милостив.
В первые дни после похорон супруги Иван Васильевич несколько дней сидел безвыходно во дворце, играл со своими детьми, ласкал их. И четыре раза в день вместе с ними ходил в домовую церковь молиться об упокоении души покойной Анастасии Романовны.
Панихиды служил любимый царицею настоятель Чудова монастыря архимандрит Левкий.
Наконец, после горестных дней траура по царице, Иван Васильевич выехал из дворца. Первым долгом он посетил Пушкарскую слободу, затем занялся посольскими делами.
Он велел Висковатому послать английской королеве составленное им самим во время сидения во дворце письмо:
«...Надобны нам из Италии и Англии архитекторы, которые могут делать крепости, башни и дворцы, доктора и аптекари и другие мастера, которые отыскивают золото и серебро. Послали мы тебе нашу жалованную грамоту для таких, которые захотят прибыть сюда служить нам, и для таких, которые захотят послужить нам по годам, как те, которые прибыли в прошлом году, и для таких, которые захотят служить нам навсегда; и чтобы всякого рода твои люди: архитекторы, доктора и аптекари по сей нашей грамоте приезжали служить нам, и мы пожалуем тебя за твою великую милость по твоему хотению, а тех, кто захочет служить нам навсегда, мы примем на свое содержание и пожалуем их , чем они захотят; а тех, кто не захочет долее служить нам, мы наградим по их трудам, и, когда они захотят пойти домой, в свое отечество, обратно, мы отпустим их с нашим жалованьем в их страну без всякого задержания по сей нашей жалованной грамоте. И писана сия наша жалованная грамота в государствия нашего двора граде Москве».
В следующем письме царь просил королеву, чтобы она дозволила своим купцам возить в Нарву из Англии всякого рода пушки, снаряды и оружие, нужные для войны, а также корабельных дел мастеров.
Ночи не спал царь Иван, думая о том, как бы усилить свое войско, чтобы оборониться от готовящегося на него нападения со стороны других государств. Ему, как всегда, казалось, что он что-то упускает из виду и что время у него уходит бесплодно, что бояре его слишком ленивы, беспечны.
По мере подготовки к большой войне участились ссоры царя с боярами, усиливался и ропот бояр...
* * *
В ответ на развивавшуюся между Москвой и Англией торговлю увеличилось число немецких, датских и шведских корсаров в Балтийском море. Торговые корабли из Англии, а также из Любека и других ганзейских городов стали приходить в Нарву хорошо вооруженными артиллерией. Немало разбойников погибло от купеческих пушек. В Балтийском море происходили целые сражения между купцами и пиратами, среди которых были пираты и немецких курфюрстов.
Король польский Сигизмунд вслед за владетельными немецкими князьями тоже стал покровительствовать разбою. Он начал писать письма английской королеве.
Первое письмо
«Ваше Пресветлейшество, видите, что мы не можем дозволить плавание в Московию по причинам, не только лично до нас касающимся, но и относящимся к религии и ко всему христианству; ибо, как мы сказали, враг посредством пропуска [71]научается, – что важнее всего, – владеть оружием необычным в его варварской стране; научается, – что почитаем наиболее важным, – самыми мастерами, так что даже если бы к нему ничего более и не привозили, то уже одними трудами этих мастеров, которые при существовании этого плавания будут иметь свободный к нему доступ, легко будет в одно и то же время выделывать в самой варварской стране его все те предметы, которые требуются для ведения войны и которых даже употребления до сих пор там не знают».
Второе письмо
«Мы видим, что благодаря плаванию этому, весьма недавно учредившемуся, москаль – этот не только временный враг короны нашей, но и враг наследственный всех свободных народов – чрезвычайно преуспел в образовании и в вооружении, и не только в вооружении, в снарядах и в передвижении войск, что хотя и много значит, но что, конечно, легко возбранить, но и в других предметах, против которых нельзя достаточно предостеречься и которые могут оказать ему большую помощь: говорю о самих мастеровых, которые не перестают переделывать врагу оружие, снаряды и разные тому подобные предметы, доселе невиданные и неслыханные в его варварской стране. Кроме сего, следует обратить величайшее внимание на то, что звание всех наших, даже сокровеннейших, предприятий немного времени спустя доставит ему возможность знания, чего у нас нет, изготовить погибель всем нашим (союзникам). Подлинно не считаем возможным, чтобы можно было ожидать, что мы потерпим такого рода плаванию остаться свободным...»
Третье письмо
«...как мы писали прежде, так пишем и теперь к вашему величеству, что мы знаем и достоверно убеждены, что враг всякой свободы под небесами, москаль, ежедневно усиливается по мере большого подвоза к Нарве разных предметов, так как оттуда ему доставляются не только товары, но и оружие, доселе ему неизвестное, и мастера, и художники: благодаря сему он укрепляется для побеждения всех прочих государей. Этому нельзя положить предел, пока будут совершаться эти плавания в Нарву. И мы хорошо знаем, что вашему величеству не может быть известно, как жесток сказанный враг, как он силен, как он тиранствует над своими подданными и как они раболепны перед ним! Казалось, мы доселе побеждали его только в том, что он был невежественен в художествах и незнаком с политикою. Продолжись это плавание в Нарву, что останется ему неизвестным? Поэтому мы, лучше других знающие сие, будучи с ним в пограничном соседстве, не можем, по долгу христианского государя, вовремя не присоветовать прочим христианским государям, чтобы они не предали в руки варварского и жестокого врага свое достоинство, свободу и жизнь свою и своих подданных; ибо мы ныне предвидим, что, если другие государи не воспользуются этим предостережением, москаль, тщеславясь тем, что ему привезли эти предметы из Нарвы, и усовершенствовавшись в военном деле орудиями войны и кораблями, сделает этим путем нападения на христианство, чтобы истребить и поработить все, что ему воспротивится, от чего да сохранит Бог! Некоторые государи уже послушались этого вашего предостережения и не посылают кораблей в Нарву. Прочие же, которые будут плавать этим путем, будут захватываемы нашим флотом и подвергнутся опасности лишиться жизни, свободы, жен и детей. Итак, если подданные вашего величества воздержатся от этого плавания в Нарву, им ни в чем нами не будет отказываемо. Пусть ваше величество взвесит и обсудит поводы и причины, побуждающие нас останавливать корабли, идущие к Нарве. В остановке этой, как мы уже писали к вашему величеству, нет никакой вины со стороны наших подданных».
Королева английская Елисавета оставила эти письма, так же как письма других королей о том же, без внимания, продолжая покровительствовать торговле английских купцов с Россией. А в одном из своих писем, которое, по словам королевы, являлось «тайной грамотой», известной, кроме королевы, только самому королевскому тайному совету, она уверяла царя Ивана в своей искренней дружбе к нему, закончив письмо следующими словами: «Обещаясь, что мы будем единодушно сражаться нашими общими силами противу наших общих врагов и будем исполнять всякую и отдельно каждую из статей, упоминаемых в сем писании, дотоле, пока Бог дарует нам жизнь, и это государским словом обещаем». Польза для Англии от сношений с Россией была явная, и королева в своих письмах к царю этого не скрывала.
* * *
На Москве-реке пустынно. В Замоскворечье приземистые обывательские избы как-то съежились, почернели после захода солнца, будто чего-то испугались. Слышен пронзительный, тревожный крик пролетевшей над Москвой-рекой стаи гусей. Пахнет осенью, воздух свеж и прохладен, но во дворце окно в царский садик открыто.
Сторожа притаились в кустах, не спят.
Умирает лето... В грустной тишине отдыхающего от дневной толчеи Кремля слышится царю прощальный шепот золотистой листвы прадедовских лип... Может быть, в этом едва уловимом шелесте мирного увядания таится грусть предков над несбывшимися надеждами, неоконченными сказками и разбившей их суровой былью! Может быть, то – невидимое присутствие Анастасии?
В руках Ивана Васильевича любимые им гусли, подаренные ему соловецкими иноками, а на китайском столике перед ним большие листы бумаги, испещренные крючковатыми знаками, кружочками и черточками. Ниже – рукописные строки псалмов.
Жизнь царя – это не все!.. Приказы, дьяки, воеводы в этот ясный сентябрьский вечер кажутся сном... Там, куда рвется душа, – райский простор, лазурь небес и цветники чудесных светил... Там херувимы и серафимы, покой и безмятежность. Там... Анастасия!
«Господи, воззвах к тебе, услыши мя...»
Иван Васильевич закрыл глаза, веки его вздрагивают, на щеках слезинки... Руки тянутся к струнам...
Сторожа, притаившиеся под окном, замерли, едва переводя дыхание.
Они слышат голос царя, гусельные вздохи:
Милость и суд воспою тебе, Господи!
Пою и разумею пути непорочные,
Творящих преступление возненавидех,
Державу твою возвеличу делом моим,
И украшу обитель свою цветами разума,
И свершу суд правды над видимым и невидимым врагом,
Жажду приять страдание во имя твое,
Не убоюсь слез и воздыханий чад моих...
Жмутся друг к другу ночные сторожа и робко крестятся, прислушиваясь к словам псалма...
Голос царя, то тихий и грустный, то громкий и гневный, кажется страшным, непонятным...
«Земля – жилище человека – не есть ли ты сосуд человеческого труда и страданий для живых и безмолвное пристанище мертвым, равняющее счастливых и несчастливых, властелинов и рабов, цариц с холопками?»
Струны умолкли.
Глаза царя впиваются вопросительно в сгущающийся за окнами мрак.
Мысли растут:
«Изо всех племен человеческих, успевавших возвыситься на крайнюю степень благосостояния, довольства и могущества, ни одному до сих пор не удавалось на ней удержаться... Несчастья родятся вместе с человеком...
Прав Вассиан: «Не ищи себе благополучия на земле, все проходит и все подвержено тлению...»
Но прав ли будет царь всея Руси, – спрашивает себя мысленно Иван Васильевич, – если он, убоясь тленья, страшась смерти и полагаясь на милость Божию, оставит на попечение Бога своих подданных и не станет ими управлять так, как ему, царю, кажется оное к лучшему?
Увы! Человек редко делает разумный выбор между добром и злом, и еще реже владыка, творя добро родине, не причинял бы тем кому-либо зла...
Есть ли в мире сила благодетельнее солнца? Однако не от него ли происходит и наивысшее зло – засуха и пожары? Но... кто на земле захочет отказаться от солнца?»
Лицо Ивана Васильевича оживляет улыбка: нет такой твари на земле, чтобы могла жить без солнца!
Владыки мира сего созданы Богом – вершить добрые и злые дела во благо своих народов.
Снова пальцы касаются струн.
Ах, как бы хотелось одним сильным, громким ударом по струнам выразить всю эту страстную внутреннюю убежденность в благодетельности единой власти для людей!
Дрогнули гусли.
Громкие властные звуки струн вторили мощному, выражавшему не то гнев, не то приказ голосу царя.
Глаза Ивана Васильевича устремлены ввысь.
«Бог дарует человеку часть своего величия. Царь земной повинен охранять этот дар от посрамления. Оберегать Божеское как в вельможе, так и в черных людях, и никто не должен чинить ему помехи в том! Помню твои слова, моя незабвенная юница!»
Гусли умолкли.
Зашуршала бумага – царь торопливо ставит причудливые знаки на бумаге, отмечая ими понижение и повышение своего голоса, печаль и смирение перед божеством и сменяющее их торжество мысли, мысли царя и властелина.
Отложив гусли в сторону, Иван Васильевич быстро поднялся и, отворив дверь, крикнул постельничего.
Вошел Вешняков, низко поклонился.
– Бог спасет! – ласково кивнул головою царь. – Ожидаю. Напомни святителю.
Ни перед кем и никогда Иван Васильевич не открывал своей слабости к «гусельному гудению», а тем паче к собственному песнетворчеству и песнопению. Одному митрополиту Макарию он поверял эту свою тайну. Царь и сам поддерживал духовенство в его борьбе с «игрищами еллинского беснования», и не причислены ли «гусли, и смыки, и сопели» Стоглавым собором к этим игрищам?! Царю ли нарушать обычаи, им же, вместе со святыми отцами, установленные?
Иван Васильевич подозрительно покосился на раскрытое окно. Почудилось, будто в саду кто-то разговаривает. С сердцем прикрыл его.
На лице легла тень досады.
Увы, и царю приходится таиться! Вседержитель милостив к царям, он прощает их слабости, но никогда не простит народ царю нарушения закона, церковью установленного.
Горе государю, преступившему свой закон!
Он снова выглянул в окно, там никого не было, – значит, просто так показалось. Никто не слышал гуслей и песнопения. Смерть тому, кто услышит это! Уже пойманы люди и пытаемы жестоко, обвиненные в словах о «безбожии» государя. А люди те – монахи и, видимо, вассианцы, хотя и упираются, не признаются в еретической связи с заволжскими старцами. Мутили народ – царя хулили!
Раздался стук в дверь. Царь Иван вздрогнул.
На пороге в черной рясе стоял старенький, седой митрополит Макарий. Глаза его, черные умные, встретились с глазами царя.
Иван Васильевич, смущенно склонившись, подошел под благословение.
Сухими руками, крест-накрест, митрополит размашисто благословил царя.
Сначала опустился на скамью царь, затем митрополит.
Иван Васильевич молча указал на лист, исписанный им напевными «крюками» и знаками, и на гусли. Макарий с любопытством стал разглядывать написанное.
После этого Иван Васильевич подошел к столу с гуслями, взял их и, глядя в бумагу, провел пальцами по струнам.
Макарий всегда поддерживал в царе его любовь к пению. Не раз сравнивал он Ивана Васильевича с Давидом-псалмопевцем. И это было лучшею похвалою царю за его пение.
И теперь Макарий с глубоким вниманием слушал Ивана Васильевича, почтительно отойдя в сторону.
Увлекшись пением, царь поднялся во весь свой громадный рост и, держа перед собою лист с крюковыми нотами, стал петь полным голосом, четко отделяя один слог от другого. Щеки его раскраснелись; ряд больших сверкающих белизною зубов слегка сдерживал мощный поток сочного баса.
Окончив пение, Иван Васильевич несколько раз перекрестился. Помолился на иконы и митрополит.
Оба сели на скамью. Грудь царя высоко поднималась, слышно было неровное, взволнованное дыхание.
Митрополит с горячею похвалою отозвался о прослушанном.
– Сладковнушительное пение и бряцание гуслями, – вразумительно произнес Макарий, – украшало не токмо величественную святую церковь, но и мудрых мужей-венценосцев. Царь Давид перед Саулом, ударяя в гусли, злого духа, находившего на Саула, бряцанием и пением отгонял. Тако писано в Книге Царств. Благодать святого духа нисходила на псалмопевца, егда под бряцание гуслями он восклицал великим голосом... То же было и со святыми апостолами, егда они, собравшись, пели и веселились во славу Божию... Дух святой снизошел и на них...
Иван Васильевич с приветливой улыбкой слушал слова митрополита.
– Еллинские мужи Пифагор, Меркурий, Иллиний, Орион и подобные им светлые умом люди не гнушались песнопения и брянчания, слышал я, – произнес царь.
И, немного помолчав, тихо, с усмешкой, добавил:
– Птица и та вольна предаваться всяческому пению, а мы то почитаем позорищем. Поистине запуганы мы... Вассиан и Максим Грек хотя и узники, но сильнее нас с тобой... боимся мы их и теперь...
Макарий, сверкнув глазами, сказал:
– Вассиан и Максим Грек – завистливы и чернили то, что им, по воле Божией, недоступно. Подобно тому как пастырь радуется и веселится, видя, как его овцы досыта питаются мягкой травой и чистой водой, так и царь праведный и благочестивый веселится, коль скоро видит благоденствие подвластного ему народа.
– Однако, – возразил царь, – и мы осуждаем «бесовские гудебные сосуды»... Свирели и гусли почитаем диавольскою забавою и угрожаем карою чернецам и священнослужителям по Стоглаву...
Макарий тяжело вздохнул.
– Многое произошло от неразумения самих же православных христиан. Меры не знают они в веселье.
Иван Васильевич нахмурился.
Слушая митрополита, он думал о том, что хотя Макарий и ближе к царскому престолу, нежели какое-либо другое духовное лицо, хотя он и единомышленник его, царя своего, но многое остается между ним и Макарием недосказанным, неясным... Царю хорошо была известна тайная симпатия Макария к Максиму Греку. Не он ли писал ему: «Узы твои целуем, но помочь ничем не можем». И почему-то Ивану Васильевичу хотелось спросить о Печатном дворе, являвшемся делом рук его и Макария.
– Скоро ль увидим мы святую книжицу, сиречь Апостол?
– Делу великому, коему суждено возвеличить имя моего государя превыше имени византийских владык, немало помех больших и мелких стоят на пути. Но ни Вассиан, ни Максим Грек нам не чинили в том никакой помехи. Немцы – истинные враги наши... Многие творят неустройства Печатному двору. Твой гнев на ливонских господ – достойное им наказание.
– Но церковники-иосифляне также косятся на то дело...
Макарий тяжело вздохнул.
Много врагов у нас, государь, слов нет. Тьма сатаны застилает разум не токмо заволжским старцам. Порою и сами мы в иных делах стоим на распутье: что благо и что в ущерб церкви и царству? Враги наши лютуют, но поверь, государь: у них больше упрямства, нежели веры в свою правду.
Иван Васильевич словно того только и ждал. Он подошел к Макарию, склонился над его ухом, обдав горячим дыханием старца, спросил:
– Не они ли отравили Анастасию?
Митрополит тяжело вздохнул.
– Не ведаю, государь!
Наступило продолжительное молчание. Царь, отвернувшись к окну, тяжело дышал...
После ухода из царских покоев Макария Иван Васильевич, убрав гусли и написанную им бумагу, сел в кресло и глубоко задумался.
Вассиан, Максим Грек, Макарий и многие другие учители и философы любят разглагольствовать «о свойствах благоверного царя...» Максим Грек, муж мудрый, бывалый, пришелец из заморских краев, говорил, чтобы цари «великою правдою и страхом Божиим, верою и любовью полагали на небесах сокровища неистощимые милостыни, кротости и благости к подвластным».
«Неразумные мудрецы!»
Лицо Ивана Васильевича стало хмурым, суровым.
Не они ли во всех писания укоряют вельмож и монахов в любостяжании, насилиях и многих неправдах? Разве не Максим Грек обвинял монахов в «губительном лихоимстве и в том, что бичи их истязуют монастырских крестьян»?
Но кто же тому воспрепятствует, коли царь будет «великою правдою и страхом Божиим, верою и любовью полагать на небесах сокровища неистощимые милостыни, кротости и благости к подвластным»?
И не больше ли царь сотворит блага для людей, коли в строгости и немилосердном гневе станет искоренять неправду, коли огонь, меч и вериги в царских руках послужат к укреплению страха перед царем и Богом?
«Кротость и благость к подвластным»?!
Не это ли и сгубило великого Константина в Царьграде?
Изо дня в день прославляли подданные его величие, мудрость, благость и кротость, а Византию не смогли защитить, сдали ее неверным, показали трусость и слабость на полях сражений.
Внушив своему владыке, что он должен быть кроток, добр, причислив его к лику святых, они расслабили, обезоружили царскую власть и стали беспастушными, лишенным воинской отваги и стойкости стадом.
Не этого ли хотят от него, царя всея Руси, греческие и отечественные мудрецы?
«Нет! Не быть по-ихнему! Клянусь тебе, Анастасия, расплачусь за тебя с врагами!»
Пускай мудрствуют отцы церкви, ведут споры на вселенском соборе, раздирая писания святых апостолов в угоду той или иной церковной партии, пускай цепляются за буквы древних рукописаний, но не мешают царю поступать так, как того он хочет!
Сияние и тепло святительского поучения не должно обессиливать железного меча земного властелина... Царская воля должна быть превыше власти священноначальников, святая кротость пускай украшает священнослужителей, а не царей.
Может ли внук и сын великих князей Ивана Третьего и Василия Третьего, не дойдя до вершины единодержавного могущества, над созданием коего трудились они, остановиться на полдороге и предаться кротким размышлениям о небесной благости, о безмятежном райском покое?
Это нужно врагам царства, а не друзьям его.
Нет! Этого никогда не будет!
Меч, карающий, железный меч мщения и смерти царь будет еще крепче держать в своей руке!
X
В густой зелени ясеней, кленов и дубов на берегу величественного Рейна приютился маленький чистенький городок Шпейер – кучка выглядывающих из зелени старинных крохотных домиков с черепичными крышами, с белыми остроконечными башенками. Самое большое, красивейшее здание – собор – свидетельствует о мире, вековом уюте и погруженности в молитвенное раздумье. Этот собор – святыня, чтимая всей Германией. Здесь ставка протестантского епископства рейнских земель. Под сенью этого именно собора нашли себе тихое пристанище «почившие в бозе» многие немецкие владыки, начиная с императора Конрада Второго и кончая семьей Фридриха Барбароссы.
Но было бы непростительною ошибкою довериться первому впечатлению мира, тишины и нерушимого покоя, которыми веет от городка Шпейера.
Многих ужаснейших кровопролитий и споров между католиками и протестантами был он безмолвным свидетелем. Не раз враждующие партии пытались сжечь его и разрушить до основания, не щадя и своего прекрасного собора.
Шпейер – место постоянных всегерманских съездов и всяких иных сборищ, где сталкивались в отчаянных схватках государственные и церковные партии. Немногие другие немецкие города могли бы в этом поспорить со Шпейером.
Здесь и открылся 11 октября 1560 года всегерманский депутационстаг.
Тут были и представители императора – граф Карл фон Гогенцоллерн, Цезиум и Шобер, и посланники шести курфюрстов, епископов Мюнстерского, Оснабрюкского и Падербарийского, герцогов Померанского и Брауншвейгского, аббата Верденского, графа Нассауского и городов Любека и Госляра.
На имя депутационстага поступили письменные заявления от многих владетельных особ Германии, не приславших своих представителей. В числе таких был Иоанн Альбрехт Мекленбургский, Генрих Младший Брауншвейгский и Люнебургский, Иоанн Фридрих Саксонский, архиепископ Рижский и другие.