Текст книги "Иван Грозный. Книга 1. Москва в походе"
Автор книги: Валентин Костылев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 46 (всего у книги 59 страниц)
– Айда, коли так! Соколятам лес не в диво!
Окружили Спиридона. Глаза горят. Замелькали в воздухе кулаки. Захотелось воли, простора, правды!..
– Ну што ж, уйдем, когда так!.. Попытаем счастья. Снаряжайся, братцы! Не погибать же! – крикнул угрюмый бобыль Вавила, взбив пятерней копну рыжих волос на голове и притопнув изо всех сил лаптем.
– Прощайте, детушки. Господь с вами. Ратуйте, сердешные! Господь путь нам укажет, – размахивая посохом, словно благословляя парней, проговорил дядя Еж. – Не вмени то в грех нам, Господи.
Боярыня продолжала вопить:
– Горе всем!... Горе! Погубит народ злодей царь!
Иван Еж сердито замахал на нее посохом:
– Буде тебе, боярыня... И так напужали народ, хуть в землю зарывайся... А промежду тем кто вас знает? Кому из вас верить?.. Вы на царя, а государь-батюшка на вас... Прежде меж собой дрались, христьянскую кровь проливали, а ныне, вишь, на царя всем скопом пошли... Будто бусурмане... А пошто? Мужик того никак в толк не возьмет...
Боярыня зло поглядела на Ивана Ежа.
– Стар ты, дед, иди-ка на печку... Не мешай святому делу.
– То-то, стар я. Навидался я всего, матушка боярыня, да и натерпелся всего вдосталь, а теперича, при государе, будто народ помене плачет. Благодарение Господу, хуть промежду собой-то князья уж не воюют и кровушки нашей не льют... И за то день и ночь Богу молимся... Но упрекать старостью будто и грешно.
Боярыня махнула рукой, плюнула и ушла в дом.
Опершись на посох, тяжело вздохнул Иван Еж. Он был не на стороне боярыни. Что-то неладное мыслилось ему в ее причитаниях.
IX
В корчме мрак. Она закрыта.
Но не ушел из нее Генрих Штаден.
Не всегда он рад многолюдству. Бывают минуты, когда он торжествует в одиночестве. Тогда он полон мечтами о будущем. Приехать в Германию только с золотом и мехами, нажитыми в варварской Московии, – это слишком мало для такого домовитого немца, как он, Генрих Штаден. Столько всего видеть, столько всего претерпеть, внедриться в самую гущу дворцовой жизни – и не донести ничего полезного своему императору! Это недостойно немца. Генрих Штаден никогда не забывает, что он прежде всего немец, политик, дипломат. Он хорошо знает, в каком жалком положении империя... Римская империя! Во всех странах Европы смеются над этой «империей». Никто ее не слушает, никто ее не боится. Немецкие земли императора в огне междоусобных распрей. Разгорается борьба между немцами-протестантами и немцами-католиками... Не от хорошей жизни пришлось покинуть родную семью и скитаться на чужой стороне.
Заставить Европу бояться немцев, примирить всех, особенно баварцев, с императором, объединить немцев, поднять их дух – это значит втянуть Германию в давно задуманное им, Генрихом Штаденом, дело. Бедность и недовольство как рукой снимет, если немцы послушают его, Штадена.
Около слабого огонька плошки трясущимися от волнения руками разложил он лист бумаги. Сверху надпись:
«План обращения Московии в имперскую провинцию».
Далее рукою Штадена писано: «Как предупредить желание крымского царя с помощью и поддержкой султана, нагаев и князя Михаила из Черкасской земли завоевать Русскую землю, великого князя вместе с двумя его сыновьями-пленниками увезти в Крым, захватив великую казну».
Штаден в крайнем возбуждении продолжал свое писание. Свалившаяся откуда-то сверху крыса испугала; задрожал – показалось, будто за ним следят. Встал, осмотрелся, прислушался... Никого.
«..турецкий султан уже отдал приказание пятигорским татарам, которые обычно воевали Литву и Польшу, чтобы они держали с Польшей перемирие и чтобы польскому королю тем легче было напасть на воинских людей великого князя. Все это весьма на руку крымскому царю. Великий князь не может теперь устоять в открытом поле ни перед кем из государей...»
Освещенные огнем полчища тараканов на стене остановили внимание немца.
Он улыбнулся.
Вот таким же полчищем двинутся на Москву и германцы, втянув в союз Литву, Польшу и других соседей царя...
Лицо его просияло: вспомнил!
«..Шведский король вместе с лифляндцами воюет с великим князем...»
Тараканы! В вас есть что-то глубокомысленное. Вот он, Генрих Штаден, смотрит на вас – ему нравится, как вы шевелите усами, о чем-то раздумываете; он тоже любит похвастаться своими усами... усами ландскнехта, немецкого рыцаря... Но дело, конечно, не в усах, а в том, что вы вот, опасаясь света, собрались все в кучу, сидите, думаете и ждете... Чего? Вы ждете, когда наступит темнота. Тогда вы всею ордою двинетесь в те места, где спрятан хлеб, где вам есть пожива... Вы хитры... нет, вы – умны. Зачем лезть на верную погибель с дурацкой честностью, прямотой, достойной нелепого осла? Не лучше ли посидеть, обождать, пошевелить в раздумье усами, а когда уйдет этот несносный Генрих Штаден, заняться «делом»... Хитрость спасает ничтожных – вы правы.
Увы, сегодня Генрих не уйдет скоро. Повремените, не торопитесь... Глядите на его перо. Оно может поднять весь мир на Московита. Вы еще не знаете, на что способен немец.
Итак...
«...Чтобы захватить, занять и удержать Московию, достаточно иметь двести кораблей, хорошо снабженных провиантом; двести штук полевых орудий или железных мортир и сто тысяч человек войска. Так много надо не для борьбы с врагом, а для того, чтобы занять и удержать всю страну».
Щеки Генриха покрылись густым румянцем.
Он поднялся из-за стола, потирая руки. Ему так ясно представляется победоносный поход императора Германии на Москву. Начать его надо обязательно с Поморья.
Гордитесь же вы, презренные твари, кабацкие тараканы. Вы являетесь единственными свидетелями того, как создается гениальный план порабощения московитов.
«..воинские люди императора должны быть такие, которые ничего не оставляли бы в христианском мире: ни кола ни двора» («Weder Haus, noch Hof!»).
Волнение охватило Генриха с такою силою, что рука его стала дрожать, пришлось отложить перо в сторону. Хотелось еще написать о пушках. Они должны будут разбивать ворота деревянных городов, а мортиры должны все сжигать в деревянных городах и монастырях...
Но об этом после... Надо поглубже убрать написанное... На сегодня довольно.
Генрих мягко, на носках, подошел к подполью, рассмеявшись своим скрытым мыслям, открыл его и спустился вниз.
Боярин Никита Фуников, выпятив озабоченно губы, сопя, прикрыл окна изнутри плотными, непроницаемыми ширинками; приказал слугам закрыть ставни со двора накрепко и прибрать до времени псов в сарай, чтоб не шумели.
Ожидались: боярин Иван Петрович Челяднин, а с ним князья – Александр Борисович Горбатый и Иван Иванович Пронский-Турунтай.
Боярин Никита даже слезу пролил: вот времечко-то! Боярину, знатному князю, славному воеводе, стало опасно с другими такими же вельможами не только дружбу вести, а даже и слово молвить на людях. Во дворце ли, в приказах ли, даже в храме, на улицах и площадях от друзей отворачивайся, прикидывайся невидящим, неслышащим, чужим, незнакомым. Черная, тяжелая туча мрачных ожиданий повисла над Москвою. Ах, князюшко Андрей Михайлович, горячая ты голова. Поторопился. Надо бы тебе через людей, через бродяг каких-нибудь, уведомить своего друга, Никиту Фуникова: «Собираюсь, мол, утекать в Литву». Бессердечный ты человек. Лишь бы самому было хорошо, а как другие – Бог спасет. До них тебе и дела нет. Грешно так-то! Жену, и ту бросил, не пощадил, да еще с малым сыном. По-Божьему ли это? И всех друзей своих под царскую опалу подвел. Боярина Телепнева-Овчину не иначе как через тебя задушили царские псари. «Содомский грех» – одна придирка. Басманов Федька подучен был врать. Телепнев-Овчина – ближний друг Курбского – всем то известно. Эх, эх, князь! Видать, все друзья только до черного дня. И клятвы твои только на устах, ради успокоения были, а не в сердце. Предал ты, того не зная, лучших, самых близких своих приятелей.
Что делать? У царя глаза открылись. Страшно. Многое теперь ему известно. Малюта со своими пронырами-дьяками и палачами уже выпытал целые вороха боярских тайн. Теперь по ниточке начнут клубок распутывать, и Бог знает, кого завтра-послезавтра?
Теперь вот попробуй, докажи Ивану Васильевичу, что любой князь, боярин может, как в старину, по своей воле невозбранно отъезжать, куда захочет, рассердившись на великого князя. И в мыслях-то – Боже упаси. Было времечко – пожили люди. Куда хочешь, туда и утекай: в Литву так в Литву, в Польшу так в Польшу, в Ерманию так в Ерманию, а ныне... изменниками тех людей величают, ловят их и головы им секут. А за что? Некрепостные же люди: боярин, князь, дворянин? А царь всех ныне к своей земле прикрепил. По-Божьему ли древние обычаи менять?
Фуников прислушивался к каждому шороху, охваченный желанием поскорее сойтись с друзьями, да погоревать с ними наедине, да поразмыслить сообща: как быть дальше? Где искать спасения? Опасность велика. Государь уже не тот, что был. Срубить неповинную голову ему стало нипочем.
Но вот послышались шаги за окнами. Фуников встрепенулся, побежал к входной двери.
Челяднин, Горбатый и Пронский-Турунтай, одетые просто, в темное, только сапоги зеленые, сафьяновые. Помолились на иконы, облобызались и расселись по скамьям. Молча переглянулись. Тяжело вздохнули.
– Горько! Горько, Никита свет Афанасьевич, – голосом, похожим на стон, проговорил Челяднин.
– Так оно и есть, друг Иван Петрович, горько, горько, но что же теперь нам делать?
Задумались. Старик Пронский-Турунтай скорбно поник головой, положив ногу на ногу.
– Стал я на службу великим князьям еще при Василье, три десятка с годом назад... – сказал он. – На рубеже в Нижнем Новеграде служил... Плакать хочется – хорошо в те поры жилось!.. На Волге-матушке воеводой был, в сторожевом полку служил и ни от кого худого слова не слыхивал... опричь похвал... в бояре пожалован был... Нет такого похода, где бы не всадничал Турунтай, и вот теперь на седую голову мою гнев государев обрушился... За что? И сам того не ведаю... Поручную запись стребовал от меня царь в неотъезде... Срамота.
– С меня тоже, батюшка Иван Иванович, стребовали!.. – хмуро проговорил Челяднин. – Дьяки да подьячие, словно бесы скачущие, обволокли меня, жмут, с ножом к горлу лезут – государь-де приказал взять с тебя поруку многоденежную и со многими подписями!.. Что тут будешь делать? Дал. Леший с ними! Тьфу.
– И у меня тоже. И не токмо у меня – у сына малого взял подпись. Господи, што же это? Да и письменностью-то нас Всевышний не умудрил, – пиши, говорят, што не отъедешь в Литву либо иное чуждое царство! Как вот теперича ускакать к князю Андрею Михайловичу в Литву?
Фуников, зашуршав кафтаном на шелку, наклонился, тихо спросил:
– Аль зовут?
Князь Горбатый, худой, с жиденькой бородкой, вздохнув, шепотом ответил:
– Зовут. – Узенькие раскосые глазки оживились, вокруг рта улыбчато разбежались морщинки.
– А кто?
– Чернец один...
Фуников посмотрел на Челяднина:
– Не Малютин ли какой? Подсылает и он... Поймал так-то Гаврилу Подперихина один пес... Тоже чернец. Можно ли верить? А?
– Не! – хитро подмигнув, затряс головою Горбатый. – Подлинный, самый литовский... Клейменый. На ягодице знак... Показывал.
– Берегись бродяг... Они и туды и сюды. Сумы переметные, – строго погрозил на него пальцем в перстне Челяднин.
– Что же нам, дорогие, одначе, делать? Подумаем-ка о том, куда нам-то приткнуться. Как вот теперь в Литву отъехать?
– Опасно, братья, опасно. Сидеть спокойно надо, – покачал головою Челяднин. – Отъедешь – десяток-другой своих же друзей за собой на плаху втянешь. Сам того не хотя, в яму спихнешь поручителей... Да и баб их и ребятишек сгубишь. Кругом кабала.
– Будто паук, опутал всех нас царь-государь хитрою паутиною... Никак не вырвешься. Цепкая, – скорбно вздохнул Турунтай.
– В одной паутине запутаемся все мы, чует мое сердце. Пошлет и о нас обо всех государев дьяк синодики в монастыри... Хитрый царь. Спервоначала истребляет, опосля заставляет монахов Богу молиться о душах, им же загубленных. Заботливый.
– Коли утекать в Литву, так сообща, всем вместе, с поручителями...
– Не выйдет так-то... За меня поручился Мстиславский – побегу ли я? Нет. А я поручился за него... Побежит ли он? А вместе всем бежать не удастся... Зол я на Ивана Васильевича, одначе вижу – перехитрил он всех нас. Так сделал, что и шевельнуться страшно. Мудрец великий, а мы, ротозеи, проспали свое время.
– А за меня поручился Бельский...
– Бельский никогда не побежит...
– То-то и оно! Говорю: тонко царем придумано.
– Вот тут и беги... – развел руками Фуников. – А ну-ка, Иван Петрович, расскажи-ка нам, как тебя допрашивали?
Иван Петрович, высокого роста сановитый старик, приободрился:
– Царь Иван Васильевич милостиво сказал мне: не дружи с изменниками, будь подале от князюшки, моего брата Владимира, и я сделаю тебя первым боярином и судьею на Москве... Он сказал мне: ты – честный воин и праведник, не мздоимец, как иные, не лиходей, человеколюбив и мудр... Будь наибольшим судьей у нас...
Челяднин с самодовольной улыбкой осмотрел своих друзей, разинувших рты от удивления.
– Так-то, братцы мои... А супруга наша, боярыня, в вотчину уехать поторопилась, почла меня уже погибшим, голову сложившим за правду.
– Выходит, ты обласкан царем?
– Будто этак... – рассмеялся Челяднин. – Однако кривое веретено не надежа... Не лежит у меня сердце к службе Ивану Васильевичу...
– Отказался?
– Нет. Для вашего же блага принял я от царя сию честь. Можно ли отказаться.
– Честь великая, неча нам тут притворяться... Кто бы из нас от того отказался? – произнес Фуников. – Польза всем – свой человек.
– Буде уж, Никита Афанасьевич. У тебя ли не честь? Вся казна под твоею рукою. Кому завидовать, только не тебе. Тоже близок к великому князюшке.
– Не время вам, бояре, спорить. Честь у нас у всех одинакова, – укоризненно произнес князь Горбатый. – Всем, видать, придется у Малюты побывать.
Словно холодной водой окатило бояр при упоминании имени Малюты. Вздрогнули, побледнели, плюнули с досады: «Штоб тебе. Типун тебе на язык!»
– Буде вам. Поживем еще, поторжествуем на Руси... Тем лужа не погана, что псы из нее пили, – сказал Челяднин.
Горбатый рассмеялся жалко, принужденно, ибо и сам он испугался своих слов. Да, Малюта шутить не любит. Иван Васильевич умеет подбирать злодеев. Ишь, какого дракона откопал. Васька Грязной, Гришка, его брат, Басмановы, князь Вяземский... Разве это люди? Лучше не думать о них. Разбойники – один к одному. На боярские вотчины глаза у них разгорелись, завистливы, алчны. Взалкали о землишке...
– На чем же порешим мы, друзья мои, дорогие гостьюшки? – спросил Фуников.
– Обождем, – сурово промычал Челяднин. – Обождем малость. Не велика доблесть уподобиться Курбскому. Не пощадил и жены своей со чадой. Господи, вот народ! Не след торопиться. Обождем. Бог милостив. Осторожность. Мудрое слово, святое... Иди тишком, где склизко.
Согласились, чтобы никому с отъездом в Литву наперед не лезть. Обождать еще месяц-другой до удобного случая, а там видно будет.
Воскресный день.
После утреннего бдения в белесоватом рассвете утихли мирные, молитвенные благовесты. На московских улицах по бревенчатым, омытым утреннею росою мостовым, окаймленным высокою травою и репьем, тихо, степенно расходятся по домам богомольцы, одетые в праздничные кафтаны, зипуны и однорядки – строгие, задумчивые. Женщины в длинных ферязях, сарафанах бредут молчаливыми вереницами, опустив глаза долу. Каждый представляется сам себе лучше, чем в будни: чище, совестливее, добрее, смиреннее и, не скупясь, оделяет грошиками сидящих в репье у канав нищих, полунагих, юродивых, убогих... «Рука дающего не оскудевает». Каждый твердо верит в то, что его лепта после подаянья вернется приумноженной.
Все то сделано. Душа торжествует.
А днем как весело совершить прогулку по зеленым улочкам и полянкам, показывая свое благочиние и наряды, цветущую молодость, красоту, мужское дородство и степенную, умудренную годами тихую старость.
В один из таких праздничных дней в послеобеденное время на Печатный двор въехал нарядный, знатный всадник. Охима, стоявшая в это время на склоне холма в саду, под стенами Печатной палаты, еще издали заметила его. Она побежала в палату и доложила о всаднике Ивану Федорову.
Въехав во двор, всадник соскочил с коня, поманил к себе воротника-татарина, отдал ему повод.
Иван Федоров узнал в высоком, чернокудром, красивом госте ближнего к царю человека, Бориса Федоровича Годунова. Поклонился ему низко-низко.
– Добро жаловать, милостивый батюшка Борис Федорович. Рады видеть тебя у нас, в нашей Печатной палате...
Годунов приветливо поклонился выбежавшим из палаты друкарям-печатникам.
– Давненько собирался я к вам, да все недосуг, винюсь, добрые люди, винюсь... – мягким, приятным голосом ответил он на их приветствие.
– Пошто пожаловал к нам, гость дорогой, Борис Федорович? – еще и еще раз поклонившись, спросил Иван Федоров.
– Государь-батюшка, наш отец родной, Иван Васильевич, присоветовал мне побывать у вас да посмотреть, что и как и в чем нужду имеете. Не обижают ли, спаси Бог, вас? Обо всем поведайте мне без утайки и без страха... Страшитесь одного: нерадения к делу, лености да супротивности государевой воле... А того уж, как ведомо мне, у вас и в помине нет, чтоб грешили вы против Господа Бога и премудрого государя...
– Што ты, милостивец, што ты... Творим волю государеву в полную меру сил своих, нелицеприятно, ибо несть иной власти на земле, коя была бы от Бога, опричь царской, великокняжеской...
– Добро, братья, светло от ваших слов на душе, покажите же мне плоды усердия вашего, да как того добиваетесь вы и на что благословил вас Господь Бог.
После обмена приветствиями Борис Федорович, сопровождаемый печатниками, вошел внутрь Печатной палаты.
Охима, спрятавшись в кустарник, следила за беседою Годунова и печатников. У нее была своя мысль. Ей хотелось что-нибудь узнать о кораблях, на которых поплыл ее дружок пушкарь Андрей. Вот ведь так под молодою грудью сердечко и полыхает... Так уж не терпится. Непривычно одной...
Решила подождать, когда Годунов выйдет из палаты, и спросить его: не знает ли он чего о тех кораблях?
Иван Федоров, знакомя Годунова с хитростями книгопечатания, сообщил ему, что буквицы русские, полууставные, придуманы самими русскими, не кем иным, как русскими. Латинский и немецкий шрифты не служили им образцом. Говорил он об этом с явной гордостью.
– Плачут ныне книжные писцы. Отбиваете у них деньгу, – весело рассмеялся Годунов, рассматривая груду отпечатанных книг «Апостола». – Много хлопот нам с книжными писцами. Воровское искажение перевода одного списка на другой трудно улавливать и добиваться единого чтения, трудно.
Иван Федоров сказал Годунову, что книжные писцы не только плачут, но и злодействуют против друкарей, и многих на улице побивали, и грозят хоромину Печатного двора сжечь, а друкарей всех истребить. Многие бояре и приказные идут против печатания же, тайно натравливая чернь на Печатный двор.
– Живешь постоянно под страхом... И сам того не чуешь, отколь беда нагрянет, – вздыхал Иван Федоров.
Годунов внимательно слушал его.
– Христа распяли за новины, за противоборство старине – к лицу ли нам, грешным, пенять на свирепое невежество неразумных? Новины во все времена рождались в грозе, в крови и слезах. Однако я буду бить челом государю, чтобы прислали тебе стрелецкую сторожу... Боже сохрани от поджога.
Затем, помолившись на иконы, Годунов вышел на крыльцо.
Тут-то Охима и подошла к нему.
– Добрый боярин... – тихо сказала она, низко поклонившись. – Ведомо ли тебе, где ныне корабли, что отправил батюшка государь в заморские края?
Борис Годунов удивленно вскинул бровями:
– Зачем тебе знать, где ныне те корабли?
– Мой дружок там, пушкарь Андрей Чохов, – смущенно произнесла Охима. («Какой красавчик!» – мелькнуло у нее в голове, когда она смотрела на Годунова.)
Годунов приветливо улыбнулся Охиме:
– Знаю я пушкаря твоего... Добрый пушкарь, изрядный... Скоро вернется он к тебе... скоро... Не тужи! А глаза у тебя бедовые... Смотри. Не согреши против дружка.
И, обернувшись к Ивану Федорову, сказал:
– Из дацкого царства весточку прислал нам с мореходами посольский дьяк Совин. С Божьей помощью счастливо добрались наши люди в ту страну. Бог милостив, привезут они и тебе, что ты наказывал. Ныне плывут в аглицкую землю.
Охима покраснела, смутилась, когда, обернувшись к ней, Годунов сказал:
– Времена переходчивы, а девичья грусть, что роса, – от тепла высыхает.
Что было ей ответить на это?
– Не высохнет, – отвернувшись, смущенно ответила она.
Годунов рассмеялся.
Друкари окружили его. Татарин-воротник подвел коня. Ловко вскочил на него Годунов, стройный, ласковый, простой.
Попрощавшись со всеми, он тихо поехал по двору.
Охима проводила его восхищенными глазами до калитки. Несколько раз тяжело вздохнула: «С таким бы красавчиком на край света пошла...»
Долго глядела ему вслед, пока он не скрылся из глаз; тогда она подумала: «Андрея тоже взяла бы на край света...» И рассмеялась.