Текст книги "Иван Грозный. Книга 1. Москва в походе"
Автор книги: Валентин Костылев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 59 страниц)
«Помолившись Богу,можешь спокойно заснуть, добрый, честный ландскнехт». У русских есть хорошая пословица: «Утро вечера мудреней». Ты родился под счастливой звездой – тебе суждено выполнить великую миссию своего императора, Богом хранимого цезаря!»
– Спокойной ночи, гер Штаден, – с самодовольной улыбкой сказал немец вслух, укладываясь спать. – Лишь бы не приснилась фрау Катерина. Сохрани Бог!
XIII
Не всем молодым побегам суждено стать большими деревьями, не всем и «новым людям» суждено стать угодными, полезными государю помощниками.
В бурях, в зимних стужах, в лесных пожарах растут молодые деревца, и немало их гибнет. Оставшиеся вырастают крепкими, прямыми, под стать самому старому дубу. Добро и на том!
Такие мысли мелькали в голове царя Ивана Васильевича, когда он верхом на коне объезжал ряды своего недавно обновленного молодого полка «тысячников». Каждого из этих людей знал он в лицо, – не первый год присматривается к московским и иных уездов дворянам.
Они стоят вытянувшись, смирнехонько, провожая глазами царственного всадника. В их глазах послушанье, готовность по первому слову государя ринуться в огонь и в воду. Многие из них уже бились на глазах царя и под Казанью и под Полоцком, где одержаны были великие победы. Они явили себя храбрыми воинами, не жалевшими своей жизни.
Многие из них были усланы им, царем, и в иные земли. В Англию плавал Федор Писемский; в Данию – князь Ромодановский и дворянин Петр Совин. В Горские Черкасы «у черкасских князей дочерей смотрети» ездил Федор Векшерин; в те же горские края на Кавказ царем были не раз посылаемы Иван Федцов и Никита Голохвостов. К турецкому султану ездил послом Иван Новосильцев.
Да и многие другие «тысячники» славно послужили царю и родине, будучи в послах.
Мог ли царь не полюбить их?! Мог ли он оставить без внимания их усердие, их молодое удальство, их бешеную смелость, их ратную дерзость?!
В Москве говорили втихомолку, будто Иван Васильевич хочет набрать себе таких молодцов до шести тысяч. А зачем – никто того не знает.
Бояре дивуются затее царя, не могу спокойно смотреть на его привязанность к новым этим людям, молодым, почти не знавшим тихой, мирной жизни теремов.
Бояре не раз говорили царю, что неладно так-то: молодость-де подобна ветру, и нельзя положиться на полк из худородных либо вовсе безродных посадских и уездных молодых дворян, на детей боярских, на «робят земских и подьяческих», ибо нет у них должного понятия о чести, нет у них и твердых уставов домовитости, как у боярства и княжеских детей.
В глазах своих вельмож, сопровождавших его, Иван Васильевич видел холод и презрение.
Снежная площадь перед царским дворцом наполнилась народом. Из кремлевских улочек и проулков в изобилии хлынул на площадь кремлевский обыватель. Пристава и стремянная стража оттеснили толпу от места царского смотра, щелкая бичами.
Князья и бояре в накинутых на плечи пышных златотканых шубах, из-под которых выглядывали теплые стеганые кафтаны, гарцевали, важные, надутые, на тонконогих скакунах поодаль от царя.
Здесь были: князь Владимир Андреевич Старицкий, Шереметевы, Мстиславский, Бельский, Воротынский, Воронцов, Данилов, Челяднин и многие другие всадники княжеского и боярского родов.
Им было непонятно: зачем царю вдруг понадобился этот смотр?
В последнее время, что царь ни делал, все было неожиданно, все вдруг, а подготовлялось, видимо, царем много раньше втайне, ни для кого, кроме немногих его теперешних слуг, неведомо.
В Новом полку стояли на конях же Василий Грязной, Басманов Федор, князья Черкасские Михаил и Мастрюк Темрюковичи – братья царицы, и другие, вновь приближенные царем люди.
Многие ратники вооружены мушкетами и пищалями.
Под звуки труб и грохот набатов [90]войско быстро двинулось по площади в обход царя и бояр.
Впереди на конях Басманов Алексей, князь Вяземский и Малюта Скуратов-Бельский.
Царь внимательно, испытующим взглядом осматривал каждого из проходивших мимо воинов.
Вот стройный, румяный, чернокудрый юноша – любимец царя Борис Годунов, и другой такой же молодец Богдан Яковлевич Бельский. Шагают твердо, красиво, с достоинством.
Вот бойкий, молодой Одоевский Никита, тоже любимец царя. Он княжеского рода. С ним рядом Осип Ильин, «зело способный к грамоте» юноша. А это – князек Хворостинин Митька – один из любимых царем воевод, с ними Новосильцев Лука, Григорий, Никита и Дмитрий Годуновы. Тут же Иван Семенов – отчаянная голова из дьяческих сынов, а с ним Холопов Андрейка – стрелецкий сын... и многие другие.
Татарский князек Семеон Бек-Булатович и с ним еще несколько молодых татарских князей ловко прогарцевали мимо царя.
О каждом у царя свое мнение. На каждого из них у него особые надежды. Нелегкое дело угадать, кто наиболее к чему способен, кто наиболее предан царю и стоек в житейских бурях, чья душа менее подвержена сомненьям, кто останется прямым, крепким под напором страстей честолюбия, гордыни, своекорыстия. А главное: кто из них способен променять отца, мать, жену и чад своих на государя.
Царь никогда не испытывал такой тоски по верным, преданным ему слугам, как теперь. Может ли он сберечь молодую поросль от ветров, дующих с польско-литовской стороны? И многие ли устоят перед слабостями своекорыстия, себялюбия? Многие ли не пддадуться искушению своеволия, воровства и властолюбия? Плаха одинаково беспощадна будет как к старым, так и к молодым.
Проходившие мимо царя его отборные воины искоса видели неподвижный, пронизывающий взгляд царя и приметили, что царь то и дело с сердцем дергает за узду спокойно стоявшего на месте коня.
Этот смотр особенно встревожил пожилых, седобородых вельмож. Поступки царя день ото дня становились для них все более загадочными и страшными, круто идущими наперекор стародавним устоям. Вместо уюта теремов – смотровые площади, потешные стрельбища, поля сражений... Отдохнуть бы! А тут совсем иначе: жизнь все суетливее и суетливее становится...
Можно ли так жить дальше?
Царь Иван вдруг обернул коня в сторону бояр и сказал громко, с усмешкой:
– Вижу! Притомились? Бог спасет! Благодарствую!.. С миром! Отдыхайте.
Вельможи, расходясь по домам, продолжали недоумевать: «Чего ради царь устроил сию потеху?! Как видится, неспроста».
Григорий Лукьяныч Малюта Скуратов-Плещеев-Бельский, родич прославившегося своим бесстрашием во времена татарского ига святого митрополита Алексея, жил в небольшом, опрятном домике. Богатством жилище его не блистало, но во всем видна была заботливая рука домовитого хозяина. На широком дворе: житница, сушила, погреба, ледники, клети, подклети, сенницы, конюшня, поваренная изба. Все это было полно запасов. На крюках в сараях мясо, солонина, языки, развешанные в образцовом порядке. На погребицах сыры, яйца, лук, чеснок, «всякий запас естомый», соленая и свежая капуста с собственных огородов, репа, рыжики, квасы, воды брусничные, меды всякие, до которых хозяин дома был большой охотник.
В этот масленичный день Григорий Лукьяныч, устав от пыточных дел, вдруг задумал позабавиться лопатою на дворе.
Накануне была сильная вьюга, занесло снегом даже стоявшие под навесом сани и дровни.
Из дома то и дело выходила жена Малюты Прасковья Афанасьевна, недовольная его затеей; наконец она потеряла терпение:
– Полно, Григорий Лукьяныч, не к лицу тебе, батюшка! Чего еще придумал? Не дворянское то дело.
Малюта сердито махнул ей рукой, чтобы уходила.
– Домом жить – не развеся уши ходить, матушка, – хмуро проговорил он, обведя строгим взглядом своих дворовых людей.
Услышав его голос, заржали лошади на конюшне. За ними подняли возню, хрюкая и взвизгивая, свиньи, а там всполошились гуси, утки...
Вся эта живность хорошо знала своего хозяина, который не только днем, но и ночью, со свечой, в сопровождении хозяйки, обходил конюшню, хлева и птичник. Малюта привык к ночной жизни. От света он постоянно жмурился.
Вдруг он бросил лопату, широко перекрестился, толкнул в грудь подвернувшегося по дороге ключника Корнея и пошел к себе в дом.
Воздух не особенно морозный, крепкий; дышится легко, пахнет сеном из сенницы, небо ясное, синее; на крыше, вылетев из чердака, расселась стая голубей.
– Эй, девки, побросайте голубям зерна! – крикнул в сени Григорий Лукьяныч. Еще раз по-хозяйски сердито осмотрел двор и вошел в дом.
Жена и дочь Мария, подросток, красавица, похожая больше на мать, нежели на отца, худощавая, стройная, тонкие черные брови серпом, красиво изогнутая шея и простые, серые, добрые глаза, – обе встали.
Лицо Малюты прояснилось при взгляде на стол, убранный пирогами, лепешками, рыбными телесами, икрой всякой и прочими любимыми им кушаньями. Помолился на иконы, поклонился почтительно стоявшим у стены жене и дочери, сел за стол под иконами, в переднем углу. Сели после того и его домочадцы.
– Подавала ли нищим сёдни? – спросил Григорий Лукьяныч, оглядывая стол.
– Подавала, батюшка, подавала.
– По вся дни надлежит помнить о бедных, – все еще не приступая к трапезе, сказал он. – «Приодежь дрожащего от зимы излишнею своею ризою, протяни руку скитающемуся, введи его в хоромы, согрей, накорми. Дай мокнущему сухо место, дрожащему теплость! Насыщаяся питием, помяни воду пиющего...» И, погладив Марию по голове, ласково улыбнулся ей:
– Так, милая дочка, не забывай Святое Писание...
Он прикоснулся к пище. За ним последовали и мать с дочерью. Малюта не питал особого пристрастия к хмельному, предпочитая вину меды и квасы.
За столом заговорил о царе. Приказал при упоминании имени Ивана Васильевича встать и помолиться на иконы.
– Дай Бог здоровья нашему батюшке государю на многие годы. Им все держится. С тою молитвою вставайте с ложа и с тою же молитвою отходите ко сну. Народ – тело, а царь – голова. Так-то!
– Молимся, батюшка, по вся дни молимся...
– Не почитающий государя – бездушное тело. Лучше грозный царь, нежели боярская тарабарщина... Натерпелись от безначалия при матушке великой княгине Елене... Боже упаси нас от смут многобоярщины!.. Увы, у нас еще и по сию пору царские милости через боярское сито сеются... Бушуют они, тайно бушуют, часа своего ждут. Не напрасно ли? Бог сохранит Ивана Васильевича! Да и мы постоим за него... Пускай велика их силища – ничего, справимся! Жизни своей не пожалею, а постою за правду!
Жена и дочь Мария не первый раз слышат такие речи Григория Лукьяныча о царе и боярах. Они хорошо знают, как он привязан к царю, как высоко ставит он Ивана Васильевича надо всеми людьми не только Московского государства, но и «выше всех живущих в пределах света». Мало того, он внушает это и всем друзьям своим. Подолгу беседует об этом с постоянным гостем своим, Борисом Федоровичем Годуновым: «Москва – град священный, токмо в нем народится царь земли, царь вселенной, царь добра...» Не так ли учили преподобные старцы – первосвятитель Даниил и покойный митрополит Макарий?
Затем, обратившись к жене, Малюта спросил:
– Сшили ли рубаху Борису? Ну! Покажите.
Прасковья Афанасьевна сходила в свою светлицу и вынесла оттуда расшитую гладью рубаху.
Малюта залюбовался ею.
– Мария, не твоя ли работа?
Маша потупила глаза. Щеки ее зарделись румянцем.
– Гоже, гоже, – деловито похвалил он. – Годунов достойный отрок. Бог не обидел его благим разумом. Не всуе государь полюбил его... И ты, дочь, блюди ревность к рукоделию и вежеству, не будь немощною, ленивою девкой. Бездельники – бесу на радость... Все худое – от безделья. Горазд Борис своим усердием в работе... Неудержим в государевых делах. Горяч!
Молча, с почтительным вниманием, слушала Григория Лукьяныча его дочь. Малюта зачастую расхваливал Марию на стороне, «зело кроткую, в Священных Писаниях искусную и к пению божественному навыкшую, крепкую постницу и молитвенницу».
Что может быть привлекательнее в отроковице?
Дочь Малюты была большою искусницею в прядении и вышивании на пяльцах.
Налюбовавшись ее рукоделиями, Григорий Лукьяныч поднялся из-за стола, помолился, поклонился «малым поклоном» сначала жене, потом дочери. Они ответили ему почтительно «большим поклоном».
В это время в сенях послышались чьи-то голоса. Малюта на ходу выпил ковш квасу и быстро вышел из горницы, а вернувшись, озабоченно сказал:
– Гонец государев!.. Еду во дворец. Собирайте меня!..
На дворе любимый Малютою конюх Нечай уже приготовил ему возок...
Помолился на иконы и вышел Малюта во двор, к возку.
Ночью было ветрено и подморозило.
Белее и приглаженнее стало кругом. Ближайший к Печатному двору сад – настоящий хрустальный дворец. Про такой дворец сказывал сказку однажды Охиме Иван Федоров.
Выглянуло солнышко, блеснули ледяные веточки. Сегодня каждая уцелевшая от осени сухая былинка на оттаявшем краю оврага, каждый стебелек густого прутняка на задворье, каждое корявое деревцо под окном Охимы – нарядные-пренарядные: в кружеве, в лебяжьем пуху, в серебре да алмазах... Овраг, что лежит у подножья каменных стен Печатного двора, похож на широкую чашу, в которой, вместо браги, пьянящее влюбленную душу Охимы тепло солнечного света...
На репейниках птички, словно цветы. Перелетают с ветки на ветку. Иногда пышно нахохлятся, спрячут головки в крылышки.
Лицо Охимы разрумянилось от мороза, осветилось улыбкой.
Охима с любопытством следила за маленькими, шустрыми нарядными птичками.
Веселое щебетание птичек; небо чисто; Москва – золотисто-бревенчатая, вся в теремах, в островерхих колокольнях; легкий, пахнущий накиданным близ сарая сеном воздух. Птичьи голоса будто говорят: «Скоро, скоро весна. Прощай, зимушка-зима!»
И в душе вера в жизнь счастливую, вечную, не знающую ни страха, ни горя...
О, если бы это и впрямь были цветы! Она сорвала бы один из них и подарила бы Андрею. Боярин с Пушечного двора не хочет отпускать его в Нарву... Глупый Андрей! Чего он злится на этого боярина? Опять он задумал идти с челобитьем к царю.
«Не пущу я его. Не пущу к царю! Пускай остается в Москве. Неспокойный он... Пошто ему море? Спасибо доброму боярину, спасибо, что отменил царев приказ».
Порхают щеглы с ветки на ветку около Охимы. Крылья желтоватые с черными и белыми крапинками, головка ярко-красная, затылочек черный, грудка и брюшко белое... Вот бы поймать и расцеловать!
Сегодня праздник на Печатном дворе.
Вчера была служба в приходе св. Николая. Иван Федоров и Мстиславец усердно благодарили Бога за то, что умудрил он их закончить благополучную работу над книгой «Деяния и послания апостолов».
Молились все в Печатной палате. И она, Охима, тоже.
Первая своя, русская, печатная книга!
Сказал Иван Федоров, когда закончил печатание последней страницы:
– Слава тебе, Господи! Да воссияет свет разума!
После обеда, вчера же, государь принимал у себя в палатах Ивана Федорова и Петра Тимофеева Мстиславца. Милостиво допустил обоих к своей царской руке, наградил их благодарностью и вручил им по иконе святого князя Александра Невского в золотой оправе, да грамоты получили они через дьяка от великого князя и царя всея Руси.
Об одном грустили друкари: покойный батюшка митрополит Макарий не дожил до «Апостола». Немало приложил он труда к сему делу. Если бы не он, враги помешали бы.
Иван Федоров после приема у царя вчера сказал:
– Отныне врагов у меня станет еще больше. Много видел я озлобления и до сего от начальников, священнослужителей, вельмож и злых людей. Многие зависти, многие ереси они умышляли, хотяще благое дело во зло обратить и Божие дело вконец погубить.
Раздумывая об этом, Охима вдруг увидела, что ворота распахнулись и двор наполнился толпою стрельцов. Одетые в красные, долгополые теплые кафтаны, перетянутые кушаками, стройные бородачи с секирами и саблями наголо вытянулись в два ряда от ворот до подъезда Печатной палаты.
Во двор с шумом въехал царский возок, белый, обшитый златоткаными узорами. Его окружали всадники, среди которых выделялся начальник государевой стражи, одетый в отличие от всех остальных в черный, с одним рядом золотых пуговиц на груди, охабень, – Малюта Скуратов.
Охима в страхе бросилась к себе в избу. За ней помчался один из стрельцов. Он схватил ее: «Чья?»
Узнав, что она холопка Печатного двора, стрелец выпустил ее из рук, строго сказав: «Батюшка государь! На колени!»
Охима опустилась на колени.
Она видела, как из возка, поддерживаемый каким-то боярином, вышел царь Иван Васильевич в светло-голубой бархатной с соболем шубе. Молодое, обрамленное небольшою бородкою лицо его было приветливым. Царь с ласковой улыбкой осмотрел выбежавших ему навстречу и ставших на колени печатников.
Потом Охима видела, как царь указал посохом на Ивана Федорова, и тот быстро поднялся, стал слушать царя, который ему что-то сказал.
Иван Федоров, поклонившись, пошел, сопровождая царя, впереди всех внутрь Печатной палаты.
На звоннице Николая Гастунского бойко затрезвонили колокола.
В глухой, обложенной камнем башне государевой Постельной казны чернец Никифор целую ночь метался в страхе: как и что скажет он завтра царю о книге «Азя-ибу-имах-лукат» [91]. Уже с месяц, как государь «тое книгу в казнах своих искати велел», но «доискатися ее нигде не могли«. Уже и толмача, знающего арабский язык, привели на государев двор, а книги так он, Никифор, и не добыл. О морях будто в той книге много писано. Государь загорелся весь от радости, когда услыхал о том.
На днях только Иван Васильевич похвалил его, Никифора, что-де с легкой его, Никифоровой, руки получена рукописная книга словенского перевода «Синтагмы Матвея Властаря». Сам епископ романский Макарий переписал ее по поручению своего молдавашского господаря Александра, пославшего царю Ивану дружескую приветственную грамоту.
В последние дни царская книгохранильница пополнилась Библией, беседами святого Иоанна Златоустого на евангелие Матфея, переведенными иноком Селиваном под рукою Максима Грека, житием преподобного Антония Печерского, греческим переводом деяний Флорентийского собора в бархатных досках [92]и многими «сербскими книгами»..
Несколько сот рукописей на словенском, греческом, латинском и древнееврейском языках бережно хранились в дубовых шкафах и окованных железом сундуках.
Но «Азя-ибу-имах-лукат» не сумел он, Никифор, достать. Полжизни бы отдал он за эту книгу, лишь бы нашлась. Сколько приехало в последнее время греков с православного Востока! Не далее как вчера пришли десять старцев со Святой горы, из монастыря святого Пантелеймона, принесли царю в дар Толковый Псалтирь на греческом языке. Но и у них нужной царю арабской книги не оказалось. Жаловались они на «великие скудости книжные» в их землях. И он, Никифор, удивил этих старцев, показав собрание греческих книг в хранилище московского государя.
Чернец – царский книгохранитель – с гордостью вспомнил о том, что еще Максим Грек при великом князе Василии, отце царя Ивана, «во многоразмышленном удивлении бысть о толиком множестве бесчисленного трудолюбного собрания и с клятвою изрече пред благочестивым государем, ибо и в Грецех толикое множество книг не сподобихся видети...»
Царь Иван Васильевич гневом страшным потрясен был, когда ему десять старцев рассказали, что по взятии Константинополя турками греки увезли свои книги в Рим, а там латыняне перевели их на свой язык, а самые книги, по словам старцев, «все огнем сожгома».
Нередко во дворец к царю ходил проживавший в Москве лютеранский пастор Илия. Он и поведал царю о той злосчастной, нигде не находимой книге «Азя-ибу-имах-лукат». И за что его Иван Васильевич таким почетом окружил?! Болтун, супостат, лютеранский поп-проходимец. Легко ему было говорить о той книге, – лучше бы он нашел ее да царю принес. А Ивану Васильевичу только скажи! Теперь он мучает всех, а его, Никифора, гляди, и батогами велит бить «за нерадивость»! Хитрый немец, как лиса, залез в доверие к государю. Так и вьется, словно рыба-вьюн. Да правда ли, что в той эфиопской книге о морях много писано и о мореходах? Может, и врет немец, а царь требует. В последнее время он любит читать книги о мореплавании. Недавно другого пастора этот лютеранин привел... какого-то Шеффера... Тот ему тоже наговорил разные «чюдесы» про заморские страны, про райских птиц, про корабли... Охаживают государя в угоду его слабостям...
Как ни стараются «печатник» Висковатый и казначей, боярин Фуников, огородить царя от иноземцев, – нет тебе! Лезут, словно бесы. Один пастор взялся переводить «Ливиевы гистории» и «Цицеронову книгу», другой – «Светониевы гистории о царях». Особенно угодил царю один католический поп, переведя на русский язык «Тацитовы гистории», «Книгу римских законов» и «Кодекс конституций императора Феодосия».
Иван Васильевич любил слушать чтение комедий Аристофана и «Энеиду» Вергилия.
Все эти рукописи писаны были на тонком пергаменте в золоченых досках. А присланы по просьбе царя германским императором.
«Господи! Господи! – Чернец Никифор перекрестился. – Обо всем передумаешь, все вспомнишь, когда тебе не спится, а все же: где найти эту проклятую эфиопскую книгу? Гнать надо в шею всех этих непрошеных советчиков. И без них бы книги перевели. Что, у Москвы своих толмачей нет? Есть! Да еще какие!
Вон дьяк Гусев не хуже немцев перевел «Пиндаровы стихи» и «Гелиотропы». Царь, когда читает эту книгу, отплевывается. Уж очень она бесстыдная, греховная. Однако он берет ее в свои покои часто. И царице не раз, говорят, читал. И смеялся над царицыным смущением».
«Буде тебе, инок Никифор, кости людям перемывать! Подумай-ка лучше: что ты теперь скажешь царю об эфиопской книге?» Вот уже утро брезжит, заря занимается; уже через узенькие башенные окна осветило золотые корешки книг; мыши угомонились в подполье; загудели колокола.
Чернец опустился на колени. Принялся добить лбом деревянный пол. «Господи, отврати гнев батюшки государя от смиренного инока Никифора!»
В ту минуту, когда чернец, совершенно раскиснув, в неподвижности уткнулся лбом в шершавый пол и читал про себя молитву, в книгохранильницу вошел кто-то. Никифор сердито рванулся с места, вскочил, оглянулся: «Боже мой! Батюшка Иван Васильевич!»
Чернец пал ниц перед царем.
– Богомольный ты, видать... Добро! У Бога милости много.
– Господом Богом да пресветлым государем земля наша держится и человеки щасливы!.. – пролепетал Никифор. (Чернец знал, как польстить царю.)
Иван Васильевич рассмеялся.
– Мудро изрек. Не попусту, голова, сидишь у моих книг.
Иван Васильевич осмотрелся по сторонам. Первые лучи солнца легли на его лицо. Царь зажмурился, сказав:
– К весне, видать, время идет. Господь Бог милостив к нам.
Перекрестился.
– Вставай! Негоже чернецу-книжнику, будто щенку, перед царем пластаться. Дай принесенную мне в дар книгу каноников польских.
Никифор быстро отыскал ее в одном из шкафов. С глубоким поклоном подал царю.
Иван Васильевич сел на скамью, прочитал вслух по-польски начало книги и покачал головою:
– Блудословие! И здесь еллинское блудословие!.. Много соткано лжи о прошлых временах. Пишут страсти о покойниках и славословят живых. Всю старовечность русскую охаяли! Легкодумы! В непочитании предков ржавеют сердца, оголяется разум.
Царь усмехнулся.
– Придут времена: и царя Ивана будут... Ладно! Чего глаза таращишь? Сию книжицу я унесу с собой... Ну, а эфиопскую премудрость раздобыл ли?
Чернец упал на колена:
– Помилуй, великий государь! У того грека, что указал мне Висковатый, книги той не было.
Иван Васильевич нахмурился:
– Не давал ли ты слова мне, будто найдешь?..
– Давал, великий государь, прошу прощения!
В воздухе мелькнул посох царя. Сильный удар пришелся по самой спине чернеца.
– Коли не можешь, молчи! Всуе не болтай. Не угодничай! Книжица та нужна мне...
– Винюсь, батюшка наш, государь Иван Васильевич!
– Как часто слышу я: «винюсь» да «винюсь»!.. Вину сотворить легче, нежели служить царю правдою. Не был я рабом, но научился через вас ненавидеть ложь, бояться обмана. Кабы я был рабом после того, как я царь, а ты бы стал царем – смиреннее, правдивее, честнее меня ты бы не нашел раба!.. Давши слово, держись его безотступно. Да не будь легковерен. Не верь попусту.
Никифор со слезами в глазах слушал Ивана Васильевича, оборвав свой жалобный лепет.
Царь взял с собою книгу и, хмурый, недовольный, вышел из помещения Постельной казны.
XIV
В штаденовской корчме разливанное море. Не пьет только громадный пес, примостивший в углу, близ стойки хозяина, да голый человек с деревянным крестом на груди. Глаза у пса слезливо-презрительные, весь он – кожа да кости; дрожит, жмется к голому, словно выталкивает его из корчмы. Голый грязен, волосат; лицо, распухшее от пьянства; глаз почти не видно; временами пес облизывает плечо голому, заглядывает ему в лицо. На них никто не обращает внимания, разве только плюнут или выплеснут недопитое в их угол.
Землянка, выложенная внутри бревнами, и есть корчма. Снаружи большой бугор снега, а на верхушке его кол с зеленой тряпкой. Вместо трубы дыра. Невысокий плетень вокруг.
При слабом свете глиняной плошки, у длинного дощатого стола, бушуют хмельные питухи. Пьяный, потерявший образ человеческий, стрелецкий десятник Меркурий Невклюдов, стоя во весь рост и подняв чашу, восклицал:
– Что ти принесем, веселая корчма? Каждый человек различные дары тебе приносит со усердием своего сердца: поп и дьякон – скуфьи и шапки-однорядки... Чернецы – рясы, клобуки, свитки, все вещи келейные... Пушкари, стрельцы и сабельники саблю себе на шею готовят!..
Из мрака вдруг протянулась рука, дернула стрельца за полу кафтана.
– Буде! – рявкнул грубый, сиплый голос.
Стрелец лениво повернул голову:
– Ты кто?
– Наш нос не любит спрос... Не кивай, не моргай, – лучше вина подай!
– Живешь-то где? – не унимался стрелец.
– Против неба, на земле, в непокрытой улице. Вот где! Помилуй, дядя, не бранись, коли не по нраву пришелся.
– Вора помиловать – доброго погубить, – вот мой тебе сказ! – огрызнулся стрелец.
Во всех углах послышалось гнусное хихиканье.
– Молчи, стрельче! В убытке не будешь. Знаю я вас... Лапти растеряли, по дворам искали, было шесть – нашли семь.
Взрыв хохота. Невидимым во мраке, но в изобилии набившимся в кабак питухам весьма понравились слова смельчака. Заинтересовались. Потребовали: «Выйди, человек, к свету, покажись».
Стали разглядывать: коренаст, бородат, глаза воровские, шрам на щеке; назвался бездомным странником, не знающим родства.
Никто ему не поверил, от этого стало еще веселее.
– Хлебни за князя Андрея Курбского!
Стрелец сунул свою чашу бездомному. Тот помолился, потом выпил, затряс бородой от удовольствия.
– Бог спасет, добрый воин. За кого ни пить, лишь бы пить. Я не задумчив, мал чином... Вон бояре... были, были и волком завыли, а князь Курбский орел у нас!
И вдруг, злорадно оскалив зубы, выпучив белки, прошептал стрельцу на ухо:
– Наш брат вором зовется, а кто боле бояр крадет? Вчерась еще троим головы смахнули. Слыхал ли?
Стрелец протер глаза, с удивлением посмотрел на него, погрозил кулаком:
– Мотри. Чужой бедой сыт не будешь!..
Из-за стойки послышался голос Генриха Штадена:
– Чужой беда?! Люблю слушать умной речь!
– Сиди, немчин! Ты знай – монеты считай, а мы пропивай. Токмо тем и дышим, што знать ничего не знаем и ведать не ведаем...
Штаден вздохнул с притворной обидой:
– Не понимаю! Русский слово не всякий понимаю...
Кто-то из угла тихо, с усмешкой сказал:
– Где ему корысть, – он живо поймет, а где нет корысти, там он не понимает. Знаем мы его. Ушами прядет да хвостом вертит, а говори да оглядывайся... Сволочь!
Штаден прикинулся, будто не слышит, а сам подумал: «Стрелец Невклюдов... десятник. Не забыть бы. Пускай еще что-нибудь скажет. Да не мешает его напоить да к себе зазвать».
– И-их, Господи! И когда только война кончится... – вздохнул громко, с чувством, хмельной стрелец.
– Измучила война всех... Польза – воробьиный клюв! – поддакнул Штаден.
– Што народу-то сморили... Господь ведает... А моря все не видать!.. – усмехнулся Невклюдов, приняв от Штадена большую кружку браги.
– И не увидим!.. – многозначительно покачал головою Штаден.
– Все во власти Божией и государевой, – вдруг тоненьким, слащавым голоском нараспев произнес голый, подобрав под себя ноги. – Обесхлебился народ. Обесхлебился!
– Ты уж там, лежебока, помалкивай, не гунди! – крикнул ему в ответ Невклюдов. – Вина, што ли, захотел?.. Н-на. Лакай, дьявол.
Голый проворно вскочил. Выхватив чашу с вином из рук стрельца, стал жадно пить.
– Фу! Дух какой от тя чижолый...
– Ба! Да что же это такое?
Сидевшие вблизи него питухи зашевелились, зажали носы. Пес тоже встрепенулся, став на ноги, недовольно фыркая, отошел в сторону.
– Сами видите, братчики, живу честно, как малое дите. Прожил век ни за холщовый мех... Будто во сне... Меня не опасайтесь. Глядите на меня – весь тут!
– Было б на что глядеть. Отойди, кобель убогий! Фу, фу!
Снаружи донесся шум. Послышался властный окрик, затем что-то щелкнуло, будто удар бича, и внезапно дверь распахнулась.
Василий и Григорий Грязные.
В руках кнуты.
– Эй вы, гости любищи – толстые ваши губищи! – крикнул Григорий оглушительно. – Вылезайте на белый свет!
Питухи всполошились, вскочили; с грохотом повалили скамьи. Первым вылез наружу голый, за ним пес, набросившийся с лаем на Грязных. Сильный удар кнута заставил пса, поджав хвост, с визгом отбежать прочь. На голого Василий Грязной брезгливо плюнул, ловко хлестнув его кнутом по заду. Голый подпрыгнул, а затем заплакал, дрожа всем телом...
Стрельца Невклюдова Штаден быстро спрятал в чулан.
– А-а! – в удивлении воскликнул Василий Грязной, увидев бездомного. – Вот он где мне попался. Стой, увертыш!
И схватил за руку бездомного.
– Помнишь ли меня?
– Не ведаю... быдто не видывал.
– Врешь, песий хвост, врешь! Ты разбойник и вор, а звать тебя Василий Кречет.
Штаден вступился за него:
– Нам слуга. Наш он. Не тронь!
– Вор тебе слуга.
Штаден деловито подмигнул Грязному и, взяв Кречета за руку, ласково сказал:
– Не бойся... Мой гость будешь... Мой гость!
Кречет нехотя пошел вслед за Штаденом, который шепнул Василию Грязному на ухо: «О нем я тебе говорил».
Штаден запер дверь на засов. Зажег две толстых свечи. Усадил с поклонами за стол своих знатных гостей.
Кречет стал, прижавшись к стене спиною.
– Добро, коль так! Што ж, садись... вина дам, – приветливо кивнул ему Василий Грязной. – Сердце не камень. Человек жалью живет. Рассказывай, где был, што видел?
Кречет стыдливо опустил глаза.
– Много ли душ на белом свете загубил? – спросил насмешливо Григорий Грязной. – Ну! Не скрывай.
– Един Бог без греха, – смиренно ответил Кречет, все еще не поднимая глаз.
В это время Штаден что-то шепнул Василию Грязному.
– Знай, лукавая душа, дело до тебя есть, – сказал тот, выслушав немца.
– Рад служить вашей милости, Василь Григорьич. Што прикажете, то и будет. У меня легкая рука.