Текст книги "Иван Грозный. Книга 1. Москва в походе"
Автор книги: Валентин Костылев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 59 страниц)
Иван Васильевич остался очень доволен приемом послов.
– Будут помнить наше угощение гордецы, – усмехнулся он, взглянув на Анастасию. – Вознеслась неметчина не по разуму.
Царица слабо улыбнулась. Через силу, чтобы доставить царю удовольствие, пошла она посмотреть на его выдумку. Одетая в темно-синюю с серебристым отливом душегрею, обшитую бобровой оторочкой, слегка нарумяненная, с подкрашенными губами, она была прекрасна.
Висковатый и тот исподтишка залюбовался ею: «Стройна и нежна. Эх, Господи!»
– Горе созидающим дружбу на красноречии и лжи! – медленно, в раздумье произнес Иван. – Обладать землей, не возделывая ее, худо, но еще горше, обладая царством, думать только о своем благополучии и не иметь сил, чтобы оборонить свою землю. А долги надо платить. Ливонцы забыли, что долг – корень лжи, обмана, забот, посрамления. Я никому никогда не должал. Я ношу на своей шее золотой крест, а ливонские правители – тяжелые жернова... Могут ли люди почитать таких правителей?
Висковатый хорошо знал Ливонию, ее обычаи и всех правителей, а потому и счел нужным сказать при расставании с царем:
– В одной немецкой стране есть владыки и нищие. Между ними – яма... Черный люд: эсты, латыши и ливы проклинают своих господ. Кто там хозяин? Кто отец? Нет правды, нет любви к своей земле... нет и силы! И я так думаю, милостивый батюшка, Иван Васильевич: наши воеводы неслыханными подвигами прославят имя твое вовек.
Иван Васильевич с горячностью в голосе сказал:
– Дай Бог! Так надо!
* * *
Ливонских послов велено было везти не прямо ржевской дорогой, а окружным путем – «петлями», – чтобы не видели они приготовлений к войне и попутных станов.
Сидя в возке, Таубе и Крузе желчно злословили про «московского варвара», издевающегося «над самыми святыми, христианскими чувствами». Оба дали клятву друг другу: очернить перед всей Европой «врага христианского мира». «О, если бы император принял сторону магистра! Ведь он же обещал! Неужели он не защитит своих единокровных братьев? Не мы ли разрушали в угоду немецкому протестантизму в своих городах не токмо римско-католические церкви, но и русские православные? Не мы ли мешали русским купцам вести торговлю с Ганзой и прочими? Не было случая, чтобы мы выказывали дружелюбие к России. Император должен оценить это! Он желал этого!»
Мороз, однако, давал себя знать. Ливонские послы, прижавшись один к другому, дрожали от холода, мерзли носы, щеки. Мысли путались, приходили в полный беспорядок. И, осуждая будто бы Ивана, послы вдруг, неожиданно для самих себя, переходили к осуждению магистра Фюрстенберга: «слаб», «недалек умом», «нерешителен», «не горд», «близорук»... Недостатков у магистра оказалось больше, нежели у «восточного варвара»... Плоха на него надежда, плоха надежда и на императора, все плохо!..
Затерянные в снегах деревушки сверкали алмазами, словно в сказке. Сосновые и еловые чащи вытянулись по сторонам дороги мощными, уходящими под самые облака, темными массивами, говоря о могуществе и богатстве ненавистной ливонскому сердцу страны. Ночью леденил душу тоскливый волчий вой. Хищники не боялись человека: лезли на коней, и только огневой выстрел сопровождающих посольский обоз конников спасал ливонцев от опасности оказаться в волчьих зубах.
После всего пережитого пугала не на шутку мысль о войне с этой богатырской, громадной, загадочной страной... Представлялось безумием вступать в эту войну. На кого надеялся магистр, затевая споры с Москвой? «Найдешь ли более опасного, более коварного, более кровожадного и сильного врага, нежели этот?»
Волки мчались по пятам посольских возков, иногда забегали вперед и садились, замирая в ожидании, по бокам дороги. Казалось, что и мороз и звери подучены царем преследовать «честных лифляндских дворян».
Послы молились про себя о том, чтобы хотя бы живыми добраться до дому. Господь с ними – и с царем и с магистром! Только бы вернуться подобру-поздорову к своим семьям! Да там и сообразить, что делать дальше, как поудобнее поступить, чью сторону принять.
* * *
Жуткая тревога, боязнь «лукавого умышления» не покидали царя. Продолжали сниться страшные сны: кто-то наваливался ночью на него и душил, чего-то требовал... А вчера после отъезда ливонских послов царь перестал есть и пить. Во всем чудилась отрава... Только из рук одной Анастасии мог принять он пищу, приготовленную ею самой. Больше никому веры не было.
Царь сел «в осад» – затворился в своих хоромах, как в крепости. Царица убрала от него кинжалы, сабли, пистоли. Она ходила за ним по пятам, хоть он чуть не с кулаками накидывался на нее, чтобы оставила его одного...
Нечисть кругом, волшебство, волхование!.. В открытом поле ратоборствовать с царем, иуды, боятся! Все у моих ног, яко гады, ползают, а на худое – сильны! В волховании и порче они сильнее царя!.. Где ж ему бороться со всею чародейской нечистью? На естве, на питье, так и знай – лихо. А за что? За войну? Слепцы! Несчастные!
Иван Васильевич оборачивался к окну и кричал:
– Не послушаю вас! Не послушаю! Я – царь! Моя государева воля – воевать!.. Ослушникам голову с плеч. Бог на небе – царь на земле!
Он сегодня не умывался, не расчесывал, как всегда, свои волосы на пробор. Не смотрелся в зеркало.
– Анастасия! – крикнул он. – А Висковатый?! Како мыслишь?
– Добрый... хороший... Верь ему!
Царь вопросительно смотрел на жену.
– Я... верю, но не ошибусь ли?
У Ивана дрожала нижняя губа. Виден стал ровный ряд белых, сильных зубов.
– Тела ради душу погубить захотели? – подойдя к окну, снова закричал Иван. – Недолог путь к падению! Будто не знаете?
– Да ты побереги себя, родимый мой, батюшка! Бог с тобой.
Иван сел в кресло. Бледное, в слезах, лицо жены отрезвило его.
– Солеймана... Крым... Ногай... Литву.... Угры... Людишек лифляндских... и свейских... гордостью дымящихся... хотящих истребить нас и православие... Все! Все забыли!
Анастасия подошла к нему, обвила его шею своими тонкими теплыми руками и, целуя в голову, стала тихо успокаивать:
– Милый мой, Иванушка, дружок мой, государь, ну кто тебя отравит? Кто тебя изведет чародейством? Клюшник берет еству и сам ее пробует, после него дворецкий вкушает, и потом стольник тож пригубит, а кравчий ест больше тебя, да на твоих глазах... Касатик, солнышко ты наше, пожалей деток малых... не убивайся попусту!..
Лицо Ивана оживилось. Он вскинул глаза на царицу, взял ее руку, прижал к губам:
– Слово царское сбылось! Идут они полями, лесами, бором дремучим... Идут! Москва в походе!.. На немцев проклятых! На злодеев! Почему же ты меня-то не пустила? И почему советники отсоветовали? На бранном поле я ничего не боюсь! Народ там! Огонь! Потеха! В келье помышляешь, на поле и помышляешь и храбростью дышишь, железом правду добываешь... В казанском походе обрел я воинское мужество и познал твердость меча.
Анастасия, продолжая ласкать мужа, тихо говорила:
– Обожди... Не торопись... Бог укажет...
– Знахари-шептуны поведали: любят меня воинники! Еще поведали они, – сказал царь шепотом, – будто обо мне и в деревнях Богу молятся... Так ли? – Он вздохнул: – Правда ли? Не врут ли? За что обо мне молиться? Ну ладно! Позови-ка Тетерина, Библию буду слушать. Звездочет-болтун надоел! Лекарь батюшки моего, Николка Немчин, морочил голову ему, великому князю Василию, а оный фрязин-звездочет дерзает обманывать и меня... Гоните их! Счастье царств не от звезд исходит, а от всемогущего Бога! Зови, зови Тетерина!
Анастасия вышла и вскоре вернулась в сопровождении человека малого роста, одетого в чернецкую рясу.
– Эк ты, Яша, раздобрел! – с улыбкой сказал царь. – Аль каши наелся?
Анастасия в угоду царю рассмеялась.
Тетерин низко поклонился.
– Милостивый батюшка государь! На твоем дворе всякая тварь отолстевает и сыту бывает.
Иван улыбнулся:
– Отравы не боишься?
– Пошто отрава? – в испуге спросил Тетерин.
– Вот возьмут твои враги да и намешают тебе либо отравы, либо приворотного зелья, а ты и не узнаешь...
– Никому-то, батюшка царь, я не нужен, – простодушно вздохнул Тетерин. – Самый последний человек я. Богомолец, сирота – и все тут.
Иван насупился: «Молчит!» И, оглянувшись, кивнул Анастасии со значением.
– Читай Иова!.. Царица, слушай!
Тетерин раскрыл Библию, помолился. Помолились и царь с царицею. Откашлявшись, стал читать:
– «...И отвечал Иов и сказал: о, если б верно взвешены были вопли мои и вместе с ними положили на весы страдание мое! Оно, верно бы, перетянуло песок морей! Оттого слова мои неистовы. Ибо стрелы вседержителя во мне; яд их пьет дух мой; ужасы Божии ополчилися против меня... О, когда бы сбылось желание мое, и чаяние мое исполнил Бог мой!..»
Царь поднялся с места, бледный, взволнованный.
– И боюсь я Иова и не могу оторваться, – задыхаясь от волнения, произнес Иван. – Читай!... Больно мне! А все ж читай.
Тетерин, стоя перед аналоем, рыдающим голосом продолжал – сначала читать по-латыни, а затем переводить прочитанное:
– «...Твердость ли камней – твердость моя? И медь ли плоть моя? Есть ли во мне помощь для меня? И есть ли для меня какая опора? Но братья мои неверны, как поток, как быстро текущие ручьи, которые черны ото льда и в которых скрывается снег...»
– Довольно! – стукнул ладонью по столу царь. – Раскрой Книгу Царств. Про Давида... Как отсек голову...
Голос Тетерина звучал с торжественной медлительностью, бодро, восторженно:
– «...И опустил Давид руку свою в сумку и взял оттуда камень и бросил из пращи и поразил филистимлянина Голиафа в лоб, так что камень вонзился в лоб его, и он упал лицом на землю...»
Царь выпрямился, глаза его оживились, на губах мелькнула улыбка.
– «...Так одолел Давид Голиафа пращою и камнем и поразил филистимлянина и убил его; меча же не было в руках Давида. Тогда Давид подбежал и, наступив на филистимлянина, взял меч его и, вынув из ножен, ударил его и... отсек ему голову его. Филистимляне, увидев, что Голиаф убит, испугались и побежали...»
Царь громко рассмеялся, Анастасия тоже – опять в угоду царю.
– Кабы и нам было, – сказал Иван, – чтобы печатные книги, подобно грекам, Венеции и Фрагии [49]и прочим языцам излагать. Пускай люди наши читают единое. Писаные же книги – темны. Недоброхот может волею своею и бесчестием писать и во вред нам. Поп Семен напишет: «служите нелицеприятно», а дьякон Ефимка – «не слушайте царя!» и многое другое. А нам то ведать не можно. Велико наше государство, и нужны нам мужи, богатые разумом светлым. Вот и про Давида надобно, чтобы знали наши, как носитель правды осилил сильнейшего его носителя зла. Не след и нам бояться иноземных королей!
Он встал, подошел к Тетерину:
– Постой, дай взгляну я...
Книга большая, в кожаном переплете, прикована к аналою цепью. Иван взял ее, раскрыл, погладил бумагу, осмотрел переплет.
– Добро! Зри, государыня!
Анастасия уже не в первый раз видит эту книгу, не в первый раз она гладит, по примеру Ивана, шероховатые влажные страницы и переплет.
– Добро, батюшка-государь, добро!..
И в самом деле, Анастасии полюбилась эта книга. В ней так много сказано о жизни царей, когда-то живших и давно умерших... И к тому же Иван Васильевич всегда успокаивался, когда слушал чтение ее.
Царь показывал Анастасии каждую новую книгу, привезенную ему из-за рубежа. Сам он посылал людей в чужие страны за книгами. Царь любил книги, собирал их. Горницы в его покоях были полны ими и на многих языках... Во все дни, когда он сидел «в осаде», толмачи приносили разные книги и читали ему.
Одну только не любила царица – «Троянскую историю» Гвидо де Колумна. А не любила ее потому, что эта книга причиняла царице великое беспокойство.
Он прерывал чтение, вскакивал с места и начинал ходить по всему покою. Его голос становился тихим, но в нем звучала затаенная злоба.
Изменников бояр и служивых людей, бежавших в Литву, он называл подобными Ангенору и Энею, предателям троянским, «многую соткавшим ложь».
Припоминал свою болезнь.
Он поклялся Анастасии, что никогда не забудет того, как бояре, видя его на смертном одре, хотели захватить власть. Разве не они звали народ присягнуть князю Владимиру Старицкому, мня в нем своего боярского царя? Сильвестр, кичившийся преданностью царю, отрекся от царевича Димитрия – этого не скроешь! Стал он заодно с боярами. Отблагодарил за милость! Спасибо Воротынскому да Висковатому. Оборонили царевича! «Но более всего тебе, о Господи, хвала! Не захотел еси сгубить Российской державы – ниспослал царю всея Руси сил к одолению недуга».
Толмачи со страхом прислушивались к гневным словам Ивана. Высокий, сильный, мятущийся, он пугал их порывистыми движениями своими. Им казалось, что вот-вот он набросится на них, заколет их. Глаза его делались страшными. Он осматривал столы и стены, как бы ища оружия.
Вот почему и дьяки-толмачи каждый раз с трепетом приступали к чтению этой книги. Библия иное дело.
Давид, молодой, не кичливый, сошелся в бою с прославленным богатырем Голиафом и побил его. Анастасия знает, что Иван Васильевич часто сравнивает «юную Москву» с Давидом, а зарубежные государства с Голиафом. Царь с усмешкой смотрит на «многовластие» и «многоумие» в управлении западных царств. «Един владыка – едина земля!» – внушал он окружающим, сам горячо веря в это.
...На другой день царь снял с себя «осаду». Никакие Голиафы не страшны ему! Чтеца Яшку Тетерина наградил гривною. «Молодец! Помог сбросить осаду!»
– А все же... они идут... люди мои!.. Не отступились от государева наказа... К морю идут! Не так ли, Яша?
Тетерин повалился царю в ноги.
– За великую милость твою, отец наш, низко кланяюсь тебе! Во здравие государя и государыни сотворю молитву мою, и несметное воинство твое, как и встарь, увенчается превысокою доблестью и славою всемогущего покорителя царств!..
Иван Васильевич с ласковой улыбкой поднял Тетерина.
– Встань! Хороша речь твоя! Любо слушать слова чести!
«Покоритель царств!» Как радостно бьется сердце его, царя, каждый раз, когда он слышит это! И разве это не так?! Еще и века не минуло от дней княжения Василия Темного, когда Русь имела всего полтора десятка тысяч войска, а уже под знаменами его, царя всея Руси, Ивана Васильевича, идут в походы сотни тысяч храбрых воинов! И ныне не только Казанское, но и великое Астраханское царство лежит у ног его, московского царя. Русь, бывшая столь долгое время под пятой завоевателей, знает, что есть неволя. Знает и московский царь это и делает все для того, чтобы неволи не повторилось!
Иван Васильевич, повеселевший, довольный словами Тетерина, ласково проводил его до самой двери своей опочивальни...
А утром царь Иван в торжественной обстановке принимал послов Хивинского, Бухарского и Грузинского царств.
Богатые дары хивинских и бухарских послов поражали присутствующих при этом бояр своею роскошью и красотою. На громадных коврах красовались вытканные руками хивинских и бухарских женщин орлы, парящие в лучах яркого солнца над серебристыми хребтами гор; закованные в латы всадники, сражающиеся с чернолицыми конниками; богатырь, единоборствующий со львом. Бархаты бухарские ласкали глаз нежною голубизной и солнечной зеленью оттенков. Много окованного золотом и серебром оружия и богатой конской сбруи было принесено в дар царю грузинскими князьями. С ними, как единоверцами, царь вел беседу отдельно.
После приема, вместе с грузинскими послами, царь молился в своей дворцовой церкви. Отправлял службу митрополит Макарий, сочувствовавший сближению христианской горской страны с Московским государством. Грузинские князья били челом Ивану Васильевичу в час послеобеденной беседы – помочь им воевать султанские владения и Тавриду, от которых постоянные утеснения грузинскому народу.
Грузинских послов он ввел в свои внутренние покои, много беседовал с ними тайно.
Иван Васильевич успокоил их, что он будет всеми своими силами оборонять Грузию от хана Девлет-Гирея в случае его нападения на нее, но с султаном Российское государство находится в мирных отношениях, надобно и Грузии ладить с ним. Турция держит в страхе немцев. Это нужно.
Грузинские князья присягнули московскому царю в верности и дружбе, будучи милостиво допущены после того к его, царской, руке.
Царь отпустил их, подарив им лучших своих скакунов в украшенной драгоценными каменьями сбруе.
V
Параша очнулась. Первое, на чем остановился ее взгляд, был громадный в овальной золоченой раме портрет пожилого человека: лицо желтое, глаза серые, холодные; усы, закрученные кверху, и остроконечная бородка. На губах злая улыбка.
Параша, отвернувшись, поднялась со своего ложа, огляделась кругом. Сводчатая каменная палата, темно-синие стены, расписанные красными, словно окровавленными, мечами и золочеными крестиками. Круглый стол, покрытый вязаной скатертью. На столе глиняный кувшин с водой. Два херувима, поддерживающие крест, вылеплены на его поверхности с одной стороны, с другой – череп и две кости.
Девушка подошла к окну. Оно глубоко сидело в стене и было загорожено железной решеткой. И решетка вся из крестов.
Вечерело. Мучила жажда. Параша дрожащей рукой наполнила серебряную чашу водой, жадно выпила ее. Девушка еле-еле держалась на ногах. Руки ее – в синяках от веревок. Ноги и бока ныли, болела голова.
Стараясь припомнить, как и что было, она, кроме страшного, безволосого, морщинистого лица, обтянутого, как платком, чешуйчатой бармицей [50], ничего не могла вспомнить.
В палате сгущался мрак. Поползли изо всех углов тени. Желтое лицо рыцаря смотрело нагло, не отрывая глаз от Параши. Девушка мужественно боролась со страхом. Она пробовала отворить дверь, однако это ей не удалось – дверь была заперта. Стала стучать. Где-то глухо отозвалось эхо, но никто не откликнулся на стук.
Быстро темнело. Параша опустилась на ложе и горько заплакала.
Послышались шаги. Звякнул ключ, дверь тихо скрипнула. Вошла, держа светильник, высокая, худая старуха. Она улыбнулась беззубым ртом. Глаза ее показались Параше добрыми.
– Вот тебе платье, одень его... – сказала она по-русски и отдала Параше сверток, который держала в руке. Сама села в угол на скамью. – Ты плачешь, но напрасно... Тебе не будет плохо.
Параша удивилась, услыхав родную речь. Стараясь подавить слезы, она спросила:
– Ты русская?
– Из Полоцка я. Давным-давно, как и ты, попала я сюда. Три десятка лет живу в Нарве. Одевайся, чего смотришь? Таких у вас не носят! Длинные ферязи да сарафаны у вас там. Давно уж я не одевала сарафанов.
Простодушная разговорчивость старухи подействовала на Парашу успокоительно.
– К чему мне такой наряд?
С удивлением смотрела девушка на тонкое кружевное белье. Еще большее удивление вызвало у нее пышное платье из тафты с золотыми нашивками.
Старуха засмеялась.
– На пир я тебя провожу. Ждут тебя. Там весело. Молодые люди у нас умеют веселиться. Живем один раз на свете. Чего ради постничать? Я, когда была молодая, любила поплясать...
Параша спросила в недоумении:
– Какой пир?
– Сама увидишь... В Ливонии не то, что в Московии. Одевайся, одевайся. Не надо трех голов, чтобы смекнуть, где лучше – в каземате иль на балу.
Параша преодолела свой страх, быстро облачилась в платье с жабо, с буфами, лишь бы уйти из этой мрачной кельи, лишь бы не видеть больше этого желтого противного лица с холодными назойливыми глазами!
– Что со мной будет? Куда зовешь?
Старуха взглянула на девушку с лукавой, загадочной улыбкой.
– Красавицы не должны об этом спрашивать. Куда пригласят – туда идут. Им везде хорошо. Наше дело, старушечье, иное. А ваше – только гуляй!
Параше хотелось услышать простое, понятное, сказанное от чистого сердца слово, как говорят в станице.
– Мне страшно! Где я?
– Ты в хоромах, каких не знает ваш деспот-царь... Ты теперь под властью кавалера, имя которому Генрих. В вашей варварской стране не знают таких господ. Тебе надо благодарить Иисуса Христа. Вечной памяти епископ Альберт всю Ливонию посвятил деве Марии... Она тоже спасает всех нас и доныне. Молись и ты ей! У нас есть пастор, он научит тебя праведной молитве триединому Богу: отцу, сыну и святому духу...
Все это старуха говорила спокойным, добрым голосом, и лицо ее казалось правдивым.
– Коли солгала я – прокляни на молитве старую Клару! Пускай сатана ее сожжет в аду...
Они вышли в длинный темный коридор. Клара шла впереди со светильником в руке. Тени прыгали по стенам. Шаги гулко дробили тишину. Иногда старуха оглядывалась, приговаривая:
– Смелее, смелее! Ты у себя дома, любезная сестра!
Путаясь в широкой тафтяной юбке, краснея от стыда, что ее увидят в таком чудном наряде, Параша покорно следовала за Кларой. Хотелось знать – что же будет дальше. Ей многое было известно про Ливонию. Через рубеж часто перебегали латыши, ливы и эсты. Они были худы, оборваны, забитые, голодные. Параша кормила их в отцовском доме. В станицах жалели их и помогали им. Они рассказывали, что немцы, орденские братья, проводят время в травле зверей и охоте, в игре в кости и другие игры, в пирах. А крестьяне живут в гнилых хибарках, питаются одним хлебом, не видят радостного дня, немцы всячески издеваются над ними.
Вот что приходилось слышать Параше о Ливонии.
Шум, грохот посуды, дикие выкрики и какая-то жуткая, бешеная музыка донеслись до ее слуха.
Клара открыла дверь – два толстых человека в пестрых одеждах, с большими крестами на груди подхватили Парашу и увлекли в палату, слабо освещенную немногими трехсвечниками.
В полумраке, тесня друг друга, кружились мужчины и женщины. Визг, смех, возня ошеломили Парашу. Она вырвала руку, перекрестилась: «Чур, чур меня! Рождественский пост, а они кружатся, приплясывают, пьяные, озорные, да еще с крестами на груди».
На непонятном языке что-то прокричал тот, который держал Парашу. Высокий, красивый молодой человек в голубом бархатном камзоле подскочил к ней с кубком.
– Ночь – друг ворам и возлюбленным! – громко воскликнул он по-немецки.
Девушка оттолкнула кубок. Вино полилось на пол. Окружившая ее хмельная, шумная толпа мужчин и женщин громко расхохоталась. Молодой человек в голубом камзоле быстро сбегал к столу за новым кубком. Теперь Парашу облепило несколько человек. Она не могла шевельнуться. Ей насильно вылили в рот вино. То же повторили и в другой раз.
Она закричала.
Подошел худой, желтолицый немец, затянутый в камзол из черного бархата с вышитым на груди белым крестом, зашикал, погрозившись на нее пальцем, и, махнув рукой куда-то в сторону, брезгливо сказал:
– Москва! Не здесь! Фи! Фи!
Он презрительно сморщился.
Этот человек показался Параше знакомым. Вспомнился портрет. Ведь это же с него писано! С него! Стало быть, он и есть хозяин этого дома. На нее глядели эти холодные, наглые глаза.
Снова музыка. Опять все завертелось: женщины, мужчины. Глаза стоявшего перед Парашей рыцаря росли, делались громадными, обращались в огненные круги.
У девушки закружилась голова...
* * *
Высоко в башенной келье, откуда хорошо видны звезды и черные дали окрестностей, сидит и пишет, при зажженной свече, ливонский летописец – ученый, скромный молодой пастор Бальтазар Рюссов. В голубых глазах его что-то страдальческое. Он оторвался от писания, прислушался.
В нижних палатах замка пьяный шум, топанье сапогами, крики.
«...После того как Ливония была приобретена прежними старыми магистрами, – пишет Бальтазар, – епископами покорена и занята, в ней построено много городов, местечек, замков и крепостей для большей безопасности от врагов: русских, латышей, ливов и эстов, – а также после того, как магистр Вальтер фон Плеттенберг в давние времена одержал победу над московитами и заключил продолжительный мир, ливонцам на много лет нечего было бояться войны. И изо дня в день, как между правителями, так и между подданными, стали распространяться большая самоуверенность, праздность, тщеславие, пышность и хвастовство, сластолюбие, безмерное распутство и бесстыдство, так что нельзя вдоволь рассказать или описать всего...»
Рюссов взволнованно отложил гусиное перо в сторону, накрыл камнем написанное и подошел к окну. Среди снежного поля чернела река Нарова. По небу скатилась звезда, оставив после себя длинный огненный след.
Тяжелый вздох вырвался из груди пастора: чует его сердце – скатится так же к небытию и власть немецких владык. Близок час! Бальтазар пишет свою историю Ливонии изо дня в день, с лихорадочной поспешностью. И вот, стоя у окна и глядя на небо, он молит Бога о том, чтобы ему удалось закончить свой труд до этого страшного часа. Бальтазар в последнее время испытывает такую боль, как будто пишет он кровью... кровью любящего свою родину ливонца... Он молод, он полон сил, он делает все, чтобы предотвратить гибель своего государства, но...
Внезапный стук в дверь заставил пастора вздрогнуть. Отворил. Вошла Клара, низко поклонившись.
– Пастырь и отец наш, – сказала она почтительно, – господин просит ваше священство сойти вниз, в крестовую палату...
Бальтазар нахмурился.
– Разве не видишь, пастор занят? – указал он на свою летопись.
– Хранитель душ и учитель наш, – сказала Клара, – русская девушка ждет обращения... Пленница господина Колленбаха.
Бальтазар, не оборачиваясь, ответил:
– Пастор придет.
Клара снова поклонилась и ушла.
* * *
Очнувшись, Параша увидела, что она сидит в широком бархатном кресле в комнате, похожей на церковь. У стены большое распятие. Потолок изображает небо – ангелы и херувимы с золотыми крыльями на нем. Около распятия большая серебряная купель. На столе, накрытом парчою, – ларцы, поленца, кисти. Грузный медный трехсвечник, прикрепленный к стене, тускло освещает комнату. На полу черные с лунами и звездами ковры.
Глубокая тишина.
Бесшумно отворилась дверь – вошел пастор. Девушка и раньше видела ливонских священников на базарах в Великих Луках. Там съезжалось на торг много польских и немецких священнослужителей.
Пастор поздоровался. Девушка встала, опустила голову.
– Садись... – повелительно произнес он по-русски.
Параша села.
– Почитай за счастье, дочь моя, что находишься в палатах доброго христианского князя. Ваш народ язычники. Ваши князья богохульники, варвары, ваш царь – темный деспот, ставящий себя наравне с Богом...
– Мы не язычники! Уйди! Не хочу слушать. Немцы – разбойники! – сердито сказала Параша.
Пастор спокойно продолжал:
– Кому вы молитесь! Деревяшкам, о которых ничего не знаете. Высшие истины вероучения недоступны вам... Много церквей у вас, но они похожи на торжища... В них спорят, разговаривают, даже дерутся и ругаются скаредно.... Нужны железные ноги, чтоб не упасть от утомления и усталости, ибо молятся у вас стоя. Орденские братья призваны Богом истребить язычество и неверие... Ты научишься молитвам, будешь грамотна, будешь ходить в нарядных платьях и башмаках, будешь такою же, как немка. Ты поймешь все христианские добродетели... Забудешь, что поклонялась куску дерева и слушала бредни грязных, невежественных попов... Желаешь ли стать христианкой? Признаешь ли немецкую веру?
Параша слушала пастора с удивлением и гневом. Все, что он говорил, оскорбляло ее, она готова была плюнуть в лицо этому навязчивому немецкому проповеднику, но его глаза были такие красивые, такие честные и печальные и голос тих, вразумителен. Она невольно заслушалась. Грешно переносить молча хулу на православную веру, но... Впервые она слышит такие дерзкие речи. За такие бы слова в станице либо сожгли, либо обезглавили.
– Ты будешь... – Пастор в задумчивости остановился. – Наш магистр хочет... Но не ради того я говорю тебе, чтобы прельстить тебя соблазном роскоши и праздности. Нет для меня высшего счастья, нежели видеть человека, вырванного из мрака язычества и причисленного ко Христову стаду. Подумай! При твой красоте телесной, если ты приобретешь и красоту духовную, ты можешь стать герцогиней, княгиней, высоко быть поднятой над людьми... Ты можешь стать повелительницей, иметь рабов.
– Не надо мне рабов! Ничего не надо! Пустите меня домой.
Параша сделала движение, обозначавшее, что она не хочет больше слушать, что она уйдет отсюда... Пастор смиренно отошел в сторону, с кроткой улыбкой глядя на девушку.
– Меня не бойся, дочь моя! Если бы я во имя Бога и Пресвятой Девы Марии захотел отпустить тебя из замка, то и тогда бы ты не ушла... Стража задержала бы тебя при первом же твоем шаге. Скажи мне без страха – хочешь ли отречься от язычества и перейти в христианскую веру?
– Я не язычница... И вере своей не изменю. Отпустите меня! Моя вера – вера моих отцов, моей родины... Изменить им я не могу!
– Я не держу тебя. Уходи. Насильно обращать в христианство не стану. Вера – добрая воля каждого... Таинства силою не вершат.
– От вас ли слышу то?.. Отец рассказывал, как губили вы народ за веру... Мы слыхали, сколько крови пролили ваши короли за веру.
Пастор промолчал.
Девушка облегченно вздохнула. Она не знала молитв и не понимала ничего из того, что говорили и пели в церкви, но ей была дорога родная вера, вера русского народа. Изменить вере – стало быть, изменить родине, изменить своей земле. На это Параша не пойдет, даже если ей будет угрожать смерть.
– Подумай о моих словах, отроковица. Время терпит. Но знай: никто тебе здесь зла не причинит.
Пастор помолился на распятие и вышел.
Параша опустилась в кресло, задумалась. Что же дальше? Руки на себя наложить! Но и это грешно... Нехорошо. Она не сможет решиться на это. Надо надеяться на милость Божию и на свое терпение.
В комнату вошел он, этот страшный, сухой человек со стеклянными, холодными глазами. Он покачивает головой, подходит к распятию, что-то шепчет, опять обертывается к Параше. На черном бархатном камзоле его – вышитый серебром череп и под ним две кости.
– Отпустите меня... На что я вам!
Параша сама испугалась своего пронзительного выкрика.
Желтый человек покачал головой с усмешкой.
– Wessen das Erfreich ist, dessen ist auch der Schatz [51].
Она не поняла его слов, но после этого его глаза стали еще страшнее. Он заскрежетал зубами, по лицу расползлись морщины.
– Не мучьте меня!
Колленбах вдруг отвернулся и, погрозившись пальцем на Парашу, ушел.
Вслед за тем явилась Клара. Она была печальна.
– Сама я была такой же, как и ты, и Богу молилась по-русски... Была я и католичкой. И не понимала ничего... Только когда стала лютеранкой – просветлел мой ум и сердце мое благодатью исполнилось. Пастор приехал к нам из Ревеля. Он святой человек. Он никогда не веселится, на пирах не бывает, не любострастен, прямой и честный. Молодой, но ему чужды забавы молодости. Служба в кирке и книги – в этом его жизнь...
– Но я не могу изменить вере! Не хочу! Ни за что! Дивуюсь я тому, как ты могла изменить родной вере и своей родной земле. Мне стыдно смотреть на тебя!
– Самая страшная измена – измена Христу... Измена деве Марии. Ваша вера – не христианская, царь у вас выше Христа. Московиты – язычники. Я плакала, когда узнала о твоем упорстве. Наш господин добр и честен. Он не хочет твоей гибели. Он верит в твое благоразумие. У тебя будет время одуматься... Иди, я отведу тебя в твою келью... Если же будешь упрямиться, страшная казнь ждет тебя. Тогда Колленбах будет беспощаден.